Вот уже пять лет, как я прекратил тренировки, отправив последнего ученика к другому мастеру. Существенно сократил дела за рубежом, перестал совершать ежегодное паломничество в Японию. Осторожно навел справки о возможности продать компанию и остался доволен результатом. Я готовился к последнему путешествию, избавляясь от всех обязательств, отбрасывая швартовы, готовый ринуться в открытое море, как мореплаватель, ждущий попутного ветра.
Меня удивило, что я так расчувствовался; такого не случалось уже много лет. Возможно, это из-за встречи с Митико, встречи с человеком, который знал Хаято Эндо-сана. Чувства, растревоженные внезапным появлением его катаны, никак не улегались, и мне потребовались усилия, чтобы отвлечься от них и заняться работой.
К обеду сосредоточиться стало совсем невозможно, и я решил, что на сегодня хватит. Когда я сообщил об этом миссис Ло, своей бессменной секретарше, та посмотрела на меня, словно меня поразил внезапный недуг.
– Вы хорошо себя чувствуете?
– Хорошо, Адель.
– А вот мне так не кажется.
– И что же вам кажется?
– Вас что-то беспокоит. Снова думаете о войне.
За почти пятьдесят лет она успела меня изучить.
– Вы угадали, Адель. Я думал о войне. Только старики ее помнят. И слава богу, что их воспоминания ненадежны.
– Вы сделали много добра. Люди всегда будут об этом помнить. Старики расскажут детям и внукам. Если бы не вы, я умерла бы с голоду.
– Вы знаете, что многие погибли из-за меня.
Секретарша замешкалась с ответом, и я вышел, оставив ее наедине с воспоминаниями.
Снаружи сияло солнце. Я остановился на ступенях, рассматривая трубы кораблей, торчавшие над крышами зданий. Было рукой подать до набережной Вельд Ки. В это время дня в портовых складах кипит работа: грузчики выгружают груз – джутовые мешки с зерном и пряностями, коробки с фруктами, – перетаскивают его на блестящих от пота спинах точно так же, как кули двести лет назад; рабочие ремонтируют корабли, и из-под их сварочных аппаратов разлетаются сверкающие белые искры, яркие, словно сверхновые звезды.
Время от времени раздавался пароходный гудок; когда я сижу в кабинете, этот звук всегда меня успокаивает, потому что за последние пятьдесят лет совершенно не изменился. В воздухе витал соленый дух моря, смешанный с запахом знойных испарений обнаженного отливом дна. Вороны и чайки зависли в небе, словно детский мобиль над колыбелькой. Солнечный свет отскакивал от зданий – Стандартного чартерного банка, Гонконгского и Шанхайского банков, Индийского дома. Нескончаемый поток машин огибал часовую башню – подарок местного миллионера в память о бриллиантовом юбилее правления королевы Виктории, – внося свою лепту в уровень шума. Нигде в мире я не видел такого света, как на Пенанге, – яркого, ловящего все в резкий фокус, но в то же время теплого и снисходительного, призывающего раствориться в стенах, залитых его сиянием, в листве, которой он дает жизнь. Этот свет освещает не только то, что видят глаза, но и то, что чувствует сердце.
Это мой дом. Несмотря на то что я наполовину англичанин, меня никогда не тянуло в Англию. Англия – чужая страна, холодная и мрачная. И погода там хуже. Я прожил на этом острове всю жизнь и знаю, что именно здесь хочу умереть.
Я пошел по тротуару, лавируя в обеденной толпе из юных клерков, хохочущих с подружками, перекрикивающих друг друга офисных работников, школьников с огромными сумками, понарошку задирающих друг друга, уличных торговцев, звенящих в колокольчики и выкрикивающих названия товара. Некоторые узнавали меня и улыбались едва уловимой улыбкой, которую я возвращал им. Я сам почти стал местной достопримечательностью.
Сразу домой я не поехал, а пересек Фаркхар-стрит и вошел в тенистую прохладу вокруг церкви святого Георгия. Ветер шелестел листвой старых падуковых деревьев, играя тенями на траве. Я сел на покрытые мхом ступени маленького, увенчанного куполом павильона в церковном парке, куда почти не долетал уличный шум. Чирикали птицы, чей хор вдруг расстроила пролетевшая мимо завистливая ворона. На какое-то время я обрел покой. Стоило мне закрыть глаза, и я мог оказаться в любой точке мира, в любую эпоху. Возможно, в Авалоне до рождения Артура. В детстве это была одна из моих любимых сказок, один из немногих английских мифов, которые мне нравились, по волшебству и трагизму он вполне мог сойти за восточный.
