Скажи красный (сборник) - Каринэ Арутюнова 7 стр.


Виолончель обиженно стояла в углу, а платиновая дама выговаривала по телефону скрипучим голосом в тональности фа-диез минор, но впереди было лето, и затухающий костер на Трухановом острове, и обгоревшие джинсы, и возвращение домой под утро – с распухшими губами и следами от комариных укусов в самых неподходящих местах.

РЕ

Расшитый разноцветными нитями гобелен радовал глаз, но нити выгорали, расплетались, теряли цвет и плотность узора – веселье стало нарочитым, крикливым, – они всё еще просыпались в одной постели, но танцевать уже не могли – руки его, прежде такие внимательные, теперь оскорбляли ее, они бесцеремонно ложились на талию, бедра, а глаза тем временем жили другой жизнью, – мы уже не танцуем вместе, – любила повторять она, вкладывая особый смысл в эти слова.

Она сбивалась с ритма, раздражалась, заметив однажды раз и навсегда, что своим неумеренным движением он уже не стремится оттенить и подчеркнуть ее очарование, он жадно ловил внимание окружающих – черноволосый, смуглый, в ярко-синей рубашке и выгоревших джинсах, – грубо хватал ее за запястья, прижимал к себе, вращал и раскручивал, но это был уже не их танец.

Каждый танцевал свое.

Домой вернулись за полночь, возбужденные, дыша алкоголем, – давай, давай, – он нетерпеливо обхватил ее сзади, – упираясь ладонями в стену, она соединилась с ним, подталкивая себя навстречу, повизгивая, – ей хотелось назвать его другим именем и самой стать неузнанной, – ударь меня, закричала она, – ударь, – удар оказался неожиданно тяжелым, – обхватив голову руками, она продолжала стонать, жалобно и требовательно, раскачиваясь из стороны в сторону, – прежними они уже не могли любить друг друга – никогда, никогда.

За стеной мирно спал сосед – тот самый, сероглазый, – помня об этом, она вкладывала в свои крики чуть более обычного, и даже позволила подвести себя к распахнутому окну, – изогнувшись, царапая ногтями подоконник, выкрикивала в темноту нечто неутоленное, жадное – болезненное возбуждение и горечь переплелись в ней колючим клубком.

МИ

Почти одновременно захлопывались двери и щелкали замки, сладковатый привкус зубной пасты перебивал стойкий аромат кофе – впрочем, пила она исключительно молотый, сваренный по всем правилам в медной турке на медленном огне, – он – равнодушно глотал, обжигаясь, обычный растворимый – ложка на стакан плюс две сахару, чуть подкрашенный молоком, ее чашка со следами губной помады оставалась на кухонном столе до вечера, его – была тщательно вымыта и поставлена донышком вверх на сушилку, она была свободной женщиной почти без предрассудков, он – клерком среднего звена с аккуратным пробором в неопределенного цвета волосах и опущенными уголками серых глаз с рыжими точками вокруг зрачка.

Уже в самом рисунке ее губ мерещилась ему какая-то тайна, губы жили своей отдельной жизнью, растягивались, собирались в трубочку, образуя морщинки, – зачарованный, он не мог оторвать взгляда и вдруг, будто устыдившись чего-то, отводил глаза.

В улыбке ее сквозило обещание изматывающего раунда, в котором победительницей могла быть только она, – сдаюсь, сдаюсь, – взмахом светлых ресниц отвечал он, – рыжие искорки вокруг зрачков плясали, – невидимые нити натягивались от ее губ к его зрачкам, диалог продолжался не более минуты – пока не разъезжались дверцы лифта, – она вылетала первой, задевая плечом и обдав розовой волной каких-то ошеломительных духов, то ли Gucci то ли Herrera…

ФА

В этом поединке победителей быть не могло – оргазмы она добывала как в рукопашном бою, тяжело дыша, ударялась об него сильным телом, – странно, он ощущал себя пленником, маленьким, безвольным, щекотный восторг сменялся внезапной сонливостью, – прости, милая, – с неловким смешком уворачивался от кусающих поцелуев, пытался высвободить зажатые ее бедрами ноги, засыпая, отчетливо видел большую белую рыбину, выброшенную волной на берег, – рыбина открывала рот и дышала мучительно, раздувая жабры, и билась хвостом о мокрый песок.

Во сне колено его касалось ее расслабленного бедра, он подминал под себя разогретое тело – такую, сонно-тяжелую, потерявшую тягостную способность к анализу, сопоставлениям и выводам, он желал ее, – сжимал ладонью рот, – пальцами касался языка, десен, зубов – вот тут несовпадений не случалось, угол был выбран тот самый, проникновение оказывалось неожиданно острым, иногда коротким и бурным, порой долгим и счастливо изматывающим, – сплетясь как корни деревьев обмякшими членами, они засыпали вновь, разъединяясь постепенно, подчиняясь печальной неизбежности – стать чужими, почти незнакомцами с разных планет, – он – с Юпитера или Марса, ну а она, наверное, с Венеры.

