– Из-за меня или из-за вас? – спросил Симон.
– Из-за меня, само собой. Я люблю молодое мясо, очень молодое, вы же знаете? Вы ведь внимательно прочитываете журналы?
– Я их читаю, но я им не верю, за исключением тех случаев, когда они меня хвалят, – пояснил он.
– Ну что ж, в данном случае они правы. Да, я полагаю, что Жильбер даст более правдоподобные сведения.
– А как вы хотели заставить поверить в это Андреа? И, между прочим, почему?
– Порядок ваших вопросов неправилен, – строго заметила она. – Мне хотелось, чтобы он в это поверил и больше не мечтал обо мне целыми неделями и не убеждал себя, будто я его буду ждать в Нью-Йорке. Я хочу, чтобы он в это поверил, потому что тогда он успокоится, и я тоже. Ну а если речь идет о том, как заставить его поверить, то я знаю, что существует единственное средство, мой дорогой Симон: чтобы поверить в измену, нужно все увидеть своими глазами. И я буду вам признательна, если вы согласитесь со мной в том, что необходимо разыграть подобную сцену: я приглашаю Андреа где-то часа в три под каким-нибудь пустячным предлогом к себе в каюту, где буду я, но буду не одна.
– Однако, – произнес обескураженный Симон, – я бы не очень хотел участвовать в этом.
– Обдумайте это, – сказала Дориаччи, и на лице ее неожиданно появилось усталое выражение, – и выпейте еще один сухой мартини, а то и два, а то и три за мое здоровье. Увы, я не располагаю временем, чтобы выпить вместе с вами: я остаюсь здесь, – закончила она и постучала кольцом по никелевому краю бара.
И Симон, поклонившись и произнеся какую-то замысловатую фразу, удалился, оставив Дориаччи наедине с блондинчиком Жильбером.
Через дверь бара он заметил Эдму Боте-Лебреш в изящном сине-белом туалете, кидавшую что-то через ограждение широким, мощным жестом сеятеля, неожиданным для нее… Симон был заинтригован: чайки не летают так низко… Но светловолосый бармен разрешил его недоумение, напомнив о существовании дельфинов, верных спутников мореплавателей. В обычной ситуации Симон немедленно побежал бы на палубу, придумал бы фильм, где играли бы дельфины одну роль, а Ольга – другую. Но теперь, когда он так преуспел, он не мог позволить себе подобного дилетантства. Ему не простят провала: ведь он уже добился успеха. И его режиссерская натура давала о себе знать, вопреки всему он уже с удовлетворением подумал о том, что ссора с Ольгой и вызванная ею душевная усталость позволят ему с самого начала взять в свой фильм очаровательную крошку Мельхиор, в которую влюблялись все французские мужчины без различия возрастов, несмотря на ее неумение рассуждать об Эйнштейне или Вагнере, и которая нравилась даже женщинам – чего никак нельзя сказать об Ольге. И если он больше не берет Ольгу, то может попытаться вернуть Константена, которому он в свое время отказал ради того, чтобы угодить ненавидевшей его Ольге. Он позаботится о красочных афишах для прокатчиков, таких, чтобы понравились даже в Нью-Йорке. Он ни на секунду не задавался вопросом, как объявить о своем решении Ольге: он слишком любил ее и слишком жестоко разочаровался, чтобы сохранять в момент их разрыва какую бы то ни было снисходительность. Нет, это не была преднамеренная месть: просто его измученное сердце стало нечувствительным к иной боли, кроме своей собственной.
