Манечка, или Не спешите похудеть - Ариадна Борисова 14 стр.


Ушла мать вслед за отцом, и мы все сделали, как она велела. Дядя поселил нас в коровнике, боясь заразы. После недели принял. Мы были нежеланные приживалы, ютились в холодном углу, выполняли черную работу по дому и во дворе.

Снежок оказался работником никудышным. Примемся навоз убирать, он лопатой поскребет, уставится на игру солнца в жиже и все смотрит, смотрит. Или на сенокосе — грабли бросит, начинает цветы разглядывать. Люди его сторонились, а бессловесные твари любили. Бабочки слетались к ладоням, белки с деревьев спускались к нему. Я с косой маюсь, исхожу седьмым потом — брата нет нигде. Кричу — не откликается. Ищу и вижу: стоит мой Снежок на поляне, руки в стороны, а на них птицы сидят и поют. Он не шелохнется, чтоб не спугнуть. Говорит потом: «Брат, ты видел? Птицы на небо меня брали. Там, где самые высокие облака, мама мне улыбалась». Ну как сердиться на такого?..

Скоро дядя понял, что одного из нас даром кормит. Едва Снежок на глаза ему попадется, кричит: «Нахлебник чертов, белое отродье!» А пуще дяди начал досаждать его помощник-слуга Баска, скорый на расправу Был он черный, как головешка, зла и силищи неимоверной. Даст затрещину — мешком на землю валишься. Шибко стал донимать Снежка, белизне его кожи завидуя. Брат никогда не жаловался. Так три зимы прошло…

Жила у дяди сиротка Дария. Работала, как мы, не покладая рук, мыла, стирала, детей его вместе со старой нянькой Огдо нянчила. Росточку Дария была небольшого, носила старое хозяйкино платье, а оно ей ниже лодыжек. Будто не по земле ходила — поверху плыла… Взглянешь на нее — смущалась, но примечал я: сама порой на Снежка засматривается. Мне грустно становилось — почему не на меня? Чем я хуже брата? Не белокожий, так ведь и не черный, как Баска.

Баску она боялась смертельно. С остальными девками Баска не церемонился — щипал-хватал крепко при всех, так что визг поднимали. А с Дарией бывал приветлив, даже заигрывать пытался. То за косу потянет, то сзади подступит и шепнет что-то в ухо. Тут как тут Огдо неподалеку оказывалась, делала вид, что срочно понадобилась ей Дария. Сердилась на Баску: «Отстань от нее!» Он тоже злился: «Что, бая-той-она ждет, худоба облезлая?» Нянька ему: «Пусть хоть одна останется, да не с тобой, лицо-котелок!»

Однажды случилось несчастье — пала у дяди любимая лошадь. Днем была здорова, а к вечеру пала. Баска обвинил в порче «белое отродье». Прибежали с дядей на покос и жестоко избили Снежка. Я не знал, на другом конце с парнями зарод ставили… Нашел брата под кустами, отнес в шалаш. Не вышел на следующий день косить. Дядя узнал об этом, но смолчал. Совесть зашевелилась, или кто упрекнуть осмелился, не знаю.

Вместо дыхания у брата — хрип, вместо лица сплошной кровоподтек. Ну, хоть глаза целы, да лишь бы, молил я духов, печень горлом не вышла.

Дария наведалась. Я сел у шалаша караулить — не выследили бы девчонку. Снова черные мысли закрались в душу мою… Не меня выбрала. Его, его, не похожего на настоящего человека! Пригляделся днем к брату. Ростом мы в отца удались. Высокий Снежок, худой, но крепкий, хоть и ослаб от побоев. Волосы белые-белые. Глаза — льдинки прозрачные, словно солнцем просвеченные изнутри. Правда, мои-то черные куда зорче в мир смотрели… А может, наоборот, он видел то, что мне было недоступно. Недаром же первым заметил, какая красивая Дария. Люди такой красоты не понимают. Им бы поздоровее, чтоб румянец на щеках и бока ходуном, а Дария — нежная, платье — дождем с плеч, коса не пристает к спине, стрелкой следом летит… Видел ты, корреспондент, как солнце после зимы с сопок показывается? Так вот, похожа была Дария на первый весенний луч…

Начала она приходить чуть не каждую ночь, отпаивала брата отварами. Мне тревожно было. Бегал кругом — не слышно ли чего, не ищут ли Дарию. А эти двое не только меня, а и никого в целом свете не видят. Возьмутся за руки и смотрятся друг в друга, как в зеркало.

