Его не стало. Она прозрела. «Спаси меня, Люся». Да, да, святое дело. Какие могут быть обиды? До его смерти она мне писала: «Мне бы к врачу. Саше некогда. Маша не может». Я договорилась положить ее в больницу. Но в последний момент она отказалась: «Марик в Англии, Маша поехала к нему, я должна быть с Капошной». И вот его не стало. Мы еще раз договорились, и Сергей отвез ее в хорошую, да чего там, самую лучшую больницу. Она взяла с собой блок сигарет. Поехала лечить ноги, а попала в реанимацию с легкими. Когда мы приехали к ней на следующий день, врачи показали снимок легких. Легкие были черные. Не было ни одного живого светлого места. Она терпела. И курила, курила, курила.
И теперь в обеденные перерывы я ездила с Сережей к маме в больницу. Эльдар понимал, если я опаздываю на съемку.
А теперь, если нормальный человек взглянет на меня со стороны. Приезжаю в гриме, с черными зубами, в темных очках, в приличной куртке, из-под которой выглядывает несчастная юбчонка моей «клячи». На меня смотрели в больнице с нескрываемым неприятием. То я «страшная, облезлая», то появлялась «красивой», с гривой кудряшек. И это у матери в реанимации! Ну, скажите, нормальная ли это дочь? Актриса. И этим все сказано. Это же безобразие. Это не по-человечески.
А кому объяснить, что сорвать съемку не имею права? Что кончилась советская власть. Каждая минута — деньги. И не государственные. Нет у меня положенных трех дней, если в моей жизни случится горе или беда. Время — деньги. И все. Начинаем, начинаем постигать законы загнивающего капитализма. Умри, но на работу выходи.
Сережа ездил к ней каждый день. Я через день. Глаза у нее были пустые. Жизнь кончилась. Марика нет. А больше ничто ее не интересует. «Прости, прости, Люся, меня. Прости. Спасибо. Спасибо!» А через три дня, когда вставили трубку в гортань и продели ее в легкие, она не могла говорить. В ее глазах был ужас! Вот больница и врачи, которых она больше всего в жизни боялась. «Вот как это, Люся, страшно», - говорили ее глаза. Говорить сама не могла. Только целовала руки Сереже и мне. Такого я от своей мамы не ожидала никогда. Мы в общем-то единственные, кто был рядом с ней постоянно.
Я много думала о маме. Ведь у нее и вправду не было жизни, кроме той, которую она провела рядом с папой. То было время, когда люди ничего не имели, кроме друг друга. У них ничего, ну абсолютно ничего не было, а они были счастливы! Потом война. Я, со своей славой и ударом об землю. У папы инфаркт. Любовь к Машеньке. Ее жизнь без папы, без любимой работы. И великое счастье — Марик! Вот и все. Остальное — нюансы, мгновения, периоды…
Похоронили ее рядом с папой. В одной могиле. Она была атеисткой. Ненавидела иконы, молитвы. При той больнице есть зал, где последний обряд расставания устроен как во всем мире — музыка, цветы, мрамор, торжественная аура. Все-все по последнему слову. Моя мама в белом моем платке, который я когда-то купила в Эмиратах и так ни разу не надела. И на лбу лента, как хоронят верующих. Нет, пусть будет так. Папа верил:
«Не, што ни скажи, дочурка, а сила якая-то есь! Думаю, Бог, он де-то сидить на неби и усе видить…»
Бабушка, мамина мама, была религиозной. С утра до вечера молилась Боженьке и меня учила молитвам. Пусть уж и моя мама уйдет как верующая.
На похоронах мой зять, когда я протянула ему руку, отшатнулся от меня. Такой момент, когда все прощается… А что прощать? Что я ему не предоставила большую квартиру?
