Скажи красный (сборник) - Каринэ Арутюнова 13 стр.


В тот день мама все ругала себя, потом уже, и выворачивала сумочку, но было поздно, цыганок след простыл.

В сквере тоже цыганки, но уже другие, хотя похожие на тех, из электрички. С детьми, и крошечными совсем, хорошенькими. Мне сразу что-то сделать для них хочется. Игрушку подарить или еще что-нибудь. Но я обхожу сквер и иду прямо в школу, хоть и медленно. И чем ближе подхожу к школе, тем неуверенней становятся мои шаги. Издалека слышу звонок – первый еще не страшно, а вот второй – плохо. Так и есть. На пороге стоит Маргарита и ощупывает девчонок выпученными глазами. Сережки, колечки, браслеты-недельки, тушь для ресниц, блеск для губ, юбка не от формы, каблуки. На мне ее взгляд не задерживается. Один раз пыталась смыть с моих ресниц тушь, но ничего у нее не вышло. Потому что я не красилась еще. Ни разу в жизни. Ты и так красивая, говорит мама, – когда-то это и вправду было так, но сейчас волосы мои как пакля, жесткие и вьются, и никто не просит «закрыть глазки и показать реснички», как это бывало в детском саду. Гадкий утенок, вздыхает мама и ударяет меня по спине. Чтоб не сутулилась.

С надеждой смотрю на папу, но он посмеивается хитро так, и тогда я остаюсь один на один с зеркалом, и тут уже мне становится по-настоящему невесело, тем более что уроков на завтра полно, до воскресенья далековато, а каникулы вообще будут черт знает когда.

Когда Коржакова дернула меня за косичку, остальные тоже зашипели как гусыни. И стали надвигаться. Наверное, это было смешно. Смотреть, как я прикрываюсь папкой для нот и сжимаю кулаки. Они-то надеялись, что я захнычу, но больше всего мне хотелось дать в морду Коржаковой. Прямо в ее огромную квадратную морду. Чтобы она завизжала как свинья и бросилась наутек, дрыгая слоновьими ногами. Но вместо этого я только жалобно пискнула, – пустите, я опаздываю, – совершенно не своим голоском, будто маленькая девочка. Маленькая девочка с папкой в руках и торчащими в стороны косичками.

Я еще надеялась их как-то задобрить, этих идиоток. Но каждая из них была на голову выше меня, даже тявкающая как болонка, похожая на белую крысу Симанкова. И дело совсем не в росте. А в том, что они были заодно, хоть каждая исполняла свою партию. Это как в хоре. Все поют сопрано, в крайнем случае меццо-сопрано, а в третьем ряду я одна. Альт. Когда дирижерская палочка указывает на меня, все умолкают. И я остаюсь в одиночестве, глупо разевая рот.

Ты целовалась? – спрашивает Миронова на математике и делает загадочное лицо. Иногда я посматриваю на доску, но ручкой вывожу не формулы, а разных потешных человечков и дебилов. Дебилы получаются особенно хорошо. Еще голые тетки. За голых теток меня не раз выгоняли из класса и заставляли заводить новую тетрадку, но ничего не помогало, – все происходит незаметно, – вначале я начинаю скучать, потом изнемогать от скуки, ну а потом тетрадка как-то сама собой раскрывается на последней страничке. Что интересно, Миронова не влюбчивая, как я, например, но уже целовалась, причем с разными мальчиками, и даже с одним старшеклассником, мы еще бегали на переменке, выслеживали его, и Миронова бормотала, – ну посмотри, посмотри, посмотри.

Но старшеклассник то вбегал в класс, то выбегал, но так ни разу и не оглянулся на несчастную Миронову.