К концу лета Снежок на ноги встал, и я предложил к русским его работником устроить. Отправились к купцу Никодимову в тамошний городок, что был поблизости. Купец подивился и взял. Сначала все хорошо шло, но стал брат совсем странный и работал кое-как. Никодимов им недоволен был. Я сильно огорчался, ругал брата, да без толку. Хотел купец Снежка выгнать, а тут революционные дела начались. Никодимов бежал, люди его остались. Жили пока, ждали, что дальше будет.

Брат девичий венец из бересты смастерил. Вырезал тонкие узоры, прошил края разноцветным конским волосом. Кончился покос, но еще сено возили. Венец был при мне. Увидел я во дворе Огдо и попросил Дарии подарок от брата передать. Старуха заплакала: «Что ж вы с братом наделали-то! Доложил кто-то хозяину, что Дария бегала к вам, еду без спросу брала… Сколько ни заступалась хозяйка, ты своего дядьку знаешь — разве так оставит? Меня нарочно к соседям отправили, чтоб не помешала… Велел хозяин наказать Дарию. Баску просить не нужно, в лес потащил… Плохо теперь Дарии, не до украшений ей… Четвертый день лежит, бредит…»

Света невзвидел я! Не помню, как примчался в город, а сказать Снежку ничего не могу, ни сил у меня, ни слов. Он догадался по моему лицу о беде. Понеслись в деревню, не прячась, — будь что будет.

В усадьбе непривычно тихо. В той половине дома, где батраки живут, дверь настежь открыта. Зашли мы. Народ столпился, и хозяйка здесь. Нет только дяди и слуги его… Расступились люди, пропустили нас. Дария на нарах лежала. На голове — венец, руки на груди сложены и глаза закрыты. Коса к полу изломанной стрелкой струится.

…И словно не я, а само горло мое страшным криком имя ее прокричало, эхом слилось с голосом брата. Только тогда понял я, как дорога мне была Дария! Пусть не меня любила! Счастлив был бы тем, что жива!.. Плечом к плечу столкнулись в дверях со Снежком, разбежались в разные стороны.

До рассвета бродил я в тайге. Чего скрывать, брата винил во всем. Из-за него умерла… Из-за него! Глянул в небо — где ты, Дария? Вижу: воронья стая летит. На юг птицы собрались. А среди черных ворон — белая!.. Говорят, раз в сто лет такое случается. Какая же птица красивая была! Перья на солнце, будто серебряные, блестели!

Понял я: Дария весточку отправила. И сразу свет зажегся во мне… Да что это я? Отчего снова по чужим тропам плутают ослепшие кони — неразумные мысли мои? За что Снежка осудил?!

В любом хорошем человеке что-то плохое отыщется, а в брате я дурного не примечал. Когда ярился я на весь свет и под горячую руку обижал его, он все равно был добр ко мне. Когда я прихварывал, он за меня исполнял работу, как мог. Когда отчаяние червем въедалось в меня, только он утешением был. А когда голодали, последний кусок лепешки отдавал мне…

Если бы люди не отталкивали, лучше Снежка во всем срединном мире не нашлось бы человека. Такой он чистый и светлый. А люди… Они хуже ворон! Даже эти крикливые птицы не гонят своего собрата, не бьют за то, что другое у него оперенье…

Вместе, подумал я, уйдем в город. Тут как раз Снежок навстречу и говорит: «Харачан, не приношу я никакой пользы. Неприятно людям на меня смотреть. Зачем глаза им мозолить буду? Решил поселиться в тайге». — «Что ты, — говорю, — не можно жить одному!» В мыслях у меня не возникло сказать — и я с тобой… А он невесело так усмехнулся: «Не один я в тайге, всяких зверей много».

