Люся, стоп! - Людмила Гурченко 14 стр.


Костюмы Валентина Юдашкина. В тот, девяносто третий год имя его уже гремело в мире. Он всех «уложил» своей коллекцией «Фаберже». В 1991 году в его костюмах я произвела фурор в Америке. Ей-богу! Выхожу в золотом костюме — обвал! Не понимаю. Мне аплодируют или костюму? «Спасибо! На мне сейчас костюм нашего знаменитого кутюрье Валентина Юдашкина!» И делаю такое «дефиле», как будто я на показе мод. Прием — ого! А про себя думаю, — ну, Валечка, ну, какой же ты талантливый, мерзавец! Приеду в Москву, пойду к тебе. Все расскажу и еще что-то выберу такое умопомрачительное…

Уже двенадцать лет я хожу к нему. Как приду на Кутузовский, настроение сразу — прыг! И фантазии — скок! И годы мои с горки — бух! Как мне научиться быть такой доброй, терпеливой, а главное, терпимой! Ну, как он терпит все выверты и капризы самых разных дам, тетенек, артисток и модных девиц? Как много дано от бога! Этому не научишь. А на столе уже лежат начатые эскизы чего-то нового, будущего. А ведь еще настоящая коллекция не успела отшуметь.

Иногда — необходимо враз что-то новое. Иду к нему. Он сразу видит эту мою «необходимость». «Мы сейчас все найдем». И находим. Беру напрокат. На один раз.

Тогда, в «Люблю», он предложил легкий брючный костюм из шифона в мелкий горошек. Это беспроигрышная расцветка на все времена. А в войну, после войны — самая-самая. И только половинка белого воротничка. Хитро. Модные линии костюма современные. Но горошек и воротничок оттуда. Понял. Туда. А недавно, в Израиле, на концерте выхожу в зал. В луче платье горит как жар-птица. Одна полная тетечка не выдержала и руками потрогала платье. «Слушайте, Гурченко, почему тут так блестит?» Пришлось пропустить в песне текст. Я обратилась к залу: «Сейчас меня спросила эта женщина, почему тут (я показала на то место, которое она пощупала, — это рисунок от груди до места, которое намного выше колен) блестит? Это ручная работа. Эксклюзивное платье от Валентина Юдашкина!» Дальнейшие слова песни из-за грохота аплодисментов в зале уже были не слышны.

Оператор Михаил Мукасей. В «Гардемаринах» меня снимал оператор Анатолий Мукасей, его папа. Михаил Мукасей. Сын самой красивой женщины-режиссера Светланы Дружининой и Анатолия Мукасея, очень, очень видного мужчины. Сын — высокий, эффектный, с ослепительной улыбкой. Настоящая американская кинозвезда. Должна вам признаться, что впервые в жизни, в тот девяносто третий год, я поняла, сколько мне лет. И что я снимаюсь в общем-то у своих детей. И если эту мысль держать в голове, я ничего не сделаю. Как быть? А никак. Неси свое. Зарази их своим духом. Я знаю, что если живешь «своим», если говоришь своим голосом, если поешь свою тему, то хоть тебе двести лет, тебя будут слушать, к тебе будут тянуться. Уже давно поняла, что ничего не получится, ничего не достигнешь, если станешь обезьянничать. Быть попугаем, фальшивой монетой? Нет! Это просто. Это проходят все на первом курсе института. А быть собой! О, какая длинная дорога… Ну что? Ребята! Пойдемте в мое царство.

Молодой Мукасей меня удивил. И даже не тем, как снимал, — такой эффектной я еще не была и уже никогда не буду, — а как он меня чувствовал, сопереживал. «Жил» со мной в песне синхронно. Вот тебе и молодое поколение. А ведь модно и любимо сейчас совсем другое. Вон, в соседнем павильоне снимают клип с Ликой Стар, — совсем, совсем другая «музыка». Другая, извините, феничка.