Не думаю, чтоб они целовались, – у Мироновой прыщи и огрызок галстука на шее. А ноги тощие как палочки, с коленками как у кузнечика. Но, с другой стороны, у Мироновой настоящие «ливайсы» в облипку, и когда она перебирает своими джинсовыми ногами на дискотеке и ритмично дергает крохотной попкой, то ничего так, хорошенькая. А прыщи можно тональным кремом замазать, и блеск для губ польский вообще супер, я тоже пробовала, красиво. Тебе, Ёжик, еще бы реснички подвить и крем-пудру, – Миронова добрая вообще-то, – перед дискотекой мы закрываемся в туалете и расписываем себя вовсю, но помаду я сразу стираю, потому как всерьез пугаюсь выражения на своем лице, уставшей какой-то немолодой женщины, отдаленно напоминающей меня.

На дискотеке шумно, в углу Неонила Матвеевна, классная, чуть подтанцовывает, жеманно так, с отставленными кулачками, и подправляет платиновые кудряшки, но все же отслеживает, кто кого зажимает в углу и чтоб спиртного не носили, но Шимпанзе с Крымовым уже пьяные, уже «обрыгались» за углом, это Хромов доложил, и девчонки ринулись спасать, – отчего-то девчонки всегда с пониманием к пьяным относятся. Так и есть, Шимпанзе бледный стоит, за живот держится, а Крымов глупо так хихикает и икает. Ничего, говорит Фельдблюм, нужно стакан сметаны, и как рукой снимет. Но буфет уже закрыт, и музыка тоже заканчивается, и кто-то уже предлагает перенести «на хату». «Хата» совсем рядом, за школой, в Пентагоне, огромном круглом доме для «работников аппарата». У Рябоконь родители в загранкомандировке, пустая квартира и трехлитровая банка с черной икрой в холодильнике. И пластинка «Аббы», мы с Мироновой спорим, она думает, что похожа на Агнетту Фальтског, блондинку, но ничего подобного, хотя волосы у нее светлые и по плечам и танцует похоже. Черную икру мы едим ложками, и запиваем шампанским, и орем как бешеные под «Бони М», пока не вламываются соседи.

Они угрожают милицией, и мы расходимся. Домой идти не хочется, тем более я уверена, что мама меня ждет, все глаза просмотрела. Меня провожает Фельдблюм, сын нашей школьной медсестры. Он некрасивый, вертлявый, и пахнет от него котлетой. По дороге он рассказывает мне, как его родители усыпили собаку, старую овчарку Наду, и лицо у него делается маленькое и несчастное, и мне хочется что-то сделать для него, и я осторожно касаюсь его щеки. Губами. И вот тут-то происходит смешное – он становится на цыпочки и целует меня тоже – ужасным поцелуем, зачем-то проталкивая свой язык в мой рот. Сказать, что я не ощущаю ничего, я не могу, – нет, конечно, – лицо мое перепачкано фельдблюмовой слюной и пахнет котлетой, шампанским и черной икрой. В таком виде меня встречает соседка Люда и испуганно спрашивает – ты что, пьяная, – в ответ я заливаюсь идиотским смехом и взлетаю на свой второй этаж. Свет горит – мама не спит, конечно – не спит, потому что, слава богу, у нас гости, – никогда еще я не была так рада гостям, – это такие поздние гости, они варят кофе в джезве и тихонько рассказывают анекдоты, – при этом приговаривая – ты не слушай, это такой анекдот, услышала и забудь, и папин друг Гурам треплет меня за косички, а его жена, худенькая Ася, задумчиво произносит – совсем выросла наша девочка.

Совсем выросла, совсем выросла, – я обнимаю подушку и проваливаюсь в глубокий как обморок сон, в котором беленькая из «Аббы» орудует столовой ложкой, выскребывая последние икринки со дна трехлитровой банки, а когда присматриваюсь, то оказывается, что это не она, а тощая Миронова в новеньких «ливайсах». Маленький Фельдблюм с несчастными глазами пожирает сметану из граненого стакана, становится на четвереньки и лает в точности как его овчарка Нада, а потом достает огромный шприц и надвигается на меня, – я успеваю заскочить в лифт и пытаюсь нащупать хоть одну кнопку, но стены лифта совершенно гладкие – это такая герметичная кабина, она уносит меня с завыванием и грохотом, от которого сердце мое тоже грохочет прямо во рту, и я просыпаюсь мокрая, нет, не то что вы подумали, просто мокрая от пота, слюны, слез, ужасная некрасивая девочка, очень несчастная, невозможно несчастная, несчастная до такой степени, что ей только и остается, что схватить лежащие на трюмо ножницы и отхватить противные косички у самого основания. Это не так легко, ножницы тупые, и я упрямо пилю и кромсаю, пилю и кромсаю, и подвываю омерзительным голосом, потому что косички мои каштановые, с рыжинкой на кончиках, а на одной из них – красная лента.