…Ночью сгорел дядин дом. К счастью, не весь, и не пострадал никто. Кроме Баски. Его обугленный труп потом в самом пепелище нашли. Подозревали, конечно, Снежка. Не нашли. Дядя хотел в тюрьму меня упечь, но сход рассудил, что я за брата не ответчик. Да и молва до наслежного головы, видать, дошла о загубленной ни за что девушке. Отступился дядя, но пригрозил — если еще раз увидит, живым мне не бывать.

Подался я в другой улус, южнее нашего, где, слыхал, заработки больше. Ночевал по покосам в стогах, пробавлялся ягодами, кореньями. А осень уже, холодно. Отощал так, что, казалось, ребра друг о друга стучали. Просыпаюсь раз — рядом брат сидит. Утку принес. Развели мы костер. Я спрашивал, точно ли он поджег дядин дом и с силачом Баской как умудрился расправиться? Смолчал Снежок. О Дарии тоже молчали — свежа рана… День прошагали без слов. К вечеру подсказал мне Снежок ближайший путь до улуса и опять пропал. Добрался я до этих мест. И здесь, оказалось, беднота, но все же посчастливилось — взяли в табунщики.

Со Снежком мы виделись редко. Встречались в полуразрушенной юрте, про которую люди дурное болтали. Он в ней и жил первое время. У меня все поджилки тряслись, когда ветер в пустом камельке завывал, жуткие шорохи слышались. Брату — хоть бы что. Ничего не боялся. Пришел я как-то, а на пороге с ним — зверь… Чуть я не помер от страха: стоят в проеме белый призрак в лохмотьях и старый седой волк, глаза у обоих горят… Не зря народ эту юрту стороной обходил.

Что ел Снежок, чем жил — о том не рассказывал. Немного погодя вовсе разговаривать перестал. Если нуждался в чем-то, знаками, бывало, покажет, и то нечасто. Но вид у него был здоровый.

Что ел Снежок, чем жил — о том не рассказывал. Немного погодя вовсе разговаривать перестал. Если нуждался в чем-то, знаками, бывало, покажет, и то нечасто. Но вид у него был здоровый.

Пока я работал, пока изводился в мыслях о брате и двойную жизнь вел, вокруг много нового произошло. Случалось от белобандитов, потом от красных табун защищать. Раненый лежал, голодал без работы, побирался по людям, в колхоз вступил… Но после того, как потерял я Снежка, внешний мир глубоко опротивел мне.

Исчез мой брат. Искал я его в тайге и думал — что он за существо? Ведь с детства нет-нет да мелькала мыслишка: ненастоящий человек Хаарчан. Однако именно тогда я осознал, кто из нас двоих настоящий.

Он.

Я же… Я — черная тень его.

Счет дням я утратил, все слонялся возле брошенной юрты. Звал Снежка, обезумев от горя, и чудилось, что не брата — себя потерял. Люди отыскали меня и не узнали во мне прежнего человека. Поместили в дом для тех, кто не похож на них. Там я много лет воевал с памятью, пока не научился жить в наружном мире одной оболочкой, как высохший пустой камыш. Мысли о брате глубоко в душе закопал, схоронил. Сумел уверить голову и сердце, что не было у меня брата, что выдумал я Хаарчана, глядя в дни больного одиночества своего на упавший в ладони снег…

Выпустили из больницы — уже война завершилась, кругом новая жизнь. Сказали: здоров, иди. Пошел я и опять стал жить с людьми. Выделил мне колхоз домишко на краю, где обитаю с тех пор. Зимой земля белая, летом — черная, один за другим побежали полосатые годы-бурундуки… Недавно занемог. Болит слева под ребрами, будто птица внутри завелась и стучит клювом, на волю вырваться хочет. Понял я: умру скоро. Снова навестили мысли о брате… Без боли, без вины — тихие мысли.

