Обреченные - Чак Паланик 12 стр.


Как я ни умоляла, родители не приехали на похороны. Они наняли телевизионную бригаду со спутниковым оборудованием, которая устроила им прямую трансляцию в дом на Тенерифе. А вот папарацци слетелись. «Нью-Йорк пост» вышел с заголовком: «Отца кинозвезды до смерти замучили в туалете».

Вместо цветов или открыток с соболезнованиями мама прислала бабушке подарочные корзины, ломившиеся от ксанакса.

Каждый раз, когда звонил телефон, я думала, это полиция вызывает меня на смертельную инъекцию. На похороны я надела черные очки «Фостер Грантс», поверх них черную вуаль «Гуччи»; кроме того, винтажную норку «Блекглама» и черные перчатки (вдруг какой-нибудь ловкий сыщик попытается снять мои отпечатки с алтарной преграды). В ответ на вопрос СПИДЭмили-Канадки, малышки Эмили: это была сельская церквушка, обшитая досками, – в такой вполне уместен был и покойник, и бумажные тарелочки с арахисовым печеньем. Прихожане, видимо, искренне скорбели о трагическом уходе Папчика и сочувствие выразили по-своему, по-аборигенски: подарив мне книгу. Ее в отличие от «Бигля» или «Зова предков» только что издали: название было новое, переплет – приятный, почти как натуральная кожа. Видимо, она считалась главным пляжным чтивом того лета (почти у каждого при себе имелся экземпляр), мега-бестселлером, нынешним «Кодом да Винчи» или «Прахом Анджелы». Я бегло пролистала книгу: похоже, постмодернизм, повествование от разных лиц (очень по-куросавовски), крепкий сюжет, героический эпос, античная древность, волшебство, драконы, секс и насилие. Я приняла книгу – подношение селян в знак сочувствия – так же любезно, как мама приняла бы статуэтку «Оскара».

На корешке было оттиснуто золотыми буквами: «Библия».

В повествовании, закрученном не хуже, чем у Толкина или Энн Райс, излагалась причудливая история творения. В моем сердце она легко могла занять место «Бигля» – несколько нравоучительного, в духе девятнадцатого века, произведения мистера Дарвина. Его эпопея описывала существование как разовый рывок, как отчаянную борьбу за выживание и продолжение рода. Как-то неуютно перед лицом смерти понимать, что ты всего лишь дефектная вариация жизни, достигшей своего эволюционного тупика. «Бигль» описывал череду смертей, бесконечных приспособлений и неудач – вся история буквально была склеена спермой и кровью. Библия же обещала вечную счастливую жизнь.

Выживание наиболее приспособленных против выживания наиболее добродетельных.

Ты бы, милый твиттерянин, какую из книжек выбрал на сон грядущий?

Раз в неделю в простенькой церквушке даже устраивали книжный клуб, где обсуждали эту новейшую литературную сенсацию. Вручать мне книгу селяне отрядили подростка: миловидный светловолосый мальчонка робко отделился от пестрой группы, когда мы с бабушкой выходили из церкви. Книгу он держал обеими руками перед собой. Мне, за одиннадцать лет уставшей от жизни, паренек в свежевыстиранных лохмотьях показался серьезным: статистом, чья судьба – доить коров, продолжать род таких же, как он, сельских тружеников и однажды умереть в не то чтобы незаслуженном забвении – в результате несчастного случая с комбайном. Он, деревенский Дэвид Копперфильд, и я, эффектная, облетевшая весь свет девочка с обложки, – мы с ним были, по-видимому, одного нежного возраста.

Неотесанного вида фермерша подтолкнула его ко мне мозолистой рукой, сказав:

– Отдай ее бедной девчоночке, Фест.

Так его звали: Фест. Он вложил книгу в мои ладони, затянутые в черные перчатки.