Косички я оплакивала неделю. Забилась в шкаф и отказалась идти в школу. Но идти все же пришлось. До сих пор не могу понять, как это мама позволила мне выйти из дому. Такой несчастной. Обреченной, с затравленными красными глазами, с головой, втянутой в плечи.

Хорооошенькая, – протянула Миронова, и я чуть приободрилась. Но на физкультуре старалась прятаться за ее спину, потому что это был смежный урок с параллельным классом, и один мальчик… В общем, он мне нравится. Конечно же, если бы я помнила о нем в то ужасное утро, я бы ни за что не сделала того, что сделала. Но мальчик ни разу так и не взглянул на меня, и я уже не знала, радоваться мне или огорчаться. А на переменке стояла у окна и водила пальцем по стеклу, глотая слезы. Жизнь кончена, жизнь кончена, – не думаю, чтобы я произносила именно это, но нечто подобное мелькало в моей обезображенной голове.

Тяжкое бремя страсти

Весна. В коридорах средней школы номер двести четыре – запах пота и мастики.

Мужев и Фельдблюм на лету разбивают девчачьи стайки, – высшим пилотажем считается внезапно вметнувшаяся вверх и без того символическая юбчонка, – визг… Берендеев, Берендус, или Жирный, тряся щеками и хохоча, хлопает девчонок промеж лопаток, – на предмет наличия пока еще весьма таинственного элемента женской экипировки. О результатах сообщается во всеуслышание – таким образом всем становится известен тот факт, что Сонечка Шварц носит лифчик, а тощей Смирновой, например, он совсем ни к чему.

Тяжкое бремя страсти

Весна. В коридорах средней школы номер двести четыре – запах пота и мастики.

Мужев и Фельдблюм на лету разбивают девчачьи стайки, – высшим пилотажем считается внезапно вметнувшаяся вверх и без того символическая юбчонка, – визг… Берендеев, Берендус, или Жирный, тряся щеками и хохоча, хлопает девчонок промеж лопаток, – на предмет наличия пока еще весьма таинственного элемента женской экипировки. О результатах сообщается во всеуслышание – таким образом всем становится известен тот факт, что Сонечка Шварц носит лифчик, а тощей Смирновой, например, он совсем ни к чему.

Некоторые девочки уже давно маленькие женщины. У них усталые с поволокой глаза и вспухшие губы. Таких мальчишки уважают и побаиваются. Вон Люда Макарова, например, появляется только к третьему уроку, и вообще ей не до того, школьное платье трещит на груди, после школы ее ждет студент (взрослый мужчина!), скорей всего, Люда скоро выйдет замуж и нарожает маленьких макаровых одного за другим, а на физику и сны Веры Павловны ей глубоко наплевать.

В общем, на повестке дня – ЛЮБОВЬ. Без нее – никак. Дома я верчусь у зеркала, еще на сантиметр укорачиваю платье, – сырой весенний воздух и бурное цветение яблонь взывают к подвигам. Элементами эротики пестрит «Молодая гвардия», у Горького полно, Куприн бесценен. А уж Бунин… Под партами во время уроков перечитываются захватанные, переписанные чьим-то аккуратным почерком тетрадки. «Дядя и племянница». Уши горят. Во рту пересыхает. В общем, так дальше нельзя. Приобретенное и усвоенное срочно требует выхода.

Вдобавок массу страданий причиняет внешность.

Исчезает беспечная гладкость кожи, волосы вьются совсем «не туда», и вообще их гораздо больше, чем требуется.