Из охотника превратился в добычу – беспорядочно слоняясь из угла в угол, натыкался на невесомые тряпочки, остроконечные туфли выстроились в ряд, а в ванной комнате полочка прогибалась под разноцветными флаконами, – что ты морщишься? – пожимала она плечами, – подумать, – почти взмолился он в поисках желанного одиночества, – пепельница с торчащими окурками и распахнутое настежь окно казались символами чего-то навсегда ушедшего из его жизни…

СОЛЬ

С балкона потянуло сыростью и прелой листвой, – от подъезда вилась цепочка маленьких следов, – сгибаясь под тяжестью нелепо огромной виолончели, по усыпанной гравием дорожке к скверу шла девочка с каштановой косичкой, – потирая ладонью левую сторону груди, он близоруко всматривался в темноту, – сомнений быть не могло – Сен-Санс… кто-то водил смычком по его сердцу – вверх-вниз, – хватит, – прошептал он и прикрыл балконную дверь.

Дурная кровь

Птенец прожил чуть больше месяца, – его подобрали в сосновой просеке на окраине города, – разевая красную пасть, бился жилистым тельцем, крыльями, – одно было явно перебито и свисало косо и беспомощно.

Брови ее поползли вверх, образуя трогательный треугольник с продольной морщинкой на переносице, – подкидыш, – прошептала она и сгребла детеныша джинсовой курткой; прижатый к груди, он еще трепыхался, а потом неожиданно затих.

Метался по балкону, оставляя белесовато-желтые потеки, похожие на смачные плевки, подпрыгивал на раскоряченных лапах, ударялся о стены, шарахаясь от собственной тени, пытался взлететь, но что-то там у него не складывалось, – накормить горемычного сироту удавалось лишь ей, – в растопыренный клюв вбивались комочки хлебного мякиша, размоченные в молоке, – уродец плевался и пищал, но уже через пару деньков сам бросался навстречу и благодарно склевывал с ладони какие-то зернышки, хотя глаз его, вздорный как у рыночного зазывалы, подергивался подозрительной пленкой, – от внезапных ударов клювом на руках оставались синяки, – дикое взъерошенное существо создавало много шума и беспорядка, пока однажды утром балкон не оказался пустым, хоть и со следами свежего помета, – тут же ринулись вниз, но не нашли даже горсточки перьев, зато неподалеку от мусорки слонялся могучий самец кошачьего племени, весь вкрадчиво-черный, с бандитской ухмылкой на усатой морде.

Долго драили балкон, по подкидышу не то чтобы горевали, но вспоминали часто, – ему ведь даже имя успели придумать – Варька, – отчаянную его жалкость, либо жалкое отчаяние уличного калеки, так трогательно оповещавшего мир о своих птичьих правах.

* * *

А косенькая – ничего! – косенькая? – ну да, он сместил взгляд чуть левее – за выразительным рельефом – среднерусских равнин и холмов, за пышнотелой русоволосой красотой узрел нечто и впрямь косенько переступающее ножками, с выпирающими скулами и ключицами, с глазами смешливыми и чуть косящими, самую малость, шла вразвалочку, вытягивая длинную шею;

друг проводил косенькую цепким взглядом, ах ты, ведьмочка! – минут через двадцать уже плотно сидели в уютной кафешке через дорогу – друг хохмил, а русая девушка, кажется, ее звали Зоя или Зина, громко смеялась, потряхивая грудью, а косенькая фыркала в кулачок, давясь смешком, друг толкал под столом коленом, но как-то так сложилось, вопреки всему, что к часу ночи она шла рядом с ним, царапая асфальт острыми каблучками, изредка приваливаясь плечом, касаясь бедром; в лифте сцепились ртами – так и ввалились в дверь, на ходу теряя обувь, пока не рухнули на диван.

Ела беспорядочно, оставляя следы в виде хлебных корочек, косточек от вишен и слив, разбрасывая блестящие фанты, яблочные огрызки, круглые коробки от монпасье; во рту ее вечно что-то дробилось, хрустело – засахаренные орешки, барбариски, кажется, даже во сне она булькала газировкой;

вскакивала посреди ночи, плелась к буфету; сквозь сон он слышал шорохи и возню, ну, конечно, обязательно роняла что-то, с чертыханиями и звоном – возвращалась удовлетворенная и тут же засыпала, опрокинувшись навзничь, рассыпав жесткие колечки волос; он клал ладонь на ее живот – нежная впадинка пупка и все эти тревожные выпуклости, что-то там начинало пульсировать, – с сонным урчанием она выгибалась по-кошачьи навстречу его руке.

