– В аэропорт, мистер спермоед?
Как и сказала администраторша, предки шофера – выходцы из Африки. Кресент радушно жмет ему руку и устраивается на заднем сиденье.
– Да, чернозадая обезьяна, в терминал внутренних рейсов, пожалуйста.
В таком вот паскудном духе, смеясь, они болтают всю дорогу до аэропорта. Ни капли обиды. Запретных выражений не существует. Даже люди, мимо которых мы едем – идущие по тротуарам, сидящие в машинах, – все блаженно улыбаются, словно неуязвимые для оскорблений. Поймав на себе взгляд Кресента, они радостно поднимают в ответ средний палец. Оглушительно сигналят машины. Улыбки слепят. Каждый торжествует, что попадет в рай, если, конечно, будет усердно браниться.
Водитель выпускает облако кишечных миазмов, которое мгновенно заполняет салон зловонием его застойных кишок.
– Душевно, – говорит Кресент Сити, глубоко втягивая воздух. – Ангел Мэдисон возрадуется.
– Аромат спасения, брат, – отвечает шофер. – Вдыхай полной грудью!
В терминале мы проходим мимо газетного киоска. На обложке «Ньюсуик» заголовок: «Хамская религиозная революция. Явление скотинитов». Журнал «Тайм»: «%&!?/ный путь к искуплению». На телеэкране под потолком вестибюля диктор Си-эн-эн рассказывает: «Скотиниты заявили о воскрешении своего мессии…»
По пути к гейту я семеню пухлыми поросячьими голяшками, еле поспевая за шагающим размашистой, как у зомби, походкой Кресента. Он не слышит меня, поскольку сейчас он не под препаратом, но продолжает бормотать и со стороны, видимо, кажется психом нелеченым в грязной, выбившейся, полузастегнутой рубашке. Впрочем, не то чтобы бубнящий под нос шизик в лохмотьях кого-то сильно беспокоил. Нет, теперь, когда человечеству гарантировано вечное место одесную Бога, все радостно скалятся, а в глазах туман праведности.
– Ты, мертвая девочка, выбрала идеальное время, – говорит Кресент. – У нас есть дурацкие законы насчет того, чтобы водить машину трезвым, носить обувь и не заводить дома боа-констрикторов, но у нас не было законов насчет самого главного: как спастись. А людям страшно хотелось узнать – как.
В этой новой религии, скотинизме, смерть кажется отпуском до конца времен на пятизвездочном курорте, где все оплачено.
– Ты принесла мир всей планете! Нет больше ни геев, ни евреев, ни африканцев, – провозглашает он, продвигаясь вперед. – Гляди: мы все – скотиниты!
Вышло очень просто, объясняет Кресент Сити. Мои родители развернули мощную кампанию вокруг мертвой дочери, которая связалась с ними из загробного мира, рассказали всему свету, что я теперь ангел на небесах, тусуюсь с братьями Кеннеди и Эми Уайнхаус и что открыла им верный, стопроцентный метод спасения. Они разразились очередью пресс-релизов, где натрепали насчет того, как я катаюсь на облачке за жемчужными вратами и бренчу на арфе. Дико, но в такой уж среде обитают Камилла и Антонио.
– Скотинизм не настоящее название нашей веры, – говорит Кресент. – Это ярлык, который выдумали журналюги для своего удобства. Официально мы именуем себя апостолами Мэдлантиды.
Глядя трезво, не могу винить предков за такой ажиотаж. Прежняя теология «Расходуй бережно, используй повторно» наверняка давала слабое утешение им, родителям, чьего единственного ребенка убили в день рождения. Да, я скончалась в свой день рождения от сексуальной асфиксии, и приводить подробности мне стыдно.
Это смерть ангста. Забудь Ницше. И Сартра забудь. Экзистенциализм мертв. Бог воскрес, а людям показали дорогу к сияющему бессмертию. В скотинизме всякий, кто оставил религию, получил путь, ведущий обратно к Богу, и это… это здорово. Только взгляни на их беззаботную неторопливую походку. В свете нового спасения земная жизнь для них – как для школьников последний день учебы.
Такое их счастье происходит не из страха перед адом, тюрьмой или остракизмом. Оно возникло из полной уверенности в грядущем рае. Неизбежность смерти теперь греет их как глобальная Последняя Пятница перед бесконечной вечеринкой в Масатлане.
Пока мы ждем в телетрапе, Кресент говорит:
– В раю первым делом устрою себе новую печень. И новое тело, и волосы, как раньше. Клянусь, – продолжает он, сжимая посадочный талон, – попаду в рай – и больше никогда не прикоснусь к наркотикам. Никогда.