Он вышел из столовой, закурил на залитой солнцем палубе, заложив руки в карманы старых брюк, с ощущением полнейшей свободы и в прекрасном настроении, какого давно уже не испытывал. Этот круиз поистине очарователен, и следовало признать, что Ольга, сама того не понимая, сделала хороший выбор. Ему, безусловно, нравилась Эдма; Эдма обращалась с ним, как с одноклассником, как с приятелем, с которым в последние годы просто не было возможности увидеться. Сейчас она кормила – или пыталась кормить – своих дельфинов, сопровождая это нелепыми жестами, пронзительными криками с командирскими интонациями, и все это вдруг показалось Симону чрезвычайно привлекательным. Подойдя к ней, он ласково положил ей руку на плечи, отчего Эдма Боте-Лебреш слегка подпрыгнула, но, похоже, восприняла это как должное, сама оперлась о его плечо и, смеясь, стала показывать ему дельфинов, точно они были ее личной собственностью. Она инстинктивно присваивает себе все вокруг: людей, суда, пейзажи, музыку, отметил про себя Симон, а теперь вот дельфинов.
– Вас будет мне недоставать, – проговорил он ворчливо. – Я буду скучать без вас, прелестная Эдма… А в Париже встретиться будет невозможно. Должно быть, в Париже ваш дом окружен Великой китайской стеной из сахарных голов, не так ли?
– Да ничего подобного! – заявила Эдма и вся встрепенулась, несколько удивленная переменам, произошедшим с Симоном: он отказался от роли жертвы, да еще и бесполой, и стал одиноким мужчиной-охотником, «что, само собой, идет ему намного больше!», подумала она, разглядывая его спокойные голубые глаза, его складную фигуру, эту чуть красноватую кожу, все еще густые, здоровые ярко-рыжие волосы. – Само собой разумеется, – продолжала она, – мы будем видеться этой зимой. Это вы у нас вечно в трудах и заботах, дорогой Симон, со своим фильмом и очередными капризами мадемуазель Ламуру – «ру» – на съемочной площадке.
– Я полагаю, что в дальнейшем вряд ли смогу воспользоваться услугами мадемуазель Ламуру – «ру», – проговорил Симон тоном спокойным, однако исключающим какие бы то ни было комментарии. – Во всяком случае, как вам известно, в Париже и за его пределами я живу один.
– А… прекрасно… Стало быть, здесь вы просто были в отпуске, – смеясь, проговорила она, как будто слово «отпуск» в данном контексте было смешно само по себе, а впрочем, так оно, пожалуй, и было, ведь едва ли можно назвать «отпуском» десять дней душевных терзаний.
Симон склонил голову под тяжестью мучительного воспоминания: Ольга на своей постели рассказывает ему о ночи, проведенной на Капри, во всех подробностях. Он тряхнул головой и почувствовал запах духов Эдмы, изысканный и нежный, которого, как он осознал, ему тоже будет недоставать. Запах этих духов, как ему показалось, витал в воздухе на протяжении всего путешествия, ибо Эдма душилась весьма щедро и при этом постоянно прочесывала судно от трюмов до самой дальней палубы, оставляя у себя в кильватере ароматное облако, развевающееся как знамя. Симон раскрыл объятия. Удивленная Эдма вскинула взор, и, к ее величайшему изумлению, вульгарный кинодеятель, не знающий о существовании Дариуса Мийо, быстро, но страстно поцеловал ее в губы.
– Но что вы делаете?.. Вы теряете голову… – попыталась она изобразить растерянность юной девушки.
На какой-то миг оба они замерли, ошеломленные, а потом, взглянув друг на друга, расхохотались и пошли прогулочным шагом по палубе, взявшись за руки. Да, теснились мысли у Эдмы в голове, да, она, пожалуй, будет видеться с ним тайком… Да, не исключено, что у них будет связь, платоническая или нет, неважно. Как он сказал ей, ему будет ее недоставать, ее будет недоставать этому человеку, которого она сперва сочла противным и вульгарным, и которого теперь находит таким очаровательным, и который в ней нуждается, как он об этом говорит ей в данный момент насмешливо, но нежно.
– Дело может дойти до того, что я стану обучаться хорошим манерам, если вы будете заниматься со мной в Париже еженедельно… Вы не верите? Мне бы доставило… доставило… массу удовольствия, если бы вы нашли время меня наставлять…
И Эдма, с глазами, горящими глупой радостью, решительным кивком подтвердила свое согласие.