Ела беспорядочно, оставляя следы в виде хлебных корочек, косточек от вишен и слив, разбрасывая блестящие фанты, яблочные огрызки, круглые коробки от монпасье; во рту ее вечно что-то дробилось, хрустело – засахаренные орешки, барбариски, кажется, даже во сне она булькала газировкой;

вскакивала посреди ночи, плелась к буфету; сквозь сон он слышал шорохи и возню, ну, конечно, обязательно роняла что-то, с чертыханиями и звоном – возвращалась удовлетворенная и тут же засыпала, опрокинувшись навзничь, рассыпав жесткие колечки волос; он клал ладонь на ее живот – нежная впадинка пупка и все эти тревожные выпуклости, что-то там начинало пульсировать, – с сонным урчанием она выгибалась по-кошачьи навстречу его руке.

* * *

К исчезновениям ее привыкнуть не мог, как и к беспородности, непривязанности, ни к чему и ни к кому, – изредка всплывала ее мать, странное существо, четырехугольное, на коротких ногах, переваливающееся со свистом и одышкой, она вваливалась без предупреждения и долго сидела на кухне, распространяя удушливый запах вперемежку с никому не нужными новостями, – кто-то там сгорел заживо, кого-то посадили, – из чуждого, враждебного ему мира; он кивал головой и с ужасом вылавливал знакомые черты, вот и гримаска, оттягивающая вывернутую нижнюю губу, и пожимание плечами, – должно быть, в старой мегере еще жил призрак милого котенка, – в выпуклых цыганских глазах с желтоватыми белками – знакомый зеркальный блеск; после ухода этой женщины хотелось распахнуть окна, – у дочки с матерью были странные отношения – смесь животной нежности и рыночного какого-то визгливого хамства…

Исчезала внезапно, вдруг соскучившись лицом и телом, – по вечерам, на день – два, – к матери ездила, коротко отвечала на все расспросы и пожимала плечами, вялая, водила пальцем по столу, сдвигая крошки, – отчаянно мерзла, куталась в кофты, свитера, – поражала этой способностью часами валяться в постели, с желтоватым отечным лицом, хнычущими интонациями больного ребенка, а потом вскакивать, бестолково суетиться, дразня глазами, косым просветом меж ног, ускользающими грудками, шершавым острым язычком, – ошеломленный, стискивал ее хлипкие ребра, благодарно и немо слизывал с пупка соль и влагу… все опасался что-то в ней поранить, изумляясь ее силе, пугаясь всхлипов и мычания, шшш, – запускал пальцы в ворох колючих волос, укачивал, прижимая к груди…

Кто он? – дрянь… дрянь, – не желал ничего слышать, притворяясь глухим, слепым, – но все было сказано, – скомканные тряпочки, неглаженные, разноцветные, цыганские, – выстиранные накануне его руками, летели в сумку – куда? В ночь… – глухо хлопнула входная дверь – внизу явно ждали – кляня себя за малодушие, бросился к окну.

* * *

По-детски обрадовался при виде русоволосой, кажется Зоя или Зина, нет, все-таки – Зоя, – неподалеку от автобусной остановки, – шли в ногу, обмениваясь дежурными фразами, в которых ни слова, ни на полсловечка – о ней, пропавшей осенью, но он еще надеялся, заглядывая в красивые чуть выпуклые глаза, полные будто нарисованные губы двигались, обнажая ровный ряд здоровых крепеньких зубов, – она шла рядом и говорила, говорила, а дома – разделась торопливо, подчиняясь его нетерпению, смешно застревая плечами и руками в рукавах тесного платья, – он помогал ей, смущаясь – на мгновение – ее большого тела и полупрозрачного бюстгальтера, – долго возился с застежкой, пока она, не заведя руки за спину, с облегчением щелкнула…

Голые, лежали рядом, почти не соприкасаясь телами, – его обдавало жаром и чужим, чересчур плотским запахом, – если там были дольки лимона, жасмин и мускус, и что-то еще, узнаваемое вмиг, – смесь шоколадной помадки и жареного миндаля, и эта ее детская изнеможенность, раскинутые плети рук и ног, – то тут – спелое дыхание русоволосой крепкой женщины, – он провел ладонью по теплому животу и скромному снопику мягких волос на лобке, даже на ощупь – русых.

Босой прошлепал на кухню за водой – запрокинув голову, пила, почти монументально устремив в него свою белизну и розовость, розовость и белизну, – допив до донышка, поставила стакан и плавно запрокинулась на спину, утягивая его за собой, в свое вместительное и гостеприимное пространство;

раскачиваясь над нею, слышал ее уханья, вначале сдержанные, с возрастающим накалом и удивлением – ну надо же? – надо! – почти выкрикнул он и в подтверждение своим мыслям в несколько энергичных толчков довершил начатое, – удивленное уханье сменилось почти детским писком, – большая человеческая самка кричала пронзительным дельфиньим голосом, а он уже был далеко, освобожденный от самого себя и ее жаркого тела, – курил, улыбался, наблюдая, как бесстыдно заправляет она свои груди в нарядный кружевной бюстгальтер.