Ну и ладно. Маша при муже. И слава богу. А Марика пропустили, проморгали. И мне ничего не сказали. Ужас! Я знаю, что мы бы с Сережей бросились по всему миру в поисках его спасения. Когда я рассказала маме о том, как Марик приходил с другом… Она нахмурилась, о чем-то сосредоточенно подумала и резко сказала: «Лучше бы он у вас и остался…» Да что теперь…
И опять я в кадре. Мое настроение — это мое настроение. Моя роль — это картина. Это профессия. Это Эльдар. Это зритель, которому нет дела до моего настроения. Я на экране. Я персонаж. Я актриса.
А вот здесь, сейчас, я просто человек. Сейчас четыре часа утра. У меня бессонница. Я в любимом Минске на «Золотом шлягере». Вечером был концерт «Кинопанорама». Мои коллеги: Варлей, Волонтир, Голубкина, Анофриев, Зельдин, Боярский! Ах, какой концерт! Какая добрая публика.
Все переплелось: публика, свет, микрофон, коллеги, бессонница, боль в душе за Марика, маму… И опять «клячи», кладбище, могилы, кресты, тексты, сцены, картина, Эльдар, костюм, грим…
С художником по гриму Тамарой Сергеевной Гайдуковой не встречались после «Рецепта». Со своим непреклонным характером, она, как только пришло время, захлопнула навсегда двери «Мосфильма». А здесь, в этом «образе» (так говорит Тамара Сергеевна — «искать образ») нужна была только она. И я ее разыскала. Первый съемочный день, как правило в кино и как назло, был одним из финальных кадров всего фильма. Я появилась в красивом гриме, в синем платье с хвостом и в рыжей лисе. Обстановка в первый день нервная, многое не ладилось. Еще бы! Без подготовительного периода ворваться в большую картину!
— Что это за Марика Рекк! Мне нужна Люся Гурченко! — кричал Эльдар.
«Люся, спокойно», — сказала я себе. Ничего. Не обидно. Умение, умение выждать, переждать, перетерпеть, когда все вокруг подталкивает к обиде, суете, спешке. И мы с Тамарой Сергеевной, обе — несгибаемые и гордые — тихо и покорно удалились в гримерную. Прибрали высокое устройство надо лбом. Сделали его помягче. И все в порядке. Потом мы повторяли ту, первую прическу, и Эльдар уже все принимал. Тоже опыт. Чувствовать обстановку, атмосферу. Не забирать энергию у режиссера. На нем вся картина.
Зато на следующий день у меня середина фильма. Когда прошло одиннадцать лет с начала перестройки. Значит, моей «кляче» лет пятьдесят пять. А что такое пятьдесят пять лет женщине, которая махнула на себя рукой, ударилась после своей грешной бурной жизни в Бога? Живет интересами подруг. Одинокая, но прыткая, веселая, компанейская. Когда я появилась в таком виде… О! Какое удовольствие было на лице у Эльдара! Так оно потихоньку и пошло…
— Ну, теперь вы просто Пуся! — сказала Тамара Сергеевна, замазав мне зуб черным лаком.
И счастливая «Пуся» пошла с удовольствием в кадр.
С Эльдаром было три встречи. Начало пути. Середина жизни — «Вокзал». И вот «Клячи», третья дистанция, самая короткая. Я должна была с Эльдаром пройти эти пути. И я это сделала. В этой картине я его очень любила. Мы друг друга поразительно чувствовали, как будто прожили всю жизнь бок о бок. Как люди, которые прошли все испытания, размолвки, интриги, сплетни, зависть. Переступили через все и снова вместе.
Мы победили. Он все время чувствовал, что я живу с огромной неподъемной тяжестью на душе. Кладбище. Марик. Мама. И папа. Он это понимал! И мне было легче работать. Ведь как непросто жить, когда вокруг столько желающих «по-своему» оценить поступки, внезапно выскочившие слова…
Недавно Эльдар рассказывал мне, что только после «Карнавальной ночи», когда он выходил к зрителям, зал стоял. И вот после «Старых кляч» точно так же.
Глава девятнадцатая. Пока...