Симон вернулся к себе в каюту в отличном настроении около одиннадцати утра, полагая, что там, как обычно, будет пусто: Ольга уйдет играть с Эриком Летюийе в теннис или в триктрак. Он был скорее разочарован, чем удивлен, обнаружив, что она в коротеньком купальном халате, поджав ноги, устроилась в изящной позе у себя на койке с книгой в руках и подведенными глазами. «Вот это да! Она все еще воображает, что будет играть в моем фильме! – заявил циник, руководивший Симоном с прошлого вечера и размышлявший за него. – В моих интересах держать ее в неведении до прибытия в Канн. Серия сцен в этой каюте была бы адским испытанием». И когда Ольга улыбнулась ему слегка боязливой улыбкой, Симон заставил себя улыбнуться ей в ответ как можно приветливее. И эта необычная любезность, явно вынужденная, окончательно сбила Ольгу с толку. С девяти часов утра, когда она проснулась в одиночестве и обнаружила, что постель Симона не расстелена, Ольга перебирала в уме последние события, поражаясь собственным многочисленным выходкам, которые сама же вынуждена была теперь признать неуместными. Какой бес вдруг в нее вселился? И на этот раз лирические откровения, предназначавшиеся для верных наперсниц Фернанды и Мишлины, Ольга решила оставить при себе. В ее рассказе, почувствовала она, будет недоставать пикантных моментов, ведь повествовать придется не о романтических похождениях актрисы Ольги Ламуру, а о заботах безработной старлетки. Надо было вновь покорять Симона, и она сочла, что с божьей помощью сумеет это сделать. То, что она называла отвратительными сексуальными аппетитами Симона, мгновенно превратилось в огромное достоинство, благодаря которому ей, скорее всего, удастся вернуть себе место подле Симона и восстановить свою власть над ним. Что же касается услужливой любезности того же Симона, вызывавшей у нее такое презрение, то теперь она радовалась ей, ведь эта любезность, надо полагать, не позволит Симону вышвырнуть ее как ненужную вещь. И потому, как только Симон стал открывать дверь, она подобрала халатик до бедер быстрым жестом, который Симон успел заметить в зеркале, а заметив, с трудом удержал вертевшуюся на языке грубость.
– Так где же ты был? – спросила она. – Я так испугалась, когда проснулась… Мне показалось, что меня позабыли на этом корабле, среди чужаков, среди этих людей, которые мне уже так надоели… О, мой добрый Симон, в следующий раз мы будем путешествовать только вдвоем, ладно? Наймем крохотное суденышко, и из чужих на нем будет только тип, который станет его вести, будем наугад останавливаться около бистро, где не будет классической музыки, где не будет панорам, а будет просто маленькое бистро, какие ты любишь…
– Это великолепная мысль, – сдержанно проговорил Симон. (Он лихорадочно, но безуспешно искал в уме другую тему для разговора.) – Но знаешь, лично мне этот круиз очень понравился.
– Это правда? Ты не слишком заскучал среди этих снобов?
– Я их нахожу очаровательными, – заявил Симон, уже успев продеть голову через ворот рубашки. – Даже очень милыми.
– Тем не менее… ты все-таки чересчур снисходителен! Нет уж, поверь мне, поверь моему взгляду со стороны, видеть тебя, Симон, такого настоящего, в компании этих гримасничающих фигляров… и смею тебя заверить, эти люди тебя не стоят… Просто забавно взглянуть на все с этой точки зрения! – добавила она, сопроводив свои слова коротеньким смешком.
