Книги и виниловые пластинки. Нормально. То есть книга постепенно превращается в винил. В снобистскую позу интеллектуала.
Суетно. Тупеешь от изобилия цвета, фактуры, звуков, запахов и т.д. Невозможно сосредоточиться для записывания даже вот так, вроде как спокойно расположившись за столиком уличной кофейни. Всемирный секонд-хэнд, вынесенный волнами еврейской эмиграции (или репатриации, как правильно?) со всех концов Европы, Азии, Африки и, если верить каким-то мексиканским сувенирным поделкам под индейский быт, Америки. Правда, с преобладанием все-таки ашкеназского – российские свистульки, чешский фарфор, немецкие гобелены. Это абсолютно еврейский рынок, и не только из-за того, что здесь на каждом шагу предлагают мезузу, минору, Тору и т.д., а из-за этих вот гуляющих по рынку сквозняков галута.
Нет, Яффа – это уже не вполне арабский город, как представлял я себе, читая про историю Тель-Авива: собственно Тель-Авив изначально возник как еврейский пригород арабской Яффы. В прошлом году я вылетал отсюда в Москву днем и увидел Яффу из самолета – оказалось, что она уже целиком внутри Большого Тель-Авива: с одной стороны – сам Тель-Авив, почти безбрежный, с другой – Бат-Ям, тоже не сказать что небольшой пригород, а там еще Холон, Рамат-Ган, Бней-Брак, Гиватаим и т.д. И, сидя за столиком, я пытаюсь определить на глазок соотношение проходящих мимо харедимных евреев и женщин в джаляби и платочках. Получается примерно поровну, основная же масса уже сливается в некий космополитический поток.
Разговор с ташкентскими евреями, отцом и сыном (в фалафельной на рынке). Отец спросил, где лучше – в Москве или в Тель-Авиве? Здесь у меня сын в охранниках, он просто дежурит, то есть ничего не делает и – 1600 шекелей. Считай задарма. А в Москве как? Далее отец начал вспоминать про свой душевный покой при Брежневе: «А здесь нас все время пугают по телевизору – то террористами, то засухой, то бедуинами, то войной с арабами. Создают исключительно нервную жизнь. И вожди здесь какие-то мелкие, не то что наш Сталин. Нет, в советское время мы жили счастливо».
Изданные в «НЛО» «Дневники» Гробмана я научился читать только на третий или четвертый год своего израильского гостевания, после того как немного освоил реалии здешней жизни, насмотрелся в разных семейных архивах черно-белых и выгоревших цветных фотографий, сделанных нашими репатриантами в первые годы своего здесь пребывания, ну и, соответственно, войдя во множество эмигрантских сюжетов.
Вчера у Гробманов я предложил им тему отдельного номера «Зеркала», по аналогии с тем, что делают нью-йоркский «Новый журнал» и владивостокский «Рубеж» – «вступление в эмиграцию», и именно на материалах 1970-х годов. Это может быть безумно интересным как сюжет взаимопроникновения культур русско-советской, которую привезли даже самые независимые и отвязные, и, скажем так, культуры западно-восточной, израильской.
– Ты наивный, – сказали мне Гробманы. – Никакого взаимопроникновения не произошло. Наши все закаменели в том времени, из которого приехали. Они до сих пор живут в своем «советском гетто».
Ну да, конечно, – Радио Рэка. Слушаю его, как отзвук старинной жизни с теми 70—80-х годов эстрадными певцами, бардовскими песнями и советским клокотанием в голосах пенсионеров, звонящих на студию с вопросами: почему им не предоставляется то-то и то-то и почему вокруг них такой «бардак».
Поразительно провинциальный уровень литературно-критических текстов обнаружил вдруг в газете «Вести».
– Господи, а ведь когда-то для этой газеты писал Гольдштейн!
– Нет, Гольдштейн писал для нас. А для «Вестей» он делал разные интервью. То есть и редакция, и читатели газеты не очень понимали, с кем имеют дело.
Все так, в новом «Зеркале» републикация статей Гольдштейна конца семидесятых, которые он писал для гробмановской газеты «Знак времени». Разбег перед книгой «Расставание с Нарциссом», сделавшей Гольдштейна знаменитым в России, и только в России. Я помню, как в 1999 году сошлись на высочайшей оценке этой книги враждебные литературные лагеря, оформившиеся вокруг премий «Букер» и «Антибукер», – Гольдштейн стал одновременно лауреатом и той и другой премии; но, судя по рассказам Наума и Иры, на положении его в Израиле это не отразилось никак.
23.20 (наверху, в мастерской)
Вечером – клуб «Биробиджан». Пошли втроем – Валера, Ира и я.
