— Деда, деда, к нам ночью мертвец приходил!
Дед был сконфужен. Откуда девочка шести лет от роду могла знать о существовании искусственных зубов, если никогда их не видела отдельно от человека? Зубастую низку с младенчески розовой пластинкой нёба дед в расстроенных чувствах забыл в кружке с водой на полке умывальника. А Маняша, видимо, захотела пить. Ну и выпила, заметив главное содержимое кружки слишком поздно… Поэтому, когда мать разоралась на безответную внучку и по обыкновению тукнула по лбу, чем моментально довела ее до рыданий и икоты, старик со злости выложил то, что давно угнетало его простую честную душу:
— Чего вытворяешь-то, учительша хренова? Ребенок тебе в чем виноват? Нагуляла, так сама и носи грех свой!
— Ах, нагуляла?! — с готовыми слезами в голосе закричала мать. — Я — нагуляла! По-вашему я, выходит, шлюха… Что ж, спасибо за правду, Савва Никитич, наконец-то глаза мне открыли!
Прижав руку к груди, она со щедрым размахом поклонилась деду в пояс, а когда поднялась, щеки ее полыхали, как исхлестанные.
Дед смутился, но не отступил:
— Ты, давай, лишних слов-то мне не приписывай…
— Я, может быть, и шлюха, — повторила мать, с мстительным удовлетворением отпечатывая слова. — Да только не родной вы мне отец, так не вам меня и судить!
Маняша присела в углу за шкафом. Она догадывалась, что странным образом является не то причиной, не то следствием застарелого конфликта.
Слово «шлюха» было ей известно. Между магазином и автобусной остановкой работал пивной ларек. Вечерами у грубо сколоченных стоек взволнованно толклись местные мужики. Складывая губы хоботками, как пчелы, они шумно тянули кудрявую пену из больших стеклянных кружек. Отволновавшись, мужики расслаблялись и начинали о чем-то разговаривать, перемежая беседу круглым хохотком. Одинаковые пенно-седые усы подрагивали и тихо опадали под вспотевшими носами. Скользкие, точно маслом сбрызнутые, словечки ловко вливались в ленивые речи. Маняша сразу сообразила: эти слова подсобные, приложенные к другим, как пряный соус для основного блюда. Можно без них обойтись, но с ними вкуснее…
Что они на самом деле означают, растолковала знакомая девочка постарше, когда наивная Маняша приправила разговор одним из масляных слов. Легкая на слух лексическая добавка обернулась тяжкой тайной: «Сука — значит шлюха. А шлюха — это…»
Маняша долго не могла избавиться от постыдных дум. После девочкиных объяснений обманчивые слова как будто вывернулись наизнанку. Теперь они напоминали красно-сизые, тошнотворные кишки боровка, зарезанного и выпотрошенного на ее глазах весною в соседском дворе.
Из уст матери ужасное слово вылетело впервые. Вспомнив о Маняше, она охнула, больно ухватила ее за локоть и выволокла в сенцы. Дверь захлопнула с таким оглушительным треском, будто решила отгородиться от дочери раз и навсегда. Однако дверь тотчас же и открылась. Вышел дед и, покряхтывая, уселся рядом на крыльцо. Опустив головы, старый да малая сидели молча, пока мимо громко стучали каблучки светло-серых туфель — словно кто-то гвозди в ступеньки заколачивал.
Маняша не решилась поднять глаза на сердитую материну спину. Хвалясь безупречной чистотой, заносчивые туфли торопливо понесли мать по тропе. Маняша глянула на свои измызганные, только вчера купленные сандалии. Вздохнула и стала слушать дедушку. Он начал говорить, едва проскрипела затворенная за матерью калитка.
Что-то из сумбурного его рассказа Маняша тогда поняла, что-то просто почувствовала. Деду, уразумела она, хотелось выговориться, выпустить из сердца надсаду, а некому было. Лишь годы спустя Маняша до многого добрела собственной ученой головой. Не ученой, а именно ученой, ударение на «у», ведь время от времени ее лоб продолжал испытывать доказательства незыблемой учительской правоты.