Раз ночью слышу: скребется кто-то в дверь. Кто, думаю, пожаловал? Ко мне и днем-то никто не заглядывает. Дверь открыл… И поднялось из глубины, крыльями в груди распласталось и чуть не задушило меня безумие мое!..

Еле узнал я Снежка… Давно забыл, что такое слезы, а тут обмяк, повис на нем и плачу, плачу, успокоиться не могу… Улыбается брат… Лицо в морщинах, как у меня… Глаза впалые, как у меня… А у меня… волосы белые — как у него.

Помыл я его, накормил. Космы, до пояса отросшие, подстриг. В одежду человеческую одел. Разговаривал с ним до утра. Не отвечает Снежок. Только рычит и повизгивает. Но вчера что-то похожее на «убаай» сказал — «старший брат», значит. Он меня всегда за старшего почитал.

В свободные дни мы вместе. Ухожу на дежурство — возвращается в тайгу, привык к ней. Снежка-то и видят люди. И ты, корреспондент, из-за него сюда приехал.

Зачем я вам его отдам? Чтобы вы в клетку его посадили? Чтобы показывали научным людям и в газетах о нем, будто о чучуне диком, писали?..

Умру я скоро. Мой брат тоже болен. Слишком долго мы жили отдельными половинками сердца, слишком долго чужаками были среди людей и зверей. Мало времени у нас осталось.

Я все рассказал. Всю жизнь, вот как на ладони, принес. Почему, спросишь, поверил тебе, корреспондент? Другой ты. Глаза у тебя другие. Просить ни о чем не хочу. Как решишь, так и будет.

* * *

Юрий получил два гневных письма от Револия Афанасьевича. Председатель называл его могильщиком науки, консерватором, ренегатом и другими ругательно-умными словами, очевидно, почерпнутыми в «одноименном журнале». Потом странный случай начал затмеваться в привычных буднях, но спустя месяц Юрий снова увидел на столе конверт со знакомым круглым почерком.

Револий Афанасьевич писал:

«Здравствуй, уважаемая редакция газеты и уважаемый Юрий Сергеевич!

Во-первых, поздравляю весь состав уважаемой редакции с Международным днем 1 Мая, а во-вторых, Вас лично! Желаю крепкого, как якутский алмаз, здоровья, больших успехов в труде и счастья в личной жизни! И еще желаю Вам все-таки посерьезнее относиться к такой области знаний, как наука. Вы в тот раз обошлись с нами нехорошо. Ничего не выяснили, не объяснились и уехали. Даже не попрощались толком. Люди Вам простили, но простит ли история?

Ладно, это дело прошлое. А недавно у нас опять наблюдалось удивительное явление. Помните того старика Васильева, который обозвал собрание дураками? В последнее время Васильев болел, сердце барахлило. Хотели в больницу положить, а он исчез. Ни дома его не обнаружили, нигде. И вдруг вчера вызвал меня один местный охотник. Говорит — привез тела из тайги.

Я не понял — что за тела? Поехал смотреть. Гляжу и глазам не верю! Лежит наш Васильев, покойный, а рядом — второй. Точно такой же. То есть полная копия. Дубликат!

Как Вы думаете, может, здесь имеет место пока не известное науке психиатрии раздвоение личности? Или усматривается связь с пришельцами из антимира, описанного авторами научно-фантастических фактов? Скажите мне, пожалуйста, как разгадать такой необъяснимый факт нашей жизни? Я в полной растерянности! ЧТО ЭТО БЫЛО?!»

Манечка, или Не спешите похудеть (Повесть)

Ее избыточный вес и невысокий рост дополняло крапленое веснушками круглое лицо. Это невыразительное лицо с серыми глазками, носом-пуговкой и унылым ртом подковкой вниз было обрамлено слабыми завитками оттенка ивового листопада. В диссонанс к осенним волосам она, независимо от времени года, носила платья праздничных летних тонов, поэтому напоминала на строгом фоне библиотеки Научного центра залетевшую сюда по ошибке пеструю бабочку. Коллеги называли ее Маняшей, как и соседи по многоэтажке, где она со времени рождения жила ровно тридцать лет и три года, а за спиной — «просто Маняшей» за пристрастие к латиноамериканским сериалам. Детское имя подчеркивало ее инфантильность, да и вообще она была похожа на толстую девочку, несправедливо поставленную кем-то в угол, да там и забытую.