Я нехотя открыл глаза. Забывчивость была единственной роскошью, которой я не мог себе позволить. С усилием встал и вышел из церковного двора. Прибавил шагу, чтобы подготовиться к вечеру. Я знал, что меня ждет. Будет тяжело, но в конце концов по прошествии стольких лет я радовался. Понимал, что такой возможности больше не будет. Времени совсем не осталось. По крайней мере, не в этой жизни.
Когда я вернулся из клуба, Митико уже приехала в Истану – лежала в шезлонге у бассейна, покрыв голову огромной панамой. Ее взгляд был устремлен на остров Эндо-сана, а в воздухе царило безмятежное спокойствие, словно женщина уже долго не двигалась. На столике рядом с ней лежала раскрытая книга, прижатая страницами к стеклянной столешнице в ожидании, когда ее снова захлопнут. Я наблюдал за Митико из дома. Она открыла сумку, достала флакон с таблетками и проглотила целую пригоршню.
Выпитый алкоголь давал о себе знать. Клуб был полон завсегдатаев: шумных пьяных адвокатов-индийцев, пытавшихся взять реванш на повторных слушаниях, толстых китайских магнатов, перекрикивавшихся по телефонам с биржевыми брокерами. И дряхлых экспатов-британцев, обломков войны, застрявших в стране, которую полюбили. По крайней мере, они больше не пытались ни воевать со мной, ни бичевать меня за роль, которую я в войне сыграл.
Я попросил Марию приготовить ужин и отправился в душ. Когда я спустился вниз, слуги уже разошлись по домам, оставив нас одних. Митико с любопытством смотрела на стоявшую на столе большую тарелку, накрытую большим куском свежего бананового листа, со свежеприготовленным на гриле филе ската, предварительно замаринованным в смеси чили, лайма и специй. Икан бакар[13] был коронным блюдом Марии – она всегда говорила, что это в ней говорит португальская кровь. Я приготовился наполнить бокалы вином, но Митико остановила мою руку. Из шуршащего свертка появилась бутылка, похожая на пивную.
– Саке.
– А, это намного лучше.
Я вручил гостье две фарфоровые чашечки размером с наперсток. Она разогрела саке на кухне, искусно разлила, и мы залпом опрокинули свои порции. Этот вкус… Позабыл уже. Я покачал головой. Многовато алкоголя для одного дня.
На этот раз мы держались намного непринужденнее, словно знали друг друга всю жизнь. Мне нравился ее смех, легкий, воздушный и совсем не фривольный. В отличие от многих моих знакомых японок она не прикрывала рот ладонью, когда смеялась, и я был уверен, что мои слова действительно ее забавляют. Это была женщина, которая не боится показать зубы, будь то в радости или в ярости.
Саке очень подошло к основному блюду, смягчив остроту соуса. Филе было нежным, и палочками мы легко отделяли мякоть от костей. Размокая, банановый лист добавлял густому маринаду едва уловимый свежий аромат зелени. Поданный на десерт холодный пудинг из саго на кокосовом молоке с растопленным темным пальмовым сахаром Митико явно понравился.
– Я привезла письмо Эндо-сана, – сказала она, когда с едой было покончено.
Моя рука замерла, не успев донести чашку до рта.
– Можете прочитать, если хотите. – Она сделала вид, что не замечает моего сопротивления.
Сделав глоток, я помедлил.
– Может быть, попозже.
Она согласилась и налила мне еще саке.
Мы снова вышли на террасу. Ночь была безмятежной, море отливало металлическим блеском, небо – без единой звезды – стелилось бескрайней чернобархатной простыней. По моему телу разлилось приятное тепло, и я с удивлением осознал, что доволен. Прекрасный ужин, превосходное саке, внимательная слушательница, шепот моря, легкое дуновение ветра, пение цикад – уже немало. В конце концов, чего было еще желать? Я вернулся в гостиную, поставил диск и выпустил в темноту голос Джоан Сазерленд[14].
Митико с улыбкой вздохнула. Она одну за другой вытянула ноги с грацией аиста, ступающего по пруду с лилиями.
– Сегодня утром я проявила бестактность. Я думала, что вам будет приятно снова увидеть его меч, узнать, что он не утерян.
Я перебил ее:
– Вы не знаете очень многого. Я вас не виню.
– Что случилось с вашей семьей, братьями, сестрой?
Она снова наполнила мой наперсток. Если я и удивился, то совсем немного. Конечно же, перед тем как обратиться ко мне, она тщательно изучила положение дел. Возможно, в письме Эндо-сана было что-то про мою семью.