– Аминь, – раздается голос. Это женщина за нами в очереди. Придерживая на плече сумку и набирая текст в смартфоне, она говорит: – В раю стану есть стейк с картошкой фри на завтрак, обед и ужин, а весить все равно буду не больше ста пятидесяти фунтов.
– Аминь, – слышен еще один голос из очереди.
– В раю, – говорят где-то у начала телетрапа, – заново налажу контакт со своими детьми и стану таким отцом, какого заслуживают эти славные ребятишки.
– Аллилуйя! – восклицает кто-то. То тут, то там в узком телетрапе раздается «Хвала Господу», и все подряд начинают делиться своими планами на вечность.
– Вот попаду к Богу – и доучусь в школе.
– В раю заведу себе такую огромную тачку, каких не бывает.
– А я, когда умру, попрошу себе хер больше, чем твоя тачка, – выдает кто-то.
Мы проходим на борт в первый класс, Кресент Сити отыскивает места.
– Сядешь у окна или у прохода? Я купил два билета. – Он будто ждет, что я выберу, потом говорит: – Сейчас вернусь, – и шагает в туалет.
Я сажусь возле окна. Стюардесса делает объявление:
– Мы готовимся к взлету. Пожалуйста, пристегните свои сраные ремни и убедитесь, что спинка гребаного кресла закреплена в вертикальном положении…
Пассажиры смеются и хлопают. Она не успевает закончить инструктаж по безопасности, как знакомая прозрачная фигура, дух Кресента Сити, возникает в проходе и садится рядом со мной. Его тело с передозировкой кетамина, по-видимому, заперто в туалетной кабинке.
Бледный, просвечивающий, как призма, но с оттенками всех возможных цветов спектра, призрак улыбается мне и говорит:
– Жду не дождусь, когда стану таким же ангелом, как ты.
В начале салона стюардесса сперва стучит, потом принимается колотить в дверцу туалета. Дух Кресента, не обращая внимания, спрашивает:
– Ну, так как там, в раю-то?
21 декабря, 8:43 по восточному времени
Рождение мерзости
Отправил Леонард-КлАДезь
([email protected])
Что же сталось с латексным младенцем, брошенным среди бури? Египетские жрецы, пишет Солон, поют, что божок постепенно оживет. По его тельцу, перемазанному шоколадом и губной помадой, начнет циркулировать остывшее семя, исторгнутое незнакомцем.
Не долго лежит испачканный предвестник на розовой звезде Голливудского бульвара – ветер подхватывает его и уносит вдаль. Греческий чиновник пишет, что нечистоты в канаве подбирают и влекут дитя. Крохотный идол – безликий, наполненный дыханием – плывет среди утопших крыс и распухших телец прочей живности. Таковы голливудские стоки. И подземный коллектор Лос-Анджелеса ведет божка и выносит к заблудшим бутылкам из-под отбеливателя и кетчупа. Ливневая канализация и водосливы направляют поток пластиковых отбросов, эту нисходящую миграцию полистирола. И латексный младенец отважно продвигается вперед – не в корзине из тростника, но в сопровождении легиона использованных шприцев; спеленатый полиэтиленом, он странствует среди щербатых расчесок и беглых теннисных шариков. Хлам сбивает в косяки и несет по захороненным трубам к не знающим солнца отстойникам. Здесь плавают таинственные призрачные предметы в блистерах – пластиковых околоплодных пузырях, давно разродившихся для своих потребителей. Такова судьба всех мирских сокровищ. И в свой час латексное дитя и все эти материальные дары – бессмертные отходы смертных людей, – все они извергаются в ложе реки Лос-Анджелес.
Так же, как едва вылупившихся черепашек манит лунный свет, а лосося ведет его предназначение, ровно так же увлечет нашего латексного младенца и его грязное воинство рукотворного мусора. Отлив вынуждает целое поколение бесформенного, бесполезного хлама устремиться в Тихий океан.
21 декабря, 8:44 по восточному времени
Сексуальный хищник в животном царстве
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин, это не хвастовство, но ни у одного взрослого ум не испорчен и не развращен так, как у невинной одиннадцатилетней девственницы. Дети, еще не усвоившие скучных фактов о репродуктивной анатомии и пока не имеющие такта и механических знаний, могут вообразить сексуальные действия с морским ежом… с зеброй… с фламинго.
Еще будучи досмертной, я мечтала родить деток с крылышками. Я бы соблазнила морскую свинью, и наше потомство плавало бы в океане. Половая зрелость манила возможностями: мои дети рычали бы, разевая огромные львиные пасти, или бегали, стуча копытами. И почему никто не додумался до этого раньше? Я не могла дождаться.
