Люся, стоп! - Людмила Гурченко 24 стр.


— Элик, кого я играю?

Она из всех «кляч» артистка. Артистка по жизни. Всю жизнь «профукала» с подружками, увлечениями, «любвями». И осталась одна. «Профукала». Ясно. Отсюда и будем плыть. Только бы дать «образу» время прорасти, а какая спешка…

С первого съемочного дня, а вернее, с первой записи песни из фильма я себе зарубила на носу главную мысль. Все мы, все четыре «клячи» — пассажиры одной лодки. Соперничество в таких шатких морских условиях глупо. Главное, чтобы лодка не накренилась, чтобы не утонула. Ни на что болезненно не реагировать. Не вылезать. Не ввязываться. Не слышать того, что может отвлечь от главного. Все в одинаковых условиях. Работать друг для друга. Где боком, где спиной, где на общем плане. Главное, быть на месте в эпизоде, когда главную скрипку играет одна из нас.

Первой в этом фильме была не съемка, а запись песни матери. Сын одной из нас в Афгане.

Я пою в студии. Рядом Эльдар и музыканты. В окошко я вижу звукорежиссера, композитора Андрея Петрова и трех своих партнерш. Мы еще знакомимся, притираемся. Это первые встречи, хотя с Лией Ахеджаковой снимались. С Ириной Купченко десять дней дружно провели в Аргентине на неделе советских фильмов. А со Светланой Крючковой встретились впервые. Конечно, первые звуки они и есть первые, пробные. Но картина ворвалась сразу же в жаркую работу. Без подготовительного периода. Все очень быстро. Все с ходу. Соображать, прикидывать и пробовать некогда.

Я спела песню. Эльдар был доволен. Та песня — камертон большого эпизода, когда зрители понимают горе героини Лии Ахеджаковой. Через несколько дней ассистент режиссера мимоходом бросает реплику: «Вообще-то нужно было бы переписать песню. Эльдар не очень доволен».

Стоп. Я Эльдара знаю очень хорошо. Своего он добивался бы еще и еще раз. Ночь не спала. А ведь это только начало картины. Что будет дальше? Надо напрямую спросить Эльдара. И если нужно, песню переписать.

— Элик, если не очень получилась запись… я с удовольствием перепишу.

— Кто сказал???

Ярость, которая охватила его мгновенно (я уже знаю и это его состояние), показала, что этого его недовольства не было