Сергею Михайловичу — так зовут человека, который взялся осуществить «Люблю», — очень по душе было все, что я делаю. Странный человек. Непростой человек. Боже мой, какая противоположность тому, с чем я так, казалось бы, счастливо прожила треть жизни. Там прекраснодушные разговоры, здесь чаще молчание. Там поддакивания, здесь редкое: «да, супер». Или тень по лицу, — значит, надо еще думать, искать. Никаких сорок раз в день признаний в любви. Ждешь, ждешь этих признаний. Я так к ним привыкла. Но это ведь другой человек. Он другой! Нет, скажу я вам, очень страшно долго жить в тропиках и враз оказаться на Северном полюсе. Или наоборот. Там ведь все было так сказочно и красиво. И легко. И думаешь, что так будет всегда. И даже не вкрадется чуточка подозрения, что рядом милый лев долгое-предолгое время притворяется нежным и заботливым котенком для того, чтобы однажды совершить безжалостный прыжок.

Нет. Ничего не хочу. Боже сохрани. Страх. Страх. Никто не нужен. А как одной пойти на день рождения, на прием? Ну, раз. Ну, два. А как в гости? А как? А как? А вот звонят в дверь незнакомые люди. Сейчас как-то страшно дверь открывать. Невозможно одной. Уже не студентка ВГИКа. А эти вопросы? «Да неужели? Ведь он такой милый. Ведь он так тебя любил, так смотрел». А про себя: «Ну да, «артистка» задавила милого парня. Ох эти артистки».

Когда я впервые появилась одна на юбилее дорогого Ю.В., а рядом со мной было пустое кресло, ко мне подсела Нина Рязанова, жена Эльдара (небесное царство редкой женщине), и спросила: «Где Костя?» Я ей сказала, что мы разошлись. У нее так побледнело лицо. Не знаю, кому в этот момент было хуже. Это был удар для всех, кто нас знал. Прошло, повторяюсь, около двух лет, а я все раздумывала: как бы я поступила, влюбись бы я в «мужчину с ребенком»? Нет, я не пример. Да, больно, да, жутко, — ушла бы. Но так долго жить на два лагеря, высчитывать «да-нет», это не любовь. Это расчет. Со мной был расчет. В те времена, когда многое было недоступным, запретным, закрытым, я была «светлым будущим». Я свое «отсветила». Времена новые. Теперь свет, который требует другого таланта, — экономического, предпринимательского, рыночного. Он на сегодня самый светлый. Вот только, к сожалению, придраться не к чему. Не гуляю, не пью, не изменяю, черт бы меня побрал, «звезду».

А жизнь продолжалась. Хотелось любить! Да, знаю, опять повторяюсь. Но повторяться буду и буду. Пока буду жить. Долго Сергей Михайлович меня провожал и уезжал к себе. Мы еще чаще и чаще встречались и ходили в Дом кино, или в театр, или в ресторан. Однажды кто-то обронил в мой адрес интонацию, которая всегда меня заставляет сжаться и ответить. Я привыкла отвечать за себя сама. Человек рядом семнадцать с половиной лет умел, присутствуя, с обаятельной улыбкой не входить в конфликтную ситуацию. И впервые за долгие годы борьбы в одиночку я была защищена Сергеем Михайловичем. С тех пор эти люди сразу, еще завидев нас издали, уже улыбаются. Мы потихоньку притирались, привыкали друг к другу. Очень потихоньку, иногда с большим скрежетом. Сейчас он за компьютером печатает эти главы и очень многое обо мне узнает впервые. А ведь всего этого он не мог даже представить. Вот так.

Одесса. Я с мужчиной, — так его называют на улице, на Привозе. И мне до боли в груди захотелось положить голову на его плечо. Самой, добровольно, без просьб и принуждений. Все остальное так улеглось, что и невозможно называть своими словами, потому что… потому что это я знаю сама. Знаю, и все. Он умен, тонок, многое видит наперед, терпелив. Не хочу, чтобы он срывался. Надо очень поработать над собой, своим терпением, учиться беречь хорошее рядом. Многое в себе надо пересмотреть. Очень многое.