Основатель (или один из основателей) клуба художник Макс Ломберг. Название клуба – ход сильный. Биробиджан в Израиле, может быть, самое галутное, да еще с советским привкусом слово – несостоявшаяся еврейская родина на Дальнем Востоке в СССР, возможно с элементом советского пионерского энтузиазма: Палестина на промерзшей заболоченной восточной окраине сибирской тайги. Место для ссылки раскулаченных русских крестьян из Приморья, куда, кстати, в 1930 году коммунисты-односельчане выслали моих дедушку с бабушкой и четырехлетней мамой из-за брата Афанасия, у которого дедушка работал в батраках. Но если судить по историческим материалам, у советских евреев даже был какой-то энтузиазм. Вот все это для нынешних израильтян «галутное», память о национальном унижении, а Ломберг взял и сделал названием продвинутого клуба.
Шли пешком. Теплый, почти парной воздух, блеск огней казался маслянистым. Прошли почти всю Алленби. Угловое здание на перекресточке. Никаких вывесок, темно-серая железная дверь с тротуара. Небольшой зальчик, темно, светится экран. На ощупь нашли свободные места. Мне досталось место под кондишеном. Ледяной холод сверху. На экране строем шагают молодые люди. Потом фрагменты танцев. Перемежается фрагментами интервью, которые дают сидящие перед камерой молодые люди. Текст произносится на иврите с английскими субтитрами. К тому ж фильм заканчивался. Зажгли свет. Зал небольшой, с антикварной люстрой под потолком. Заполнен целиком. Средний возраст собравшихся – около тридцати. К экрану вышла девушка. Что-то начала говорить на иврите задумчиво-застенчиво, интеллигентно. Похоже на то, что спрашивает, будут ли вопросы. Вопросов не было. Зал также застенчиво молчал. Она ушла. Свет погас. Начался другой фильм. Обнаженный мужчина в ванне. Пар от воды. Мужчина погружается в воду. Капающая кровь. Потом – квартира, девушка. Сидят за столом. Свечи. Режут торт. Крупно нож и кусочки торта. Красное вино течет в бокалы, капает на стол. Мужчина уже одетый. Потом тот же стол, но – разоренный, на фоне распахнутого в черную ночь окна. Как если бы он еще раз покончил с собой, выбросившись в окно. Но опять стол полуразоренный. Стулья. Снято сверху. Потом опять девушка, опять мужчина. Их напряженные взгляды. Горит трот, горит крутящаяся на проигрывателе пластинка, звучит голос девушки. Ну и так далее. Титры.
Я дождался, когда включат свет, и выбрался на улицу.
Домой шел пешком.
8 ноября
13.20 (в доме-музее Рубина)
С утра на пляже. Плавал. Дремал. Читал Айзенберга. Снова плавал. Пил кофе. Пытался записывать. Не шло.
Сходил домой, взял сумку с фотоаппаратом и пошел в дом-музей Рубина. Он рядышком, в пяти минутах ходьбы от Мишиного дома, на старинной по здешним меркам улице имени Бялика.
И чего это Миша в дневниках 71 года жаловался на отсутствие национального искусства в Израиле? Вот оно. Рубин – из первого поколения еврейских художников. Работы 1920-х годов, когда Палестина была под турками. Язык живописи, привезенный из Парижа начала ХХ века. Но – еврейский художник. Как бы. «Как бы» – из-за четкой отрефлектированности: я еврей. То есть взгляд на себя-еврея чуть со стороны. Ментальность европейского художника. На холстах чуть утрированный, полусказочный Восток: пустыня, темно-коричневые крепостные стены, белые купола в городах, минареты и храмы, рыжебородые евреи в шляпах с лопатами, пальмы, верблюды, сады, которые – кусочки зеленого рая посреди пустыни на берегу маленького – нашего! – моря. Прекрасная голубоглазая еврейка на знаменитом парном (с женой) портрете с букетом роз, которые, как цветочная пена на холсте. Язык этой живописи я осваивал когда-то по работам Шагала, но по сравнению с Шагалом здесь больше лирического пафоса. Рубин здесь – авангардист Маяковский, воспевающий новую, заново создаваемую жизнь Палестины.
И еще вспомнилась фраза Бунина из «Тени птицы»: «Старые хозяева этой земли начинают возвращаться».
Я на третьем (или все-таки – на втором?) этаже в мастерской Рубина – с улицы дом выглядит двухэтажной виллой с двором, затененным кронами двух деревьев с неимоверно толстыми, тоже мемориальными уже стволами, не знаю, как называются, может быть это все те же, но вот такие гигантские израильские фикусы. Мастерская: не слишком большая, но достаточно просторная комната, – темно-коричневая мебель начала ХХ века, мольберт с огромным холстом и подмалевком незаконченной работы на какой-то библейский сюжет, два столика с разложенными красками, вазы с кистями, на полу вытертый красный ковер. Затянутое тонкой белой тканью окно. Вроде как монументально и одновременно – интимное, приватное пространство работающего художника.