Как назло, смех прозвучал фальшиво, хотя Ольга вполне могла бы придать ему искренность. Но Симона покоробило столь явственно, что она осеклась, а он энергично натянул на себя рубашку, словно защитную броню, и оба почувствовали, что этот неуместный смешок вдребезги разбил хрупкий шанс сойти на берег добрыми друзьями или, по крайней мере, похожими на тех людей, какими они были, поднимаясь на борт. Ольга медленно натянула халатик на ноги и спрятала их, ибо инстинкт подсказал ей, что они более не являются весомым аргументом, а Симон оставил рубашку не заправленной в брюки, понимая, что руки Ольги больше не проникнут под нее ни при каких условиях. Они уселись каждый на своей кушетке, опустив глаза, не осмеливаясь взглянуть друг на друга. И когда Симон угрюмо провозгласил: «А не выпить ли нам чего-нибудь?», Ольга утвердительно кивнула, хотя, заботясь о цвете лица и ясности ума, никогда не пила спиртного до восьми часов вечера.
Будильник звонил на удивление слабо, а потом совсем заглох, задохнулся в хрипе, и тут Арман Боте-Лебреш раскрыл глаза. «Он же должен был звонить», – подумал Арман, удивленный тем, что не услышал звонка раньше, и не очень понимающий, отчего стюард, поставивший ему на колени поднос с чаем, пожаловался, что стучал три раза и ему не ответили. По крайней мере, это было то, что удалось разобрать Арману в нечленораздельном шепоте. Он оглох. В очередной раз, на фоне легкого ревматизма и вчерашних потрясений, Армана Боте-Лебреша поразила глухота, что впервые с ним случилось лет пять назад. Он энергично высморкался, повертел головой направо и налево, но ему не удалось разблокировать барабанные перепонки, и у него мелькнула мысль, что они, как и сам Арман, травмированы неслыханными происшествиями, случившимися накануне. Можно было бы подумать, что ему приснился дурной сон, если бы чек Эрика Летюийе, лежащий на ночном столике, не доказывал обратного. Эдма либо крепко спала, либо уже ушла, и ему захотелось в этом удостовериться, но тут он вспомнил, что накануне она ему говорила, как о долгожданном празднике, о своем желании провести весь день на солнце. Это последнее солнце года, умоляюще объясняла она, словно она не мотается каждый ноябрь во Флориду или на Багамы, эти пристанища педерастов.
Он оделся методично и аккуратно, побрился электробритвой и, поглядев в иллюминатор, чтобы проверить, движется ли судно, ибо не слышал шума двигателей, проследовал на палубу, чтобы совершить утреннюю прогулку, не отвечая на обращенные к нему многочисленные приветствия. Совершив свой утренний обход на фоне безголосого моря, он вернулся к себе, взял чековую книжку и постучался к Жюльену Пейра. Стучал он много раз, позабыв, что Жюльен Пейра прекрасно слышит удары в дверь. Наконец этот последний ему отворил и произнес что-то абсолютно нечленораздельное, но Арман счел эти слова приветственными и ответил на них резким кивком.
– Какой приятный сюрприз! – заявил Жюльен Пейра. – Пока что вы единственный, кто не посетил моей каюты и не взглянул на мой шедевр. Так вас сюда привело запоздалое любопытство?
– Нет, нет, вовсе нет… На самом деле, я сегодня утром не смогу играть в теннис, – выпалил наугад Арман Боте-Лебреш, – зато мы сможем сыграть днем, – продолжал он с добродушным видом.
Жюльен Пейра выглядел встревоженным, даже разочарованным. Быть может, этот Летюийе говорил дело, и, быть может, этот парень, мошенник он или нет, захотел продать картину какому-нибудь простаку. Но Эрик Летюийе представлялся слишком информированным для подобной роли… Арман Боте-Лебреш пожал плечами.
– Полагаю, вы продаете эту картину? – заявил он, показывая на предмет, прислоненный к переборке каюты. – И почем? Я хотел бы ее приобрести, – сухо подытожил он.
– Ваша жена в курсе дела? – спросил Жюльен, лицо которого выражало некоторое недоумение и было совсем не таким радостным, как предполагал Эрик Летюийе.
«В конце концов, если это хорошая картина, – подумал Арман, – то она стоит гораздо больше двухсот пятидесяти франков».