* * *

Звонок раздался в половине второго ночи – громко, назойливо, – не просыпаясь, поднял трубку – да, да – кто? – на том конце провода – сиплый кашель вперемежку с рыданиями, – когда? – хорошо, сейчас буду, – заталкивая тошнотворный ком, ползущий откуда-то из желудка, ополоснул рот, – движения были четкими и энергичными, – мчался по ночному городу к унылому многоэтажному зданию – к городской больнице номер шесть, – у входа тряслась и заикалась ее мать, – припала к его груди, обдав знакомым удушливым запахом – смеси цветочных сладких духов и желтого старого тела, – родненький, родненький, – толстуха стискивала его запястья горячими пухлыми пальцами, – успокойтесь, прошу вас, – в палату не впустили, но жива, будет жить, – там, за мутным окошком, угадывалось что-то, какие-то белые скорбные тени, шепот, стон, – денег? Сколько? – старуха благодарила и пятилась, – а он, обессиленный, рухнул в обитое разодранным кожзаменителем кресло и приготовился – ждать.

Лампа

После полудня заглядывал на почту.

Тянул на себя массивную дверь и окунался в особенную тишину – поскрипывающих перьев, полупустых чернильниц и сонных женских лиц за толстыми стеклянными перегородками.

Выдергивал из пачки шершавых бумажек бланк, задумчиво вертел в пухлых пальцах перьевую ручку, разглядывая соседей у стойки – суетливого мужчинку с каплей в носу, двух смеющихся девчонок, грузную тетку с картофельным носом и бульдожьими складками у шеи.

Вздохнув, выводил старательным детским почерком, – царапая пером листок, – «Архиповой Марье Федоровне. До востребования. Ждите пятницу. Встречайте. Ваш Равиль».

Кто такая Архипова Марья Федоровна, он понятия не имел, – впрочем, и о Лапченке Акиме Степаныче, и о Поповых Зое Равиль тоже имел весьма смутное представление, хотя нет, Поповых Зою он представлял себе четко – с выпуклыми близорукими глазами, полной уютной грудью и аккуратненькими ноготками на розовых пальчиках.

Архипова Марья представлялась ему яркой, средних лет, красивая зрелой тяжеловесной красотой, одновременно славянской и южной, – с круглым лицом, простоватым, даже бабьим, – с торчащими чашечками бюстгалтера, крепким задом и плотными ляжками, – и особенным терпким женским душком, – то ли подмышек, то ли жирноватых волос, уложенных в затейливую высокую прическу, – запаха этого Равиль смущался и желал, – стоило ему где-нибудь, в сберкассе или в трамвае, – уловить этот аромат, – спелости и едва заметного увядания, – притягательный и отталкивающий…

С неотправленной телеграммой в кармане тяжелого пальто он выходил на крыльцо и жмурился неяркому мартовскому солнышку, – в груди что-то ухало и звенело, – какое-то неясное предвкушение предстоящего праздника.

– Кыш! Кыш! – старуха Перова из первого подъезда гоняла огромного уличного кошака, – мимо нее нужно было прошмыгнуть незаметно, но не теряя достоинства, – Перова была враг, и пахло от нее сырыми тряпками и помойным ведром, впрочем, и сейчас в руке ее покачивалось ведро. – Кыш! Кыш! – прошипела она, выпятив нижнюю губу, – Равиль быстро прошмыгнул в подъезд, – дверь прихожей распахнулась, пахнуло пылью и немножко затхлым, – еще оставалось время, не так много времени, но вполне достаточно, чтобы вскипятить чайник, нарезать батон и колбасу, – в белых кружочках жира, – на покрытом клеенкой столе, – жевал Равиль медленно, сосредоточенно разглядывая обои на стене, надорванные и свисающие клочьями в нескольких местах. Он старался не думать о старухе Перовой, но как назло она стояла перед его глазами со своей выпяченной нижней губой и куриными ногами.

Такие, как Перова, никогда не умирают, – умирает добрый профессор Ставский с пятого этажа, – это он помог Равилю оформить пенсию и даже не раз за руку водил его на почту и в собес после отъезда Маришки, – такие как Перова до скончания века переваливаются на широко расставленных ногах и крутят скрюченным указательным пальцем у виска при виде идущего мимо Равиля.

Подумав немного, он съел еще один бутерброд и выпил чаю из толстой красной чашки с золотистым ободком по краю и отбитой ручкой – чашка была Маришкина, и отношение к ней было трепетное.

Назад Дальше