И еще вспомнилась фраза Бунина из «Тени птицы»: «Старые хозяева этой земли начинают возвращаться».
Я на третьем (или все-таки – на втором?) этаже в мастерской Рубина – с улицы дом выглядит двухэтажной виллой с двором, затененным кронами двух деревьев с неимоверно толстыми, тоже мемориальными уже стволами, не знаю, как называются, может быть это все те же, но вот такие гигантские израильские фикусы. Мастерская: не слишком большая, но достаточно просторная комната, – темно-коричневая мебель начала ХХ века, мольберт с огромным холстом и подмалевком незаконченной работы на какой-то библейский сюжет, два столика с разложенными красками, вазы с кистями, на полу вытертый красный ковер. Затянутое тонкой белой тканью окно. Вроде как монументально и одновременно – интимное, приватное пространство работающего художника.
Перед входом в мастерскую на стене телеэкран, на котором в режиме нон-стоп идет документальный фильм о Рубине. Как я понимаю, съемки 60-х годов. Рубин рассказывает о себе: я рисовал свои сны (разбираю английские субтитры). Рубин здесь уже совсем старый, но глаза живые, молодые, и в голосе никакой старческой одышки и поскрипывания.
В музее я один. Тихие комнаты-залы. На первом этаже – небольшой зал с работами. Многие знакомы по репродукциям, но, как всегда, когда смотришь подлинник, немного другие.
А вообще дом могучий, действительно мемориальный, и не только по отношению к Рубину, но и к тому поколению израильских художников. Почти такой же монументальный, как и у Бялика по соседству. Не живи на этой улице Бялик, улица точно называлась бы улицей Рубина.
(На улице Бялика)
Дом в десяти шагах от дома Рубина – образчик баухауса: как будто графиком-минималистом обозначенные плоскости, из которых составлен трехэтажный дом-особняк. При этом бетонные плоскости стен и балконов легкие, почти воздушные. Плотность желтого свечения стен питается интенсивностью синевы неба. И третья составляющая этого мотива – ветви средиземноморской сосны, укрывающей от взгляда треть фасада, – плети с длинными иглами, вызывающие ощущение конской гривы просвечивающей голубизной. Когда переводишь взгляд со стен и неба на ветки и лохматую хвою, ощущение, что на глаз наплывает слеза.
23.24 (в мастерской)
Встреча с Таней и Яшей М.
Яша приехал за мной в Тель-Авив. Дорога к ним на автобусе заняла часа полтора, при том, что живут они сравнительно недалеко. В городке Раанана, возле Герцлии. Приехали туда уже в темноте. Таня с сыном Мишей встречали нас неподалеку от остановки. Не виделись больше двадцати лет, и было интересно, насколько мы изменились. Ну да, изменились, конечно, но при первых жестах и звуках голоса – все та же Таня З., чуть ли ни институтских времен.
Прежде чем ввести в дом, мне показали двор. Живут они, по сути, в саду, то есть за домом сквер, переходящий в лес. Квартира на последнем этаже. Из кухни дверь на балкон, который на самом деле – просторная площадка на крыше с видом на долину, на море. Тут и расположились за столом. Мне выдали какую-то Мишину кофту, домашнюю, теплую, уютную. Внизу такие же подсвеченные в темноте новенькие невысокие дома среди деревьев, с неба погромыхивало что-то отдаленно, на горизонте над морем редкие всполохи грозы, черную долину в сторону моря время от времени прошивали пунктиром огоньки идущих электричек.
Таня рассказывала про их жизнь – как приехали и как оказались здесь, для новеньких репатриантов не самом дешевом месте, но здесь были дальние родственники, у которых остановились по приезде. И чуть ли не на следующий день нашли съемное жилье. Потом много лет жили в вагончике, ситуация обыкновенная для поселений, но не для респектабельного Раанана, к тому же Таня, будучи, по сути, безработной, участвовала на общественных началах в работе городского совета, занималась проблемами репатриантов из России. То есть могла бы, наверно, как-то подсуетиться и получить жилье. Но Таня оказалась не слишком «суетливой», жилье они получили относительно недавно, когда вырос Миша и можно было включиться в программу помощи для молодых семей, то есть через Мишу в качестве потенциального молодожена. Яша работал, как я понимаю, эпизодически. То есть трудно врастал в здешнюю жизнь. Человек в себе.