Только мать, известная в городке и на сто рядов заслуженная учительница физики, с малолетства величала Маняшу официально, по имени-отчеству — Мария Николаевна. В уважительном, казалось бы, обращении крылся немалый изъян, потому что отец у дочери отсутствовал.

Дома мать была такой же занудно правильной, как в школе, что, однако, не мешало ей, поймав на мелких прегрешениях, больно стукать Маняшу по лбу костяшками твердых педагогических пальцев. При этом мать тяжко вздыхала:

— Дура ты, Мария Николаевна, дура круглая и толстая…

«Дуре» могло быть шесть лет, семнадцать или двадцать пять — роли не играло. И в отчество, выговариваемое с особой горечью, и в сами слова мать втискивала слишком многое, в чем не отдавала себе отчета.

После внешкольных воспитательных методов на лбу Маняши долго оставались красные пятна. А лишь сходили одни, она снова что-нибудь проливала, забывала или опрокидывала, и возникали новые.

В детстве мать отвозила дочь на лето в деревню к дедушке Савве. Звонила ему предварительно, чтобы вызнать, там ли сестра Кира, и, если та была у деда, откладывала поездку на другой день.

Однажды тетя Кира прибыла спонтанно. Мать с Маняшей, гостившие у деда, не успели вернуться в город. Маняша видела, как дедушка суетился и заискивал перед дочерьми, как украдкой от матери, привстав на носки, неловко чмокнул в лоб высокую тетю Киру, а та даже не позаботилась нагнуться. Чувствуя давнюю смуту, обуревающую троих взрослых, думала: неужели маме и тетке нравится мучить деда? Пусть бы они никогда к нему не приезжали.

За столом родственники безмолвствовали. Раздавалось только робкое чавканье дедушки. Первой настороженную тишину нарушила мать. Когда Маняша потянулась к общей миске за последним кренделем, мать ударила ее по руке ложкой и простонала:

— Ест и ест, и как только не лопнет! Вся в Николая, тот тоже ни в чем свои хотелки умерить не мог!

Маняша привычно покраснела от стыда, а отчасти от огорчения, потому что мать забылась в гневе и сама схватила крендель, но надкусила и бросила. И тут Маняша приметила, что никто на нее не смотрит и не считает, сколько чего она съела. Все были чем-то возбуждены, все сидели красные. Щеки тети Киры покрылись малиновыми пятнами. Вилку она сжала так сильно, будто собралась проткнуть ею кого-то. Побагровевший дедушка переводил затравленный взгляд со старшей дочери на младшую.

Тетя Кира, слава богу, взяла себя в руки и сделала вид, что в упор ничего не слышала. Кривая задиристая усмешка на разрумянившемся лице матери погасла. Чуть повременив после обеда, тетка ушла без «до свидания». Дедушка не кинулся вслед, он как раз увидел, что мать учит Маняшу правилам жизни посредством безжалостных костяшек.

Дед всегда сочувствовал маленькой растяпе, а тут считал виноватым себя. Перепуганная Маняша прибежала к нему, бренча обнаруженным в кружке зубным протезом:

— Деда, деда, к нам ночью мертвец приходил!

Дед был сконфужен. Откуда девочка шести лет от роду могла знать о существовании искусственных зубов, если никогда их не видела отдельно от человека? Зубастую низку с младенчески розовой пластинкой нёба дед в расстроенных чувствах забыл в кружке с водой на полке умывальника. А Маняша, видимо, захотела пить. Ну и выпила, заметив главное содержимое кружки слишком поздно… Поэтому, когда мать разоралась на безответную внучку и по обыкновению тукнула по лбу, чем моментально довела ее до рыданий и икоты, старик со злости выложил то, что давно угнетало его простую честную душу:

Назад Дальше