Зверинец мягких игрушек вдохновлял меня, и мой дневник пух от рассказов о разудалых плотских похождениях. Само собою, все эти истории были выдуманными. Я заполняла страницы аккуратнейшим почерком, зная, что их непременно изучит моя мать. «Дорогой дневник, – писала я, – сегодня я натерла токсином галлюциногенной медузы свою обнаженную пи-пи…»
Да, СПИДЭмили-Канадка, я могла бы вести блог, но план сработал бы, только если бы родители поверили, что я скрываю подробности своих грязных делишек. «Дорогой дневник, – писала я, – мама ни за что не должна этого узнать, но сегодня я пила просто божественный абсент, а вместо трубочки взяла один из сушеных обезьяньих причиндалов…» Я спрятала дневник на захламленной книжной полке среди всякой галиматьи о периоде Регентства. Не прошло и недели с первой записи, как родители приступили к враждебной шпионской деятельности.
Не то чтобы они объявляли кампанию. Я догадалась о ней, поскольку как-то за завтраком мама ни с того ни с сего упомянула, что брать в рот обезьянью штучку – отличнейший способ подхватить ВИЧ.
– Правда? – спросила я, обкусывая тост и втайне трепеща от того, что они заглотили наживку. – Это касается штучек любых обезьян? – Я слизнула масло с кончиков пухлых пальцев. – Saimiri sciureus тоже?
Отец поперхнулся кофе.
– Кого?
– Это такие миленькие беличьи обезьянки, – пояснила я, похлопала ресницами и кокетливо зарделась.
– Почему ты спрашиваешь?
В ответ я лишь пожала плечами.
– Да просто так.
В том возрасте я так увлекалась обезьянками, что хотела выйти за какую-нибудь замуж. Первым делом, конечно, закончила бы колледж, получила степень за сравнительные постмодернистские исследования гендерной маргинализации, а уж потом стала бы мамочкой миленькой обезьянки.
Родители обеспокоенно переглянулись.
– А как насчет заманчиво толстой штучки Callithrix pygmaea? – спросила я, растопырила перемазанные пальцы и стала их загибать, будто припоминая свидания: – Карликовой игрунки?
Мать протяжно вздохнула, окликнула: «Антонио?» – и подняла бровь, будто спрашивая «Что произошло в Тиргартене, мистер?». Они оба очень неохотно ограничивали мое поведение, но кое-что явно следовало объявить не лезущим ни в какие ворота. Однако пичкавшие меня идеологией свободной любви родители сумели только посоветовать мне практиковать безопасный секс, не важно уж с каким биологическим видом. Вяло улыбнувшись, мама спросила:
– Не хочешь ксанакса, милая?..
– А Chloropithecus aethiops?[11] – продолжила я, приняв взволнованный вид.
В прошлом месяце отец действительно возил меня в Берлинский зоопарк, и эта экскурсия стала прекрасной возможностью для исследования.
Пропитанное ботоксом лицо матери слегка перекосило. Точно такое же кислое выражение было у нее на оскаровской церемонии, когда награду за вклад в киноискусство вручили Тому Крузу; тогда через несколько секунд она сблевала в шикарную сумочку Голди Хоун, чем испортила небольшой драгоценный запас роскошного шоколада и солнечных очков «Гуччи».
В лучшем случае они могли дать мне набор межвидовых презервативов всевозможных размеров и прочесть лекцию насчет того, что я должна требовать к себе уважения со стороны сексуальных партнеров-приматов.
В тот момент я поняла: родители никогда не расколются, что читают мой дневник. Однако раз они узрели одиннадцатилетнюю секс-социопатку, то будут вынуждены его читать. Они побоятся не читать, и я продуманными ложными признаниями смогу ими манипулировать. Теперь они мои рабы.
«Дорогой дневник, – писала я, – сегодня я до отвала башки дула гавайскую травку через бонг, залитый пузырящимся тепленьким слоновьим семенем…» Теперь даже грустно, до чего легко родители приняли мою буйную зоофилию. «Дорогой дневник, – писала я, – сегодня я проглотила ЛСД и нежно подрочила стаду антилоп гну…»
Да, на бумаге я представлялась развратницей, но на самом-то деле была тайным, подавленным снобом. И пока родители воображали гадкие сцены, где я резвилась вдвоем, а то и втроем с ослами и обезьянками-капуцинами, я на самом деле, угнездившись в какой-нибудь корзине с грязным бельем, читала исторические любовные романы Клэр Дарси. Мое детство по большей части состояло из такой вот двойной поведенческой бухгалтерии.