– Я убежден, что она стоит в два раза больше запрошенной вами цены, – заявил он вместо ответа. – Но раз ее продаете вы, что помешает мне сделать то же самое? А? – добавил он и разразился коротким довольным смешком.
– Ваша жена с этим согласна?
Теперь Жюльен почти кричал. Он покраснел, волосы его растрепалась. «В нем нет ничего от джентльмена», – подумал Арман и отступил на шаг, опасаясь, что белые зубы Жюльена вот-вот коснутся его уха.
– Что-что? – переспросил он из вежливости и извиняющимся жестом указал на уши, что заставило Жюльена Пейра, прежде чем отказаться от роли честного человека, в последний раз прорычать:
– Ваша жена! Ваша жена!
В конце концов, Арман Боте-Лебреш не производил впечатления человека, которого можно обмануть. Арману Боте-Лебрешу не было нужды продавать картину в черный день, когда бы он ни наступил. Что-то бормоча себе под нос, Жюльен вынул из чемодана несколько поддельных сертификатов, за исключением последнего, подлинного, но относившегося к совершенно другому Марке. Он передал документы в руки Арману, который сунул их в карман, даже не взглянув, с удивительной для финансиста беззаботностью, подумал Жюльен. Эдма, должно быть, закатила ему сцену, заставив сделать покупку из доброго отношения к нему, Жюльену, Арману же, по-видимому, не терпится как можно скорее покончить с этим делом.
– Сколько? – степенно проговорил Арман, очки его отсвечивали на солнце.
Когда он выписывал чек, лицо его приобрело такое выражение, что Жюльена бросило в дрожь. Надо быть во всеоружии: его покупатель, Арман Боте-Лебреш, свиреп и жесток, даже опасен, хотя во время отдыха совсем не казался таковым. Тогда он представлял собой опасность только как источник смертельной скуки.
– Двести пятьдесят тысяч франков! – выкрикнул Жюльен один или два раза, а собака, находившаяся через две каюты, которую он уже считал мертвой или одетой в намордник, откликнулась на его крик злобным рычанием.
Жюльен написал цифру на листе бумаги и вручил его Арману, тот же, коротко поблагодарив, удалился с картиной под мышкой. Сделка была совершена так быстро, столь небрежно, что у Жюльена даже не было времени попрощаться с этим фиакром, с этой женщиной, с этим снегом. А может быть, оно и к лучшему, подумал он, когда к глазам подступили слезы, ведь благодаря полоске зеленой бумаги, оставленной Арманом, он уже завтра будет в состоянии увезти Клариссу туда, где дни она сможет проводить под солнцем, а ночи в его объятиях. Они могут отправиться в Вар, или на Таити, или в Швецию, или в Лапландию – туда, куда она захочет, ибо теперь он может это ей предложить. Да, конечно, не в деньгах счастье, но в них свобода, лишний раз констатировал Жюльен.
Арман Боте-Лебреш, как всегда, шел твердой поступью, но поскольку теперь он не слышал собственных шагов, ему казалось, что коридор выложен ватой. Постучав в дверь каюты Летюийе, он не стал дожидаться приглашающего «Войдите!», а вошел внутрь, так как прекрасно понимал, что приглашения все равно не услышит. Не обращая внимания на радостное лицо Эрика, что-то говорившего ему, на его возбужденно двигавшиеся руки, Арман положил картину на свободную кушетку Клариссы и вышел, не произнеся ни единого слова и ни единого не расслышав. Арман Боте-Лебреш проследовал в свою спальню, где тишина показалась ему сверхъестественной. В почтовом ящике обнаружился свежий номер «Файнэншл таймс». И Арман устроился на постели, не раздеваясь, и раскрыл страницу, где он ожидал найти захватывающую статью на тему вексельного учета в связи с действиями голландских нефтяных компаний. Этой крошке Клариссе нечего жаловаться на мужа, тем не менее, подумал он… Эдма понятия не имеет о том, о чем она говорит: в семье Летюийе ни малейшего разлада не наблюдается.