Главное, направить страсть в нужное русло. Срочно подыскивается объект. Только, вот незадача, – своих, из класса, я знаю как облупленных, – но в седьмом «А» – новенький, – челка до бровей, глаза синие как озера… Сказано – сделано.

Теперь все в курсе, что новенький Вася Дедушко (с ударением на втором слоге) – мой. Знают все, кроме самого Васи.

Я загружена делами по горло – едва заслышав звонок на перемену, пулей вылетаю за дверь. Сначала в туалет – подправить челку (не волосы, а пакля), потом – на второй этаж, поближе к любимому. – ТВОЙ в столовой, – шепчут посвященные. Несусь по адресу. С гордым выражением лица наворачиваю кругов пять вокруг ничего не подозревающего героя, невинно жующего пирожок.

Страсть требует выхода. Я веду дневник. Конечно, каждая следующая страничка посвящена моим чувствам – удивительной, всепоглощающей страсти. «Сегодня он посмотрел на меня долгим, волнующим взглядом…» Меня не смущают слухи о том, что Вася – тупица и двоечник, косноязычен и неразвит. Я преданно смотрю в распахнутые глаза, – я тону в них… Наконец и сам виновник что-то заподозрил. Несколько раз поймала его недоуменный взгляд. Развязка неумолимо приближалась. Моя лучшая подруга Луиза Коровкина заявила, что не в силах более наблюдать наши терзания, – мы просто ОБЯЗАНЫ расставить ВСЕ точки.

Так как Василий не проявлял никакой инициативы, пришлось взяться за дело самой. На перемене я сама подошла к нему. Набрав воздуха в легкие, поинтересовалась, чем он занят после уроков. Вася опустил мохнатые ресницы. Ботинки моей любви были давно не чищены, под ногтями синела траурная кайма, но, клянусь, это ничуть не портило очарования момента.

Томительная пауза тянулась вечность. Сердце бешено колотилось. Наконец, возлюбленный мой поднял глаза, – невинные, как у двухмесячного щенка. – Ты шо, ходить со мной хочешь? Я замерла. Такого вопроса, прямого и бесхитростного, предусмотрено не было. Подготовиться я не успела. Кроме того, я уже не была уверена, хочу ли я «ходить» с ним. Этот многозначительный диалог, увы, оказался последним…

Цветок моей тайны

На золотом крыльце сидели

Царь, Царевич,

Король, Королевич,

Сапожник, Портной…

К дому можно пройти «тудой» или, в крайнем случае, «сюдой».

Через гастроном, панельный серый дом, палисадник. Или через соседский двор, банду Котовского, инвалида на колесиках.

Инвалид добродушный, когда трезвый. И очень страшный в пьяном состоянии. В пьяном состоянии видеть его можно нечасто.

Колька бушует, опять надрался – добродушно посмеиваются соседи, и я с любопытством и ужасом поглядываю туда…

О, сколько раз являлся ты во снах мне, заросший кустами смородины, мальвой и чернобривцами, старый двор. Два лестничных пролета, и эти двери, выкрашенные тусклой масляной краской, и персонажи, будто вырезанные из картона, раскрашенные чешским фломастером.

Отчего Танькин отец черный как цыган и злой? Отчего он трезвый, и злой, и красивый? Отчего колотит Таньку, дерет как сидорову козу, за любую провинность и каждую четверку? Отчего Танька, сонная, с квадратными красными щеками, похожая на стриженного под скобку парнишку-подмастерье, боится, ненавидит и обожает своего отца? Отчего мать ее, большая женщина в цветастом халате, из-под полы которого выступает полная белая нога, – отчего плывет она по двору, будто огромная рыба, огромная перламутровая рыба с плавниками и бледными губами, на которых ни улыбки, ни задора.

Отчего бушует Колька, скрежещет железными зубами, рвет растянутую блекло-голубую майку на впалой как у индейца груди, – отчего слезы у него мутные и тяжелые, отчего грызет он кулак и мотается на своей тележке туда-сюда, бьется головой о ступеньки. Шея у него красная, иссеченная поперек глубокими бороздами. Отчего на предплечье его синим написано… И нарисовано сердце, пронзенное стрелой.