И хоть я не была сражена им наповал, Фест вызвал во мне некоторый романтический интерес. Между нами проскочил разряд, вероятнее всего, статического происхождения, притом настолько сильный, что сквозь элегантные перчатки я ощутила легкий укол. Принимая дар, я кивнула, что-то благодарно пробормотала, затем, изобразив сильнейшее волнение, сделала вид, будто падаю без сознания. Меня подхватили крепкие руки деревенского оборванца препубертатного возраста. Объятия были очень плотскими, полному контакту наших чувствительных паховых зон мешала лишь Библия.

Прежде чем выпустить меня, Фест шепнул:

– Эта добрая книга поддержит вас морально.

Да, милый твиттерянин, Фест был дикарем, от него пахло застрявшим под ногтями птичьим пометом, однако он сказал «поддержит морально».

О боги! Я была поражена.

Au revoir, – чуть дыша, проговорила я моему отважному селянину. – До встречи… – я тайком глянула на обложку, – на библейских чтениях.

Его горячие детские губы шепнули:

– Крутейшие часы…

С этого момента и впредь я таяла в руках юного деревенского труженика. Моя плодовитая фантазия немедленно взялась прокручивать романтические сценарии в его мире натурального сельского хозяйства. Вдвоем мы добывали хлеб насущный, обрабатывая скудную землю, а наша любовь была неприкрашенной, как поэзия Роберта Фроста.

В утешение после похорон бабушка Минни наготовила угощений: яблочные пироги, кекс с лимонной крошкой, абрикосовый флан, пряный песочный пирог, пончики с кленовым сиропом, вишневый десерт и десерт персиковый, пирог с грушей, кексики с изюмом, кокосовые печенья, пудинг с грецким орехом, пирожок с корицей, сливовый бисквит и ореховое пюре со сливками. Она выстроила пирамиды из пампушек с пеканом, заставила подносы имбирными крекерами и песочным печеньем. Охлаждая кексики и глазируя пончики, она была не больше вдовой, чем прежде. Представить невозможно, на какие сложные сделки идет пара, чтобы оставаться мужем и женой дольше, чем первые десять минут после свадьбы. Вероятно, бабушка знала о Папчиковых фокусах на дорожном островке. Что до меня, я отыскала на полке в гостиной Джека Лондона, прихватила тарелку кексов и отправилась читать в спальню. Я все ждала, когда появятся зародыши шимпанзе, но к середине книги решила: то, чего двое не говорят друг другу, связывает их сильнее, чем откровенность.

Бабушкины клубничные кексы подкупали меня, убеждали не говорить правду. Вероятно, они были наказанием за мою ложь. Обзор вокруг фермы закрывали близко стоявшие деревья. И потому у меня не выходило думать о будущем. О любом будущем.

И в день похорон, и на следующий, и на третий день, и даже через неделю я продолжала есть. Бабушка Минни разбивала яйца, наливала молоко из картонки, брала из холодильника и отрезала желтые кубики масла. Она сыпала муку. Кашляла. Черпала сахар. Кашляла. Показывала мне те кошмарные вещи, из которых делают еду: растительное масло, дрожжи, ванильную эссенцию. Она крутила термостат духовки, разливала пузырчатое тесто по формочкам и кашляла.

– Мать в твоем возрасте вечно приносила домой вшей…

За готовкой бабушка Минни пересказывала свою жизнь в обратном порядке, описывая подробности как ингредиенты. Например, как моя мама мочилась в кровать. Как однажды съела кошачью какашку, а бабушка потом вытащила у нее из зада ленточного червя длиной со спагеттину. Даже это не отвращало меня от еды.

А она продолжала – обстоятельно – рассказывать, как мама купила лотерейный билет, выиграла уйму денег, которые и помогли ей осуществить мечту – сделаться кинозвездой.