– Все умерли.
Лица родных всплыли у меня перед глазами, словно отражения, колеблющиеся на водной глади пруда.
– Все умерли.
Лица родных всплыли у меня перед глазами, словно отражения, колеблющиеся на водной глади пруда.
Под бледным светом луны статуи в саду обрели часть былого великолепия, испуская таинственное свечение.
– Выше по дороге есть дом, который уже много лет как заброшен. По местной легенде, в полнолуние мраморные статуи в его саду оживают и несколько часов кряду блуждают по усадьбе. Сегодня я почти верю, что это правда.
– Как печально. Если бы я была статуей и вдруг ожила, я бы все время искала то, что утратила, последнее из того, что я сделала, пока была жива. Представьте, каково это: влачить существование, превращаясь то в камень, то в плоть, между смертью и жизнью, в постоянных поисках воспоминаний о прошлых жизнях. В конце концов я бы забыла, что ищу. Забыла бы то, что пыталась вспомнить.
– Или можно просто наслаждаться моментом, пока жив.
Едва промолвив это, я понял, насколько лицемерно прозвучали мои слова, сколько в них было иронии.
Сазерленд пела, изливая сердце в ночную тьму. Я сказал Митико, что «Caro nome» Верди была любимой арией моего отца.
– А теперь стала вашей.
Я кивнул.
– Повторите, что вы хотели узнать, вы говорили сегодня утром.
Она отхлебнула саке и откинулась на спинку плетеного кресла.
– Расскажите мне про свою жизнь. Расскажите мне о жизни с Эндо-саном. О ваших радостях и печалях. Я хочу знать все.
Я этого ждал. Мой рассказ пятьдесят лет ждал своего часа, столько же, сколько письму Эндо-сана понадобилось, чтобы дойти до Митико. И все же я колебался – словно кающийся грешник перед исповедником, сомневался в том, хочу ли, чтобы кто-то посторонний узнал обо всем, чего я стыжусь, о моих неудачах, о совершенных мною смертных грехах.
Словно чтобы укрепить мою решимость, она достала письмо и положила на стол между нами. Желтоватые сложенные страницы напоминали старческую кожу с едва заметной татуировкой из поблекших чернил, просвечивавших на неисписанную сторону. Мне подумалось, что мы с письмом похожи. Жизнь, прожитая мною, была сложена так, что мир видел только белую сторону листа, ее дни были вывернуты пустотой наизнанку; едва заметные строки мог рассмотреть только очень пристальный взгляд.
И вот в первый и в последний раз я бережно развернул свою жизнь, открывая читателю написанный старинными чернилами текст.
Глава 3
В день моего рождения отец посадил казуарину. Такую традицию заложил мой дед. Долговязый саженец врыли в землю в саду с видом на море, и ему предстояло вырасти в красивое дерево, крепкое и высокое, с плащом из листьев, легким ароматом смягчающих резковатый дух моря. Это было последнее дерево, которое отцу было суждено посадить.
Я был самым младшим ребенком одного из старейших родов Пенанга. Мой прадед, Грэм Хаттон, служил конторским служащим в Ост-Индской компании и в тысяча семьсот восьмидесятом году отправился в Ост-Индию самолично, чтобы сколотить состояние. Он плавал вокруг Островов пряностей[15], скупая перец и эти самые пряности, и как-то ему случилось войти в расположение к капитану Фрэнсису Лайту, который искал подходящий порт. Капитан нашел его на одном из островов в Малаккском проливе, к северо-западу от Малайского полуострова, в удобной близости от Индии. Остров отличался малонаселенностью, густыми лесами, бугрился холмами и был окаймлен длинными пляжами белого песка. Местные называли его по имени высокой арековой пальмы «пинанг» – в изобилии на нем произраставшей.
Немедленно осознав стратегический потенциал острова, капитан Лайт приобрел его у султана Кедаха за шесть тысяч испанских долларов и британский протекторат от потенциальных узурпаторов. Остров получил название «Остров принца Уэльского», но в итоге стал известен как Пенанг.
Начиная с шестнадцатого века Малайский полуостров был частично колонизирован сначала португальцами, потом датчанами и в конце концов британцами. Последние продвинулись дальше всех, распространив свое влияние практически на все малайские государства. Обнаруженные запасы олова и почва и климат, пригодные для высаживания каучуконосов – оба эти ресурса были жизненно необходимы во времена промышленной революции, – стали причиной междоусобных войн, которые британцы разжигали, чтобы взять государства под свой контроль. Колонизаторы свергали султанов, возводили на трон незаконных наследников, платили за концессии звонкой монетой, а когда даже это не помогало, не гнушались поддерживать угодные им клики силой оружия.