Жили трудно, но при этом Таня практически не изменилась, такая же клокотушечка с острым языком: «Наши вели себя здесь так же, как и дома, в СССР они выстраивались в очередь на вступление в партию, здесь – в очередь на обрезания» – это уже Танина интонация, продолжающая наш давний московский треп. После того, как у нее сложилась окончательно репутация толкового и активного работника, Таня получила предложение работать в политике и – отказалась. Сейчас она занимает хлопотную административную должность в жилищном хозяйстве Раананы.
Ну а Миша стал химиком, работает в фармацевтической компании.
Я спросил про фразу, произнесенную Таней на втором курсе, которая застряла у меня в голове, что-то вроде: «Как все-таки душно в еврейском окружении».
– Ну и как тебе сейчас?
– Нормально, – сказала Таня. – Здесь у меня все нормально. Только вот наше русское радио слушать и здешних русских газет читать не могу. Уровень запредельно местечковый. Ну а насчет той моей фразы: ну да, душно. Ты представь столичную девушку начала семидесятых, которая вдруг оказывается у дальних родственников в Черновцах, как будто ты попадаешь в позапрошлый век. Как у нее будет реакция?
Таня, оказывается, поддерживает отношения с однокурсниками, рассказала про наших институтских знакомых, в частности про трагедию Эдика Безносова. То есть хоть и прожила полжизни в другой стране, а разговор мы не начали, а как бы продолжили через двадцать лет. Никакой раздавленности тяжким врастанием в новую жизнь.
Произвел впечатление разговор – короткий и как бы не слишком содержательный – с сыном Мишей, которого последний раз я видел мальчиком. Я консультировался у него как у специалиста относительно местных лекарств. Миша объяснял. Немного рассказал о технологической культуре производства лекарств и Израиле. О жесткости международного экспертного контроля, поскольку лекарства ориентированы еще и на США и Европу. Тестируют чуть ли не каждую неделю. Я сказал пару слов про нашу фармацевтику, про то, как врачи в поликлиниках, выписывая рецепт, специально предупреждают: только «брынцаловское» не покупайте. Миша слушал внимательно, но по глазам я видел, что как будто не верит. В сознании израильтянина, работающего в медицине, такого просто не может быть. Ну какое-никакое, но ведь есть государство, есть обязательный контроль, есть этика медицинского работника, есть… И так далее. Вот это его вежливо скрываемое недоверие говорило мне о технологических дисциплинах в Израиле гораздо больше любого рекламного проспекта.
В половине одиннадцатого начали собираться. Таня с Яшей повезли домой на машине. На этот раз Яша за рулем, Таня – за штурмана. Долетели до Бен Иегуды за пятнадцать минут.
Полез в интернет. Прочитал присланный по почте рассказ Мириам «Менялы для прекрасной Лалы», жутковатый и замечательно написанный «хохмистый» рассказ. Напечатан в «Звезде», но в «Журнальном зале» не выставлен, редакция за счет таких вот жестов рассчитывает увеличить число покупателей бумажной версии. Логика, конечно, какая-то есть, но даже если я захочу купить «Звезду», то где? А рассказ хорош, и при том, что он опубликован, Мириам не имеет возможности показать его кому-то в Израиле, даже мне, куратору ЖЗ, приходится просить ее о персональной пересылке файла с рассказом.
9 ноября
17.12 (в мастерской)
Под утро проснулся от шума дождя. Сполохи грозы над морем я видел вечером с балкона Таниного дома.
Спал до восьми. Вышел на улицу в магазин за водой и хлебом. Дождь прекратился. Тепло.
Спустился к Гробманам. Ира показала мне на айпаде телефильм Ольги Медведевой про Гробманов: Миша как одна из центральных фигур Второго русского авангарда и организатор русско-израильской художественной жизни в Тель-Авиве, Ира – его верная подруга и редактор журнала «Зеркало». Досмотреть не получилось – за нами приехала машина. За рулем – Юля, телепродюсер, рядом та самая Ольга Медведева, автор только что увиденного мною фильма, раз, а также хозяйка уже легендарной «крыши», на которой в конце 90-х собиралась здешняя русская литературная элита. Про «крышу Медведевой» писали и Гольдштейн, и Вайман. Мы едем на выставку малой пластики Лины Блих, коя будет проходить на Блошином рынке в Яффе. Лина Блих – театральный режиссер и, соответственно, скульптор. Она из круга «Левиафана», то есть, можно сказать, Мишина воспитанница.
Разговор в машине про детей, которые вдруг заговорили фразами из советских мультфильмов. Причем это их собственный выбор. У Юли дети изучали русский самостоятельно, заработав денег на репетиторов. Я так и не понял, неужели они с самого начала дома говорили исключительно на иврите. У Юли нет и следа ивритского интонирования, нормальная русская интеллигентская речь.