…Бабушка сошлась с дедом вопреки желанию дочери Натальи. Тетя Кира была общим ребенком и не упускала случая подчеркнуть свою «полноценную» близость к родителям. А дед Савва, рано овдовев, воспитывал девчонок, никого не выделяя. На деньги, вырученные за многодойную женину корову, справил старшей одежку поприличнее, комнату ей снял в городе рядом с пединститутом. Потом Наталья сама привыкла выкручиваться на стипендию и стройотрядовский заработок. Приезжала, к зависти Киры, в туго затянутом новом пальто, в купленных на спекулянтском «толчке» импортных сапогах. Блестя вприщур голодными злыми глазами, напевала частушку, в которой рифмовались «талия» и «Наталия». Савва Никитич радовался Натальиной самостоятельности и одновременно огорчался, слыша в ее недомолвках торжество и упрек: не на твои средства, отчим дорогой, одета я и обута. Из деревенской деликатности ни разу не укорил огурцами-помидорами, не виданными на домашнем столе. Овощи катились с теплиц прямиком на базар — в уплату за аренду комнаты для студентки.
После института Наталья получила место в учительском общежитии. В работе сразу отличилась, организовав какие-то оригинальные олимпиады, и спустя несколько лет затейливыми путями выбила себе квартиру у городского отдела народного образования.
А тут и вторая дочь подросла вместе с требованиями кистей, красок, дефицитной акварельной бумаги. Учителя открыли в Кире неведомо откуда свалившийся талант к рисованию. Младшая отправилась в далекий город, в университет с художественным факультетом. Ее обучение спросило больше сестриного и оставило во дворе из всей живности одну старую, подслеповатую собаку.
Прежде двор был истоптан ногами и выжжен солнцем, как бок глиняного горшка. Дед взрыл и взрыхлил эту каменную твердь, до последнего комочка просеял-протер напополам со старым навозом. По осенинам к крыльцу вплотную подступала темная картофельная ботва, украшенная поверху невинными белыми цветочками, а с исподу чреватая тяжелыми клубнями. Славное природное удобрение старик вывозил на тележке с заднего двора опустевшей колхозной фермы до тех пор, пока здешние власти не прочухали, что пропадает зазря хороший компост. Самосвалы и грузовики мигом очистили многолетние золотые залежи.
Соленый мужицкий пот и навоз превращались в выручку, перетекающую в Натальины теоремы-формулы и Кирину изобразительную грамоту. Неизвестно, гордилось ли коровье дерьмо на каком-нибудь своем клеточном уровне честным вкладом в дело просвещения. А вот сестры и словечком никому не обмолвились, на чем пышным цветом произрастал финансовый минимум их образовательного максимума. Они, напротив, явно стеснялись примитивных ухищрений Саввы Никитича и его самого.
— …вот и осталася Кира в стародевках, — сказал дед, сидя с Маняшей на крыльце.
— Что такое «стародевка»?
— Которую замуж не берет никто. — Дед раскраснелся и чуточку оскалил крупные желтые зубы, совсем как тетя Кира, когда гневалась на Маняшу. — Кому нужна станет этакая-то вобла? Из диет не вылазиит, юбка на мослах болтается, сама курит… тьфу! Воображает — прынцесса на горохе!
Он помолчал, отгорая. Жалел уже, что выплеснул малолетней, безгрешной душою внучке давно накопленную обиду на дочерей.
— Я вот как, внуча, думаю: ничего хорошего не получается, если у человека в голове, окромя грамоты, других жизненных мыслей нет. А ты гляди в оба. Гордыней не майся, не зарься на чужое. Просто живи.
Маняша смутно догадывалась о дедовских думах и переживаниях. Мир в ней обитал необихоженный, первобытный, но рассудительный и восприимчивый по-своему. Было в Маняше то, о чем не подозревали ни мать, ни тетка, и лишь дед чуял прозорливой крестьянской сметкой.
Оставляя дочь в деревне, мать не знала, где и с кем та, с попустительства деда, проводит все дни. Маняшиного друга звали Мучача. Был он старый козел и алкаш. Настоящий козел, не иносказательный, и алкаш самый настоящий. Хозяйка Мучачи, соседка тетя Света, давно рукой махнула на неуемную скотину. Как ни привязывай, все равно удерет. Козел терпеливо ждал, когда кто-нибудь из мужиков у пивного ларька ему «поставит». Потом, шумно дыша, аккуратно посасывал пиво из большой консервной банки. Мужики угощали Маняшу пряниками и уважали за добровольный пригляд за козлом. Наклюкавшись, Мучача обычно валился неподалеку на травку и посматривал на всех осоловело и одобрительно. Но порой на него находило. Тогда он начинал воинственно трясти бородой и таращить из-под рогов бешеные разбойничьи глаза. Выискивал, к кому бы придраться. Никто, кроме Маняши, не мог его усмирить.