Стремительно меняется мир вокруг. Вчера катастрофа. Сегодня она лежит в папке будничных судебных разбирательств. Вчера смерть, сегодня похороны, завтра забыли.
Иногда, по утрам, я просыпаюсь с мыслью, что мое детство проходило на другой планете. Неужели мне только казалось, что любовь, верность, преданность, незыблемая вера в идеалы справедливости и папина доброта — это лишь «атрибуты», присущие определенному времени. Времени Прошедшему?
Есть, есть еще эти прежние бесценные чувства. Но мало. Это уже дефицит. Ведь летала же на волнах этих чувств! Теперь не летаю. Теперь только слегка подпрыгиваю. Осторожно. С оглядкой. Или шажком.
Но глубже… Нет, не хочу. Не могу больше глубже. Я так устала от своего сердца, которому всю жизнь были необходимы сильные чувства. Да успокойся ты, сердце! Ну почему тебе не хочется покоя? Что делать, если этому сердцу грустно все видеть без иллюзий? Все видеть с беспощадным реализмом?
Иногда я приказываю себе: остановись! Стоп. Раз нет прежнего неистовства, безумства и прекрасной глупости — стоп, Люся! Дай отстояться чувствам, ощущениям, которые вызывает сегодняшний день. А потом, потихоньку, все выстраивай заново, по-новому. Наверное, так? Может быть, в этом я открою секрет того, что происходит сегодня за окном? Не знаю.
Почему так поздно приходит страшное беспокойство, которое еще вчера не объяснить? Не знаешь таких слов. Ищу слова и не могу их найти. А если их найду, тогда все и пойму? Не понимаю. Не понимаю, почему я так долго не беспокоилась от встречи с возрастным моментом. А проще, почему не думала и не готовилась к этому неизбежному? Хоть выгляди ты на тридцать пять, а мозги, организм, прожитая жизнь? Куда это денешь? Уходят в свою жизнь дети. И не надо им мешать. Когда-то я читала, что сам Карл Маркс сказал о том, что от своих детей ничего не надо ждать. Все, чего вы ждете от детей, они берегут и отдадут своим детям.
Не всё и не все выдерживают испытание временем. Рассыпаются, распадаются дружбы. А казалось, дружба была навсегда. Нет, навеки. Только такими максималистскими, масштабными категориями мыслилось. Наверное, я сама во многом виновата. Была горяча, а следовательно, опрометчива. Но не на кого было положиться. Не на кого. Некому было подсказать. Что делать? Как быть?
Ведь в Москве меня с семнадцати лет никто не опекал, не пестовал, не обращал в свой образ жизни, в свою веру. Да я и не поддавалась никому. Это правда. Я взяла свою форму, внутреннюю и внешнюю, из воздуха того времени, в котором жила. Жила на интуиции. А как бывало страшно. Лежишь в какой-нибудь гостинице, в городке, где вечная мерзлота, или в местах, где «золото роют в горах», готовишь свои силенки для «улыбки без сомненья» и не смотришь на серые унылые стены, которые навевали тоску и безнадежность.
Нет, не прижилась я в Москве. Это я открыла недавно, когда на встрече в «Общей газете» собрались москвичи. Славные, известные москвичи, которые или родились в одном роддоме, или с детства гуляли на знаменитой Собачьей площадке. А я сидела, и мне нечего было вспомнить чего-то такого родственного, московского. Институт, общежитие, углы, комнаты… А коренные москвичи говорили на своем, особом московском языке. Все знали друг друга с детства. Их родители дружили. Их лечили общие врачи.
Когда я переехала в Москву, у меня часто были головные боли, часто была рассеянна и непунктуальна. Мной овладевали съеженность, настороженность от отсутствия любви, тепла и привязанности. Я оторвалась от родного дома. От папы, от мамы, от школы, от Харькова. Я испытывала настоящую потребность во внимании и симпатии. Не хватало любви!