По ночам «Бигль», спрятанный между матрасом и пружинами, совершенно не давал мне спать. Книжка горбом упиралась мне в спину, я лежала с открытыми глазами, уверенная, что в дверь вот-вот постучится окружной прокурор с ордером на обыск. Следователи направят мне в лицо жаркую голую лампу и заявят, что обнаружили несколько слов, отпечатавшихся на Папчиковом причиндале задом наперед и зеркально; слова эти, очевидно, с орудия убийства и являются следами, по которым определят подозреваемого. Слова такие: Уолластон, вигвам, гуанако, Гуре, огнеземельцы, цинга и, главное, растреклятый Бигль. Полицейские дуболомы перероют спальню и отыщут спрятанную книгу.

Задремать удавалось не часто, и сразу Папчик Бен вкатывал в спальню тележку с хот-догами и угощал меня вареными сосисками с квашеной капустой и кровью. Или подавал дымящуюся тарелку кошачьих ленточных червей под соусом маринара.

Не менее кошмарное случилось однажды и наяву, когда бабушка, перебиравшая грязную одежду, зашла на кухню с какой-то вещью синего цвета. Я сидела за столом и поедала чизкейк. Не кусочек: орудуя вилкой, я пробиралась через целый океан пирога; я не угощалась – я быстро запихивала его в себя. Передо мной лежала раскрытая Библия. Я перестала читать, жевать, в горле застрял кусок, и меня едва не вытошнило, когда я узнала синюю рубашку из шамбре.

Впрочем, не то чтобы я действительно жевала пищу. То, как я ела, было скорее процессом, обратным рвоте.

Прямо перед моим лицом, на том же расстоянии, что и замершая вилка с чизкейком, оказались засохшие пятна таинственной мокроты. Совершенно обыденным тоном бабушка спросила:

– Дождик намочил? – и прокашляла: – Не знаешь, чего это за дрянь, чтоб я могла обработать чем надо?

Прямо перед моим лицом, на том же расстоянии, что и замершая вилка с чизкейком, оказались засохшие пятна таинственной мокроты. Совершенно обыденным тоном бабушка спросила:

– Дождик намочил? – и прокашляла: – Не знаешь, чего это за дрянь, чтоб я могла обработать чем надо?

Во-первых, я не была уверена, что знаю. А во-вторых, была уверена, что бабушке знать не стоит. Отодвинув вилку со вкуснейшим чизкейком от желтоватых заплесневелых пятен, я сказала:

– Дижонская горчица.

К моему ужасу, бабушка поднесла мятую ткань к лицу, присмотрелась и поскребла корочку ногтем.

– И вовсе оно не пахнет горчицей…

С засохших пятен посыпалась мелкая пыль. Посыпалась на мою вилку. Прямо на недоеденный кусок чизкейка. Бабушка Минни поднесла замаранную рубашку еще ближе к лицу и осторожно потянулась к ней кончиком языка.

– Это не горчица! – вскрикнула я. Вилка звякнула об пол. Я встала так резко, что хромированный стул качнулся и упал. Грохот заставил бабушку отвлечься от рубашки. – Это не горчица, – повторила я спокойно.

Она внимательно глянула на меня и спрятала язык.

– Это я сморкалась, – сказала я.

– Сморкалась?

Я объяснила, что мне понадобилось прочистить нос, а платка под рукой не было, вот и пришлось – в рубашку.

Круглыми от удивления глазами бабушка осмотрела внушительные отложения в форме Галапагосских островов.

– Это все – твои козы? – спросила она, будто я умирала от некой жуткой грудной хвори, вызванной курением.

Я пожала плечами. Мне сделалось все равно. Главное – не ранить ее, а так пускай думает, что я – грязное мерзкое животное. Мне было одиннадцать, и я заплывала жиром, как призовая свиноматка.