Зимой блудный козел возвращался во двор на лечение от алкоголизма. Тетя Света его принимала, потому что мужики по уговору подбрасывали товарищу то сена, то комбикорма, так что хватало и чушкам. А как только первые былинки начинали радоваться солнцу и открывался пивной ларек, хозяйка выгоняла постояльца на вольные хлеба. Козел вприпрыжку мчался к Маняше. Вдвоем они бежали к ларьку, по которому Мучача тосковал всю долгую зиму, пережив ломку и трезвость. Он знал: там его приласкают, дадут выпить, а завтра — опохмелиться. Его там любят…
Маняша не разделяла жгучей неприязни матери к людям и животным, от которых исходил праздничный, перебродивший дрожжевой дух. Узнав по приезде, что козел сдох, она плакала целый день без передышки. Мать выведала о причине Маняшиного горя и в досаде треснула ее по затылку, отчего вконец рассорилась с дедом и прекратила деревенские каникулы дочери.
Той весной Маняша подружилась с мальчиком из соседнего подъезда. Она подобрала у березы во дворе мертвого мышонка, а мальчик увидел и велел ей завернуть находку в газету. Научил специальным словам, которые надо приговаривать, плюясь во все стороны, если наткнешься на какого-нибудь покойника:
Мальчик сбегал домой и принес золотую коробочку из-под духов. Они поместили бедного мышонка в эту прекрасную коробочку, выкопали ямку у березы и похоронили…
Заслышав свист на улице, мать кривила рот:
— Мария Николаевна, тебя. Как собачку подзывают.
Маняша замечала, что нечто другое, более смачное, чем «собачка», вот-вот готово было сорваться с языка матери.
Мальчик во дворе подкидывал зеленый резиновый мяч и плясал от нетерпения в ожидании кудрявой подружки. Его синие славянские глаза живописным контрастом сияли под дугами черных бровей на скуластом овале смуглого татарского лица. Он был красив той особенной красотой полукровки, когда генетические коды двух народов, переплетясь, превращаются в неподражаемую картину, составленную из ярко выраженных национальных черт. Старше на три года, он всерьез считал себя не просто ее другом, а телохранителем, не обижал сам, и попробовал бы кто-нибудь обидеть его подружку!
Мальчик брал Маняшу за руку и говорил всегда одно и то же:
— Ну, пошли.
И они шли к песочнице под деревянным мухомором. Маняша была уверена: он и в этот раз принесет что-нибудь вкусненькое. Мальчик думал о ней, когда его самого угощали, и оставлял часть гостинца. Быстро проговаривал: «Сорок восемь — половину просим», сам же отвечал: «Сорок один — ем не один» — и протягивал ладонь с долькой истаявшей груши, горстью потных кедровых орехов… Никто, как он, не умел быть счастливым от Маняшиных маленьких радостей и никто так не сочувствовал ей.
Она забыла имя мальчика, но по странной прихоти памяти запомнила его веселые прибаутки и считалки. Если мальчик водил в большой компании, он на последних словах никогда не указывал на нее, быстро перекидывал палец на кого-нибудь другого. Она догадывалась почему. Ведь тому, на ком заканчивалась считалка, надо было тут же сломя голову нестись за остальными, а пухлая медлительная Маняша не умела бегать быстро. Мальчик ее жалел.
Им было интересно вдвоем. Другие дети, примкнув к их дуэту, скоро начинали скучать и уходили.
Маняша рассказывала мальчику о Мучаче и деде Савве. После она познакомила друга с дедушкой. Вместе они побывали на параде, где прямо по центральной городской дороге маршировали солдаты, а следом шли и шли бесконечные людские шеренги.
Откуда-то из толпы налетела на дедушку и поцеловала его нарядная старуха, утирая глаза уголком платка. Один старик хлопнул деда по плечу, второй поздоровался за руку. Маняша тихонько считала, у кого на пиджаке больше наград — у них или у дедушки Саввы. Держась за его пальцы, вглядывалась снизу в лица взрослых и удивлялась тому, какие широкие рты дружно делаются у них во время общего «ура». Дед и мальчик тоже кричали. Морщинистая дедушкина шея тянулась вверх из ворота распахнутой куртки, подбородок с нижней губой смешно тряслись. Кругом на майском ветру трепетали красные полотнища, на фоне музыки, перебивая друг друга, громом раскатывались чьи-то могучие голоса. Горло Маняши перехватывала любовь к деду, к мальчику, к весеннему миру — красному и вкусному, как яблоко…
Все лето Маняша встречалась с мальчиком на детской площадке. Натягивала с утра свой самый нарядный сарафан, красный в белый горох, и вприпрыжку мчалась вниз по лестнице на его зов-свист. Маняша не помнила, во что они каждый день допоздна играли под облезлым мухомором и почему ее так тянуло к этому мальчику. Но знала, что он был единственным во всей ее бедной на мужское внимание жизни, с кем она вполне осознанно кокетничала, ощущая себя маленькой женщиной, любимой всем сердцем беззаветно и нежно.