Грэм Хаттон был свидетелем, как капитан Лайт приказал набить пушку серебряными монетами и выстрелить в лес: отец рассказывал, что таким способом Лайт заставлял кули расчищать земли от зарослей. Человеческая природа взяла свое, и замысел удался. Остров превратился в оживленный порт, расположенный в полосе смены направления муссонных ветров. Моряки и торговцы останавливались там на пути в Китай, чтобы передохнуть и насладиться неделями тепла в ожидании, пока сменится ветер.
Грэм Хаттон преуспел: в скором времени была основана фирма «Хаттон и сыновья». В то время Хаттон еще не был женат, и оптимистическое название компании вызвало немало пересудов. Тем не менее он знал, чего хочет, и ничто не могло ему помешать.
Путем различных закулисных сделок и благодаря заключенному в конце концов браку с наследницей семьи коммерсантов мой прадед положил начало собственной легенде на Востоке. Компания получила известность как один из самых прибыльных торговых домов. Но корни династических притязаний Грэма Хаттона простирались глубже: он мечтал о символе, том, что оказалось бы долговечнее его самого.
Особняк Хаттона был построен на вершине небольшого утеса и высился над подводными морскими лугами, сливавшимися в долины Индийского океана. Здание из белого камня, спроектированное архитекторами из пенангского бюро «Старк и Макнил», почерпнувшими вдохновение в работах Андреа Палладио[16], подобно многим домам, строившимся в то время, было окружено рядом дорических колонн, а фасад украшала увенчанная фронтоном изогнутая колоннада. Дверные и оконные рамы были сделаны из бирманского тика, а для постройки прадед выписал каменщиков из Кента, кузнецов из Глазго, мрамор из Италии и кули из Индии. В доме имелось двадцать пять комнат; верный своему честолюбию прадед, частый гость при дворах малайских султанов, назвал его «Истана», что по-малайски означает «дворец».
Главное здание окружал большой газон, подъездную аллею из светлого гравия окаймляли высаженные в ряд деревья и цветочные клумбы. Аллея шла вверх под приятным наклоном, и если встать у входа и поднять взгляд, создавалось впечатление, что выступ фронтона указывает дорогу в небеса. После того как дом перешел к моему отцу, Ноэлю Хаттону, были построены бассейн и два теннисных корта. К главному зданию примыкали отгороженные изгородью в человеческий рост гараж и дом для прислуги – и то и другое бывшие конюшни, которые перестроили, когда страсть Грэма Хаттона к скаковым лошадям сошла на нет. В детстве мы с братьями и сестрой часто ковыряли там землю в поисках лошадиной подковы, радостно вопя всякий раз, как кто-то ее находил, пусть даже подкова была покрыта коркой ржавчины и оставляла на руках железисто-кровяной запах, не улетучивавшийся даже после продолжительного воздействия намыленной щетки.
Иди все своим чередом, я мало бы что унаследовал. У отца было четверо детей, я самый младший. Меня никогда особенно не заботило, кому будет принадлежать Истана. Но дом я любил. Его элегантные очертания и история глубоко меня трогали, я обожал исследовать его закоулки, иногда даже – вопреки боязни высоты – выбираясь через чердачную дверь на крышу. Там я сидел, разглядывая окрестности через рельеф крыши, словно буйволовый скворец на спине у буйвола, и прислушивался к громаде дома у себя под ногами. Я часто просил отца рассказать о предках, чьими портретами были увешаны стены, о пыльных трофеях, завоеванных теми, с кем я состоял в родстве, – подписи под ними прямо указывали на мою связь с этими давно сгинувшими частицами моей плоти и кости.
Но, как бы я ни любил дом, море я любил больше – за его вечную переменчивость, за то, как сверкало на его глади солнце, и за то, как оно отражало малейшее настроение неба. Даже когда я был еще ребенком, море шепталось со мной, шепталось и разговаривало на языке, который, как мне казалось, понимал я один. Оно обнимало меня теплым течением; оно растворяло ярость, когда я был зол на весь мир; оно догоняло меня, когда я бежал по берегу, сворачиваясь вокруг моих голеней, искушая меня идти все дальше и дальше, пока я не стану частью его бескрайнего простора.
– Я хочу запомнить все, – сказал я однажды Эндо-сану. – Хочу помнить все, к чему прикасался, что видел и чувствовал, чтобы оно никогда не потерялось и не стерлось из памяти.