Мои выступления ему очень нравились. Я работала с новыми интонациями, новыми мыслями, новой пластикой. С трудом уходила от вчерашнего, от вдруг взрывающихся фантомных болей. И тогда — ужас! Бежать, бежать! Хоть из Америки, хоть из Минска, не важно — бежать! Из-за неточно оброненного им слова — охватывал ужас. Нет, нет и нет! Я больше не перенесу повтора, не выдержу, не хочу жить! Бежать, бежать! Куда? Не важно! Куда-то, куда-нибудь, лишь бы… О, как мне хотелось, чтобы самолет разбился, разлетелся, разметался в клочья. Чтобы ничего от меня не нашли. Чтобы не лежать в цветах, одетой в глупый наряд. И будут все заглядывать: да, жаль, еще совсем неплохо выглядит. А вы помните, какая она была в «Карнавальной ночи»? Ну, просто лапочка…

Бежать! О, я понимаю, как со мной было трудно, да просто невозможно. Сколько же этот человек принял на себя чужого, от той жизни. Но я ничего не могла в себе изменить. Ничего. Время, время, оно еще не вышло. Какой я ему досталась? Злой? Ненормальной? С желчностью ответов? Ни то и ни другое. Но и то и другое. Ох, как было со мной непросто иметь дело. Подозрительность. Подозрительность в кубе. Это не каждый выдержит. А что делать? После всего того я всегда держалась настороже.

В девяносто пятом году пригласил меня в Театр сатиры Шура Ширвиндт подыграть ему в его театральном бенефисе. Согласилась сразу. Пьеса Эдварда Радзинского «Поле битвы после победы принадлежит мародерам». Пьеса не новая. Она прошла по театрам под названием «Спортивные игры восемьдесят первого года». В то время я ее не видела, но шум вокруг был большой. Радзинский для Шуры дописал два небольших акта. Таким образом, получилась пьеса о восьмидесятых, девяностых и сегодняшнем, 2000-м, временах. Пьеса идет уже пять сезонов с неизменным успехом. Автор фантастически предугадал события будущих лет. И каждый спектакль, когда Шура Ширвиндт говорит: «Потревожьте их, только точечно, чтобы мирное население не пострадало» — в зале замечательная реакция, что бы в это время за окном ни происходило. В пьесе семейная жизнь, вывернутая наизнанку, находит нового и нового зрителя. Иногда, когда в конце спектакля мы выходим на поклоны, — в зале одна молодежь.

В девяносто пятом году пригласил меня в Театр сатиры Шура Ширвиндт подыграть ему в его театральном бенефисе. Согласилась сразу. Пьеса Эдварда Радзинского «Поле битвы после победы принадлежит мародерам». Пьеса не новая. Она прошла по театрам под названием «Спортивные игры восемьдесят первого года». В то время я ее не видела, но шум вокруг был большой. Радзинский для Шуры дописал два небольших акта. Таким образом, получилась пьеса о восьмидесятых, девяностых и сегодняшнем, 2000-м, временах. Пьеса идет уже пять сезонов с неизменным успехом. Автор фантастически предугадал события будущих лет. И каждый спектакль, когда Шура Ширвиндт говорит: «Потревожьте их, только точечно, чтобы мирное население не пострадало» — в зале замечательная реакция, что бы в это время за окном ни происходило. В пьесе семейная жизнь, вывернутая наизнанку, находит нового и нового зрителя. Иногда, когда в конце спектакля мы выходим на поклоны, — в зале одна молодежь.

— Ну, Шура, потрясающе Радзинский угадал, ну просто ах!

— Ну — гений, что ты хочешь…

Не просто мне было прийти в Театр сатиры, куда меня не приняли когда-то в конце шестидесятых. Но я так обижала Шуру. И я пошла к нему в спектакль безоговорочно. К сожалению, не научилась так: «Подумаю, дам ответ через неделю, ах, да-да-да, любопытно, но…» Я сразу говорю: да или нет. Даже неинтересно. Но тогда бы это была не я. Сразу взялась за работу. Репетировал режиссер Андрей Житинкин. На эту работу почему-то никто из режиссеров не отваживался. А Житинкин сказал, — да, это интересно. И выиграл. Роль у меня, как, впрочем, и всегда, непростая. Простые мне не предлагают. Пьющая, эксцентричная особа с богатыми именитыми «предками», то есть из «золотой» молодежи шестидесятых. Вышла замуж за человека не своего круга назло родителям и из-за его безумной любви. А любила всю жизнь другого.