И вот же парадокс! Знавшие меня по Харькову даже ни на йоту не представляли, что происходило в моей душе. Ко мне относились скептически. Само предположение, что одноклассница, соседка по двору снимается где-то на «фабрике грез» (ставшая такой знаменитой) — и страдает от нехватки любви? Само это предположение невероятно. Ведь мне так повезло!
Наверное, война в наибольшей степени укрепила в моем существе свойство особого рода выживания, которого некоторым приходится ждать годами.
Раз выпрыгнула из глубины — будь любезна, существуй на волне. О, какое это существование… Это борьба. Изматывающая, где бьют ниже пояса, подставляют подножку, улыбаются ненавидя. Я сейчас задаю себе вопрос: если бы я это знала, когда бегала по Клочковской и Сумской, по Благовещенскому базару и Рымарской, — бросила бы я отчий дом? Бросилась бы я в этот водоворот? Да! Я бросила бы отчий дом и бросилась бы в этот водоворот, не боясь опасностей, не боясь сломать себе голову и переломать ноги. Что и случилось.
А иначе что такое актриса? Как это определить? Большой и мудрый русский артист Борис Андреев определил лаконично и точно: «Трудно придумать душу более одинокую, чем артист».
Как хорошо это ему было знакомо. С бухты-барахты, с кондачка такую горестную мысль не сформулируешь. Такие мысли приходят, когда ты в нокдауне и тебя обходят или перешагивают. А ты стараешься не видеть, не замечать. А вынужден сжиматься и выжимать из себя все, чтобы перетерпеть, взять на вооружение и больше не падать.
И все же, как нужно было мне в начале пути прочесть нечто подобное тому, что вы сейчас читаете, уважаемые зрители. Ведь ни разу ни в чьих-либо воспоминаниях, ни в кино, ни в газетах, ни в театре, ни на лекциях в Институте кинематографии — никто ни разу не озвучил истинную повседневную жизнь артиста. Никто. Ни разу. Было светлое будущее. Светлое и прекрасное. Благоухали цветы, раздавались несмолкающие аплодисменты. И казалось, что актером всегда владела лишь великолепная усталость. И съемки, и спектакли. И поклонники, и поклонения. И безбрежные возможности купить себе «что хошь», хошь дворец хрустальный. Такое было время. Все горькое накрывалось плотным покрывалом.
Время сорвало покрывало. Как прожить, чтобы не исчезнуть в густом тумане будней? Не знаю. Учусь.
Все еще учусь.
Когда потом, после очередного нокдауна или предательства я «вставала» и смотрела на свое лицо, оно не было усталым от происшедшего. Оно было усталым, казалось, навсегда. И непонятно по каким причинам, наверное от переизбытка жизненной энергии, в один прекрасный день все то, совсем-совсем вчерашнее, горькое представлялось прекрасным и переносимым. И я становилась закаленнее. Мой панцирь твердел. Я была уже опять готова к бою.
Иногда мне кажется, что я снималась постоянно. С детства. Я снималась, когда пела, когда говорила с кем-то, когда читала книгу, когда ходила по любимому полю. Мне не нужна была съемочная площадка. Мне нужен был лишь источник света: солнце, лампа, абажур, фонарик… Все, что горит и зажигается.
Опасная профессия актрисы. Надо уметь проваливаться. И провалы, и драма одиночества, о которой написал Б. Андреев, — это часто коллективный «труд» людей, коллег. После того как постоишь у «позорного столба» — после этого ничего уже не страшно.
Ну, что я «дую» и «дую» про свою профессию. Дорогие зрители! Я отвечаю на ваши вопросы в ваших письмах. Я отвечаю тем, кого интересует профессия актрисы в эволюции, как в песне: «Я опущусь на дно морское, я поднимусь под облака».