«Дорогой дневник, ну и отходняки! – писала я. – Напомни никогда, никогда больше не вмазываться несвежей мочой гиены через грязную иглу! Я всю ночь глаз не могла сомкнуть и стояла над спящими родителями с мясницким ножом. Если б хоть кто из них шевельнулся – раскромсала бы обоих в лоскуты…»
А я… Теперь-то я понимаю, что допустила стратегическую ошибку Чарлза Мэнсона. Мне бы остановиться, пока меня считали тепличной разновидностью наркоманки-зоофилки. Но нет ведь: надо было сгустить краски, представиться потенциальным маньяком… Неудивительно, что вскоре после той самой записи родители отправили сексуально неисправимую одиннадцатилетнюю меня в унылую глухомань.
21 декабря, 8:47 по восточному времени
Прелюдия к моему изгнанию
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Я не всегда выглядела человеком-зефиром. В одиннадцать я была тощей, как рельс; девочка-сильфида с индексом массы тела чуть выше отметки, за которой отказывают органы. Да, когда-то я была стройненькой и миниатюрненькой, как балерина, с метаболизмом колибри, и в таком виде представляла собой ценность. Я служила детским эквивалентом красотки-спутницы, подтверждением маминой фертильности и папиного блистательного генетического достояния; на снимках папарацци я улыбалась рядом с родителями.
А потом меня сослали в глухомань. Давнее воспоминание застряло в мозгу.
Север штата Нью-Йорк. Унылая глушь. Одно из немногих мест, где у моих родителей не прикуплен дом. Представь секстильон израненных деревьев, плачущих на снег кленовым сиропом, – вот тебе север штата. Еще вообрази миллион секстильонов клещей, которые заражены болезнью Лайма и только и ждут, чтобы тебя укусить.
Это не злобное пустословие: с помощью маминого ноутбука одиннадцатилетняя я отыскала спутниковую фотографию северной глухомани. Если взглянуть на нее целиком, это точь-в-точь пятнистый армейский камуфляж. Из космоса просматривается линия шоссе номер какой-то там жизненно важной транспортной артерии, пробитой между ничто и нигде. Я читала названия городков, искала хоть что-нибудь известное и вдруг узрела. Там, на карте, был обозначен Вудсток.
Вудсток, штат Нью-Йорк. Мерзкий Вудсток. Прошу извинить за следующее признание. Лично мне пакостно поднимать эту тему, но мои родители познакомились на Вудстоке девяносто девятого, где все бунтовали из-за цен на пиццу и воду в бутылках, продаваемых в центре тысячи акров этой отравленной перенаселенной грязищи. Мама была всего лишь голой деревенской девушкой, облаченной в запах пота и пачули, папа – бледным голым студентом, бросившим Массачусетский технологический, с длинными сальными дредами; он сбрил все обычно видимые волосы, чтобы больше походить на Будду. Ни у той, ни у другого не было при себе даже обуви.
Они рухнули в лужу и зажгли. Его хозяйство занесло грязь в ее штучку, она подхватила ИМП, и они поженились.
Кто говорит, что чудес не случается?
Теперь они пересказывают эту историю, подхватывая реплики как по-писаному, и веселят ею незнакомцев в зеленых телестудиях и на вечеринках по случаю окончания съемок, а момент с грязью выделяют особо, поскольку этому гадостному эпизоду он придает оттенок скромности и аутентичности.
Да, мне известно слово аутентичность. Могу произнести не запнувшись.
Горничная-сомалийка упаковывала мои чемоданы, а мама перебирала мою одежду на предмет бирок «только химическая чистка». Видимо, жители глухомани стирали свои грязные вивьен-вествудские баски между плоскими камнями на реке. Сашими у них тоже не было. И Интернета, уточнила мать. Во всяком случае, у бабушки с дедушкой. И телевизора. Зато у них водились животные. Не в далеком абстрактном смысле – животные вроде полярных медведей, чья численность резко падает, или бельков, которые нежатся на льдине, а их вот-вот забьют дубинками эскимосы; нет, животные – это бабушкины козы, квохчущие куры да мычащие коровы, за которыми мне предстояло ухаживать в качестве ежедневной рутинной обязанности.
О боги!
Никакие мольбы не помогли избежать ссылки. Без долгих разговоров меня сунули на заднее сиденье «линкольна» и спровадили, набив один небольшой чемоданчик исключительно запасом ксанакса. Тем летом, на двенадцатом году жизни, в столь нежном возрасте, я научилась подавлять страх. Душить собственные гордость и злость. И то был последний раз, когда моя мать могла похвастаться тощей дочерью.