Эти невозможные выяснения и выносы на поверхность семейных тайн идут в такой тишине зала… Мне кажется, что каждый человек в зале пропускает все через себя. Но Радзинский потому и грандиозен, что вдруг, неожиданным поворотом, репликой, заставляет зал выйти из тишины и взорваться смехом и аплодисментами. Пьеса, в которой нет ничего о любви героев сегодня. Есть только вчерашние ее сполохи, воспоминания. Мы же играем как спектакль о странной всесильной «любви всегда». И в этом заслуга режиссера. Он находил любовь там, где ею, казалось бы, даже не пахнет.

Ну а так, если по-человечески, то не думаю, что мое появление в этом театре было кому-то по душе. Есть такие детали, о которых и не расскажешь. Просто это театр. И этим все сказано. Пришла. Отыграла. И до свидания. До следующего раза. Если он будет. В театре всякое бывает. Несмотря на то что «Поле битвы…» всегда имеет успех и всегда собирает полный зал, мы его не часто играем. По некоторым моментам в течение этих пяти сезонов, конечно, мне нужно было бы собрать манатки и хлопнуть дверью. Но я этого делать не буду. Один раз не сделаю. Учусь, учусь…

Случилось это в Риге. Свалилась на меня незнакомая болезнь — габденовый агранулоцитоз. Отыграла я два «Поля битвы…». На втором дежурила «скорая». Не могу подвести театр. Билеты проданы. Играю. Температура под сорок, но все соображаю. Наутро так заболело горло, что слова сказать невозможно. Повезли меня в рижскую инфекционную больницу. Похоже было на дифтерит. Врач, очаровательная женщина, удивилась, — только вчера она была на спектакле. Взяли анализ крови, затем спинной мозг — очень мало лейкоцитов. Говорят: «В Москву возвращаться нельзя, не довезете. Будем лечить здесь». На следующий день, когда анализы ухудшились совсем: «Немедленно везите в Москву. Нам летальный исход не нужен».

Ого! Летальный исход… А Миронов? Он тоже умер в Риге.

Прилетели в Москву, институт гематологии. Лейкоциты — ноль. Все в масках, вместо окон решетки с фильтрами. В общем, она пришла. «Если бы вы приехали на два часа позже, то и лечить уже было бы некого». Врачи знают, чем эта болезнь пахнет. «Сообщите всем близким родственникам, всякое может быть».

Кому сообщить? Как-то позвонила мама, чтобы сообщить, что у них объявился Костя и что они нашли общий язык с моим зятем. Оказывается, раньше я не давала Косте «развернуться». Какие метаморфозы с людьми. Костя так ненавидел и презирал Сашу именно за его расчетливость и чрезмерный практицизм. У Саши как-то очень быстро развилось величие и презрение ко всем. С отцом не разговаривал лет десять, потом с матерью. Это же он внес и в нашу семью. Нет, ничего нельзя сказать о том, каким человек будет завтра. А может, он и не менялся, а был таким, просто ждал нужного, своего времени. Как и Костя. Два зятя разбили нашу семью.

Я числилась как тяжелобольная. Нянечек не хватало. И со мной в палате жил Сергей Михайлович. Сутки — ночью и днем в маске. Ужас. Приехала из Харькова моя подруга Любочка Рабинович. Она сидела со мной, когда Сергей Михайлович уезжал на работу.

Пришла Маша. Сквозь мираж я разглядывала ее. Нет, она прежняя. Она была такая добрая, как в былые времена.

Потом лейкоциты стали возвращаться. И ко мне уже входили без маски. Опять была Маша, но куда-то спешила, показывала новый стек для конного спорта. Спросила, можно ли ко мне придет костюмерша? «Мама, она хочет наладить с тобой отношения». И все. А позже Любочка призналась, что мою дочь больше всего интересовало, расписаны ли мы с Сергеем Михайловичем и интересно, кому достанется моя квартира после моей… ну, ясно.