После выхода книги «Мое взрослое детство» меня поразил взрыв активности людей. Тысячи писем. Эта книга меня тогда спасла. Она исключила все болевые вопросы. «Почему вы не снимались столько лет?», «как выжили?», «чем жили?»… А один вопрос взбудоражил меня, как никакой другой: «Как вы выбрались из этой глубокой темной ямы забвения?» Это взгляд со стороны. Как точно и горько. А я все барахталась, карабкалась к свету, не представляя, что нахожусь в яме. В пьесе, которую я сейчас репетирую, есть слова: «Актеры умирают раньше своей естественной смерти… От тоски, ненужности. Они умирают тогда, когда их забывают».
Я написала продолжение «Моего взрослого детства». «Аплодисменты». Прекрасные ваши письма. Вы делились со мной всем. Всем тем, чего не расскажешь ни маме, ни папе, ни мужу…
Оказалось, что многие были потрясены открытостью, откровенностью. В Ярославле одна красивая женщина в роскошной норковой шубе (видимо, жена какого-нибудь высокопоставленного чиновника) встретила меня в гостинице, пряча лицо в воротник, стараясь быть неузнанной. И единственным ее вопросом было: как вы не побоялись, решились быть столь открытой, откровенной? И как я ей ни объясняла, что мне нечего скрывать, она опять: «Ну, как вы так откровенно?!» И во всех письмах — то же. Значит, от актрисы такое было впервые.
«Как вы начали писать?» Да под напором Андрея Кончаловского — пиши и пиши про папу, про войну. После моих рассказов о папе на съемках фильма «Сибириада». И вот я села. ПИСАТЬ! Уже смеюсь. Сначала я пользовалась амбарными книгами по семьдесят копеек. И писала каллиграфическим почерком. Потом, очень скоро, не выдерживала и семенила до неразборчивых микроскопических закорючек. Потом злилась, что ничего не могу разобрать. Потом плюнула и перешла на свой естественный размашистый, бесовской, но удобный почерк. А что приходило в голову хорошего после — то и сбоку, то и поперек, то и между строчками. И ничего не могла разобрать.
Что я испытываю сейчас? Любопытство, острый интерес к тому, что происходит вокруг. Невероятные перемены в судьбе моих друзей, близких. Если люди бросают дом, друзей, уезжают неизвестно куда и зачем… Значит, «вдоль дороги все не так, все не так, ребята».
И вот не так давно занесло меня на любимый Страстной бульвар. Села я на скамеечку и: «А не совершить ли мне поездку? Нет, не в дальние края, а в себя, в глубину своей Души?»
Страстной бульвар. Вокруг все реставрируется и обновляется. Москва строится, хорошеет, светится. Наконец-то! Теперь никто не скажет, что Москва самая темная столица в мире. Нет, нет больше «России во мгле». Едут почти одни иномарки. Кинотеатр «Россия» теперь «Пушкинский», где идут одни американские фильмы. Уже это давно не диковинка. Диковинка, если смотрят наш русский фильм. Да и публика около «Пушкинского» другая. На глазах с каждым днем проступают черты нового времени, новой эпохи. Во всем.
Уходят друзья и коллеги. Уходит целое поколение. Нет очень многих свидетелей чьих-то триумфов, провалов и успехов. И совсем неудивительно, что у кинотеатров другие зрители. Изменилось настроение прежней постоянной аудитории. Это печальный момент провала нашего кино.
Страна, общество разрушились и продвинулись вперед одновременно. Не все смогли встроиться в эту очередь у кинотеатра. «Нет денег», «Неинтересно», «Что было, того уже не будет, а что есть, то уже для других, не для нас».
Какая жестокая реальность. Ведь очередь в кинотеатр, желание познать мир, все живое, все интенсивное — это свойственно молодым. Я смотрю в глубь своей души и ощущаю, что реже и реже взбрыкиваю, реже мечтаю, реже хочу выходить в «свет». «Свет» мне иногда нравится только на короткое время. Но и там я сразу замечаю неотразимых, ультрасовременных особ. Эффектно! Очень. Но мое воображение неожиданно превращает их в старомодных. И я вижу их старомодными.