Мимо первого подъезда пробегаю торопливо, оттого что пахнет там водкой и «рыгачками». Танька называет это так. Тяжкий дух тянется, вьется по траве, добирается до нашего второго, не иначе как по виноградной лозе, прямо на кухню, где хозяйничает и кошеварит моя бабушка – бормочет и колдует над смешным блюдом под смешным названием «холодец».

Шо вы варите, тетя Роза? – голос у Марии звонкий и певучий, и сама Мария прекрасна с выступающими скулами, икрами стройных ног, – прекрасна, как Панночка, жаркоглазая, она парит над домом, свесив черные косы. Они разматываются как клубок, стелятся по земле, струятся.

Прекрасна в гневе и в радости, в здравии и в болезни, – прекрасна с седыми нитями в затянутых на затылке волосах, с красными прожилками в цыганских глазах, с паутиной лихорадки на скулах, – она расползается в пьяной улыбке, прикрывая ладонью прорехи во рту. Сиплым голосом выводит куплеты, – застенчиво прячет за пазуху червонец. Долго смотрит мне вслед.

Отчего Мария несчастна? Отчего, если свернуть «тудой», то можно увидеть, как разворачивает крыло бабочка-капустница, как тополиный пух окутывает город, забивается в глаза, ноздри, щекочет горло.

Отчего так прекрасны соседские девочки, шестнадцатилетние, недостижимо взрослые, загадочные, с тяжелыми от черной туши веками, – пока я купаю в ванночке пупса, они уже отплывают в свою взрослую жизнь. Я завидую им, я различаю их запахи. Медовый, карамельный – Сони, щекочуще-дерзкий, терпкий, удушливый – Риты, сливочный, безмятежный – Верочкин.

Аромат тайны витает по нашему двору. Что-то такое, что недоступно моему взору, непостижимо, оно щекочет, и волнует, и ранит.

Иди сюда, – говорит мне Рита, самая удивительная из всех, самая отчаянная, – воодушевленная «взрослым» поручением, я слетаю по лестнице, несусь по улицам, сжимая в кулаке записку. Я готова на всё. Носить записки, беречь ее сон, думать о ней, – не знаю, я готова на многое, но это многое непонятно мне самой, что делать с ним, таким тревожным, таким безбрежным.

Рита носит чулки телесного цвета, и тогда ее длинные шоколадные ноги становятся молочными. Чулки пристегиваются там, под юрким подолом самой короткой в мире юбки. Когда я вырасту, то куплю себе такие чулки и такую юбку.

Пока я верчусь в темной комнате, вздрагиваю от наплывающих на стену теней, она выходит из машины, пошатываясь, помахивает взрослой сумочкой на длинном ремешке. Девочка в белом кримпленовом платье. В разодранных чулках, взлохмаченная, похожая на поникшую куклу наследника Тутти. Имя нежное – Суок.

Отчего бывает дождь из гусениц? Толстых зеленых гусениц? Они шуршат под ногами, скатываются, слетают с деревьев, щекочут затылок.

Хохоча, он несется за мной с гусеницей в грязном кулаке. Ослепшая от ужаса, я уже чувствую ее лопатками, кожей, позвоночником. Вот тебе, – дыша луком и еще чем-то едким, пропихивает жирную пушистую тварь за ворот платья.

Его зовут Алик.

Когда-нибудь я отомщу ему. Я выйду из подъезда, оседлаю новый трехколесный велосипед. И сделаю круг вокруг дома. Круг. Еще круг, еще.

Отчего похоронные процессии такие длинные, такие бесконечные? Отчего так страшна музыка? Эти люди, идущие молча, в темных одеждах. Его мать в черном платке. Падает, кричит, вырывается из крепких мужских рук. А вот и Колька Котовский на колесиках. Слезы катятся по красному лицу.

Назад Дальше