12 ноября Сергей Михайлович позвонил ей. Спросил, когда придет она поздравить меня с днем рождения.

«Мне некогда ходить по больницам. У меня на руках и стар и млад».

Ясно. Теперь совсем просто. Если я и буду на краю, ей я никогда не позвоню. Ох, ох, ох… Это жестоко, но, может быть, следует хоть раз побалансировать между жизнью и смертью, чтобы сразу увидеть обе стороны. И увидишь все как есть: и что ты такое, и кто окружает тебя. Без ореола, реально, как оно есть. Да, вот так живешь и уверена, что знаешь своих близких, друзей, знакомых. Так хочется думать. На этой вере и строишь свою жизнь. И делаешь, и планируешь, и рассуждаешь, исходя из своих собственных представлений о них. А они-то другие. Когда приходит беда, вот тут-то и приходят и бередят душу такие открытия.

Мне нужно было быстрее, быстрее выйти из болезни. Меня ждали репетиции пьесы «Недосягаемая», которые прервала моя болезнь. Тогда, в больнице, я поклялась, — если выживу и сыграю «Недосягаемую», то буду жить по-другому. Я узнавала себя. За то время я узнала об искусстве жить и выживать больше, чем за все пройденное. Да и духовно подросла здорово. А как стонала и плакала от отчаяния. Я выезжала из больничных ворот в новый, незнакомый мир, где надо было опять учиться ходить, говорить, слушать. После этой болезни крови силы восстанавливаются совсем по чуть-чуть. Не было уже никаких скачков, никаких, как говаривали, «на утро как рукой сняло». Выздоровление шло безумно медленно, как будто топталось на одном месте.

Но ведь никто не поверит, что 28 ноября я вышла из больницы, а 8 декабря уже стояла в кадре телевизионной программы «Старые песни о главном» и пела «Московские окна». А съемка была ночная.

Что это? Профессия. Для нее и у совсем никудышного есть тайная горстка силенок, как тогда у меня в том, 1996 году.

Теперь я часто думаю: что же дало мне тогда такую силу сопротивления той немощи? Любовь и вера в свою профессию. Я верю — они мощнее, чем самая страстная любовь, чем религия.

А 13 января я вновь приступила к репетициям пьесы Сомерсета Моэма «Недосягаемая». Пьеса — не из лучших пьес автора. Пока зритель входит в суть, что к чему, проходит минут двадцать. Потом мой выход. Сижу и жду, сижу и двадцать минут жду своей первой реплики. Как ни бились, а экспозиция есть экспозиция. Это много. Это не современно. Во всяком случае, на тот бурный день за окном. Работали с Леонидом Трушкиным, как и на «Чествовании», отлично. Мне очень импонировало то, что он расстался с актерской профессией и исполнил свое главное желание — стал режиссером. Мне было очень по душе, что он ждал меня, ждал, когда я встану на ноги. Хотя, — мир тесен, — я слышала, что он кого-то смотрел, кого-то ему предлагали.

Но дождался меня. И это главное. Не думаю, что он был доволен спектаклем, я это чувствовала.

«Я для актеров пьес не ищу. Мне все равно, кто играет. Это не мой спектакль». А чей? Следующим спектаклем «Поза эмигранта» он был очень доволен. И спектакль этот имел шумный успех. По его просьбе, из чувства товарищества одну из небольших ролей в «Позе эмигранта» играла я.

Были гастроли: Екатеринбург, Пермь, Омск. Я играла во всех вывезенных на гастроли спектаклях: и в «Чествовании», и в «Недосягаемой», и в «Позе эмигранта». Успех преображает человека всегда. Посмотришь на него: о, у него успех. Или: э-э, что-то не так, чем-то недоволен. После успеха «Позы эмигранта» в атмосфере театра появилась новая нотка, которой еще не было в репетициях «Недосягаемой» и, боже упаси, в «Чествовании». Как бы это точнее… Стали сами уходить хорошие актеры. Вместе с репетициями «Недосягаемой» залетели в атмосферу чисто театральные закулисные дела. Я еще тогда сказала об этом режиссеру, но он меня уверил, что мне это показалось. Тем лучше.

Назад Дальше