Тут, как по сигналу, бабушка закашлялась. Она кашляла и кашляла, ей было неловко, она прятала покрасневшее лицо за синей рубашкой, всхрипывала, как Папчик Бен, собиравший мокроту, прежде чем сплюнуть табак. Вены вспухли на ее шее, как речные системы на картах мистера Дарвина. Кашель был такой жуткий, что бабушка не могла остановиться, даже когда красным забрызгало и без того перепачканную рубашку.

Сок из дедова причиндала и кровь из ее легких – я поняла, что рубашке конец.

Я усвоила: никогда не поздно спасать человека. И всегда – слишком поздно. И каковы шансы что-либо этим изменить? Потому я и не стала сообщать бабушке, что ее внучка – лгунья, что муж был тайным извращенцем, а дочь-кинозвезда не очень-то ее любила. Вместо этого я сказала, что она готовит лучший на свете чизкейк с арахисовым маслом, протянула пустую тарелку и стала клянчить еще.

21 декабря, 9:33 по центральному времени

Прощальный отсчет

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])


Милый твиттерянин!

Глубокой ночью, лежа в кровати, я вновь сделалась естествоиспытателем. Погружаясь в сон, я высасывала из-под ногтей сладость и глядела вверх, в темноту, на невидимый потолок. И слушала. Слушала и считала. Я всегда знала, где бабушка – на кухне, в гостиной или в спальне, – определяла по кашлю, как по птичьему посвисту. Только этот звук и успокаивал, и пугал. Он одновременно доказывал, что бабушка еще жива и что это не навсегда. Ночами я прислушивалась к каждому кашлю, к каждому хрипло-сипящему залпу и находила в этих звуках успокоение. Хотя «Бигль» упирался горбом мне в спину, я умудрялась засыпать, приложив к сердцу раскрытую Библию.

Так же как некоторые отсчитывают секунды между молнией и громом, я отсчитывала время между спазмами кашля. Раз аллигатор, два аллигатор, три аллигатор. И надеялась: чем больше промежуток, тем бабушке лучше. Надеялась, что она хотя бы спит. Если я досчитывала до девяти, то говорила себе: у нее лишь простуда. Ну, или бронхит – в общем, то, что лечится. На счет «двадцать аллигатор» я уже задремывала и видела кошмар: мертвого полуголого Папчика Бена, который окровавленными руками стаскивал с меня одеяло. Однако кашель возвращался: хрипы и приглушенные вздохи следовали так часто, что между ними не влезал даже один аллигатор.

Лежа в кровати, я дочиста обсасывала пальцы. Весь день мы с бабушкой делали шарики из поп-корна – им пропах весь дом. Я уже сказала, что был канун Хэллоуина? Так вот, был канун, и мы готовили шарики, чтобы раздавать ряженым. Как подневольные на офшорной фабрике, мы смешивали поп-корн с кукурузным сиропом и оранжевым красителем, лепили промасленными руками бугристые шарики-тыковки и вдавливали в них треугольные ириски – получались «Джеки-фонари» с прищуренными глазами и вампирьими клыками. Заворачивали мы их в вощеную бумагу.

Упомянула ли я, что тайком сдабривала хэллоуинские угощения ксанаксом из обширных неизрасходованных запасов с похорон? «Негоже добру…» – решила я.

В спальне кашлянула бабушка, и я принялась считать: «раз аллигатор… два аллигатор…» и опять кашель. С дарвиновской беспристрастностью я стала классифицировать виды кашля. Первый – сухой. Второй – мокрый булькающий. Третий – почти беззвучный присвист. Так может звучать кашель новорожденного, который учится дышать, или последний вздох умирающего.

Я лежала в кровати и прислушивалась, кончики моих пальцев были на вкус как блины с маслом и сиропом. Дождавшись паузы, я начала считать: раз Миссисипи… два Миссисипи… три Миссисипи… Тут раздался новый кашель, и считать пришлось заново.