Вечером отец мальчика, кажется, школьный физрук, и Маняшина мать, исчерпав соседскую деликатность и педагогическую выдержку, растаскивали их в разные стороны. А к осени мальчик куда-то переехал с семьей.
В первом классе Маняша стараниями матери была круглой отличницей. Когда ей впервые сказали об этом, поплакала, решив, что насмешливая учительница намекнула на ее полнотелость. Потом Маняше, конечно, объяснили, что слова «круглая отличница» имеют отношение к пятеркам, а вовсе не к сладким пирожкам и пончикам, продающимся в школьном буфете. Но бегать на большой перемене в буфет она перестала. Начала носить из дому бутерброды с маслом и сыром. С вечера готовила их себе сама, пока мать проверяла тетради. Маняша потихоньку поглощала бутерброды во время уроков, выщипывая из пакета в портфеле так, чтобы никто не заметил. Научилась жевать, почти не шевеля ртом, и кроме обыкновенного удовольствия от еды находила свою прелесть в нелегальных манипуляциях с нею.
Как ни старалась Маняша быть аккуратной, крошки и масло делали свое дело, отчего страдали учебники и тетрадки. Мать не могла понять, откуда берутся на них сальные пятна, поэтому после портфельных ревизий на Маняшином многострадальном лбу прибавлялось красных пятен.
Больше Маняша не таскала бутербродов в школу, но с пищевой тайной не покончила: заранее прятала заветный пакет под подушку и тихо, очень долго ела перед сном. А утром в первую очередь выбирала из постели все предательские крошки.
Мать то мирилась, то снова ссорилась с дедом. Он сам приезжал в город, чтобы поглядеть, как растет и учится внучка. Дедушка Савва жалел ее до конца своей длинной жизни. Перед смертью, к великой обиде тети Киры, успел чин по чину, нотариально, отписать дом Маняше.
Мать пережила его всего на год. Скончалась от рака, так до последнего дня и не простив дочери нечаянного происхождения и того, что, несмотря на всевозможные педагогические усилия, Маняша выросла в апатичную толстуху с постыдной тягой к пище и вялым отношением к бытию. В наследство от матери ей досталась двухкомнатная хрущевка в аварийном доме, а тете Кире — снова ничего, кроме активного презрения к Маняшиной упитанности и серости. Тем не менее тетка сдала свою комнату в общежитии знакомым и переехала к незадачливой племяннице, чтобы взять ее на контроль и диетическое перевоспитание.
В семье, ограничившейся до них двоих, Маняша считалась если не позором, то сплошным разочарованием. По нерасторопности не преуспела в карьере, ни выгодно и никак не вышла замуж. Ходила только на работу, подруг не имела и ни с кем не общалась, если не считать принудительного контакта с теткой.
Тетя Кира, конечно, не лупила ее по голове и вообще пальцем не трогала. Но стала называть Маняшу, как раньше мать, по имени-отчеству. Со смешанным чувством досады и превосходства приговаривала по любому поводу:
— Жирдяйка ты, Мария Николаевна. Жирдяйка и дура…
Внешне тетя Кира походила на деда Савву. Дедушка был добрым и казался Маняше красивым, а назвать красавицей стерву и жмотину тетку было невозможно. Тетя Кира имела костистое лицо с превышающими человеческие размеры темно-карими глазами, прямой фамильный нос, узкие губы, — они едва сдерживали напор крупных зубов, — и хорошо подсушенное всяческими воздержаниями тело. А сверх того — должность главного художника незначительного издательства, маленькую зарплату и большие претензии.
Настроение у тети Киры чаще всего не блистало, поскольку кровать ее, по Маняшиному наблюдению, стояла неправильно: у правой стены изголовьем к окну. Окно выходило на восточную сторону, и поднималась тетка с кровати, следовательно, с левой ноги. А эта диктаторская конечность вертела своей владелицей как хотела.
В одно не прекрасное утро властная левая нога притащила хмурую, плохо выспавшуюся тетю Киру в комнату племянницы, где обнаружились колбасные и сырные остатки ночного пиршества. Тетка жутко обозлилась и с тех пор стала забирать деньги Маняши в день получки, чтобы «жирдяйка» не имела возможности покупать еду по своему усмотрению. Деньги с тех пор распределялись по нужде Маняшиных мелких личных покупок, а часть шла на коммунальные выплаты, текущий ремонт и прочие расходы, которые родственницы делили строго наполовину.