Мои родители не отмечали ни Рождество, ни Песах, ни Пасху, зато в Хэллоуин будто отыгрывались за миллион пропущенных праздников. Для мамы суть заключалась в костюмах, в примерке на себя альтернативных архетипических образов и т. п. Папино отношение было еще более занудным: он ворчал, что иерархию власти переворачивают с ног на голову, что детей против воли заставляют нарушать закон и отправляют взимать дань с гегемонов-взрослых. Меня наряжали Симоной де Бовуар и водили по парижскому «Ритцу», где я выпрашивала равные трудовые права для женщин и мужчин и шоколадные батончики, а на самом деле демонстрировала политическую проницательность своих родителей. Как-то раз меня одели Мартином Лютером, но все спрашивали, не Бела ли я Абцуг[17]. Ох, взрослые!

Кашля не было так долго, что я успела досчитать до шестнадцати аллигаторов и скрестила под одеялом липкие пальцы – на удачу. Мелькнула мысль, не вырядиться ли в этом году Чарлзом Дарвином, однако не хотелось на каждом унылом деревенском пороге втолковывать, что к чему, не шибко образованным селянам.

Я добралась до двадцати девяти аллигаторов. До тридцати четырех.

Дверь спальни беззвучно распахнулась, из темного коридора ко мне потянулась тощая рука. В комнату начала вдвигаться усохшая, похожая на скелет фигура, лицо – зловещий череп – было вымазано табачной слюной. Вместо цепей существо волочило серебристую пряжку. Костлявые пальцы держали длинную засохшую палочку собачьего помета, вложенную в булку для хот-дога, поверх нее извилисто бежала золотистая полоска дижонской горчицы. Это чудовище – или немного другое – я видела каждую ночь, и в последнее время его появление было хорошим известием: оно означало, что я сплю. Что больше не считаю. И что бабушка тоже спит. Пусть это был кошмар, зато во сне.

Кровать, когда-то мамина, была глубокой и мягкой. Днем бабушка сменила белье, и новое после дня на солнце пахло свежестью. Лежать было удобно, ничто не мешало.

Труп Папчика Бена проплыл над полом, габардиновые штаны болтались у щиколоток. Череп щерился, шипел «Убийца!» и все приближался, оставляя на полу кровавые разводы.

Лежать было удобно, ничто не мешало.

Резанула мысль, отрывистая, будто кашель: «Бигль!» Я не чувствовала под собой книги, болезненно выпиравшего горба. Ухмыляющийся призрак мертвого деда исчез – я проснулась. Я вылезла из-под одеяла – крови на полу не увидела, дверь оказалась закрытой, – сунула обе руки под матрас глубоко, по самые плечи, и стала щупать. Книги не было. Я исследовала все пространство между матрасом и пружинами. Не было книги. Самый худший кошмар из всех моих кошмаров. Опустившись возле кровати, я стала молиться: пусть это окажется только сном. Не то чтобы я тогда верила в Бога, однако видела фильм, где мама играла монашку: ее героиня половину экранного времени стояла на коленях и бормотала просьбы в сложенные ладони.

Притворная молитва не помогла. Тогда я на цыпочках прошла в гостиную к книжным полкам, в темноте стала водить пальцем по корешкам и наконец обнаружила: вот оно, «Путешествие на “Бигле”». Книга была втиснута на прежнее место (соседние тома снова стояли плотно) и выглядела так, будто ничего не случилось. Будто чудовищные события последних недель происходили во сне. Может, потому я и не смогла заставить себя вытащить книгу: не хотела открыть ее и увидеть реальность в форме кровавого конца; не хотела думать, что бабушка могла узнать тайную правду.

Я стояла в темной гостиной, пока с полуночью в мире не наступил Хэллоуин, и считала: семьсот восемь аллигатор, семьсот девять Миссисипи… держала ладонь на полпути к полке, пока не заныло плечо. Моя рука была протянута так же, как гниющая дедова рука в спальне. Кончики пальцев, перемазанные оранжевым красителем, в темноте казались темно-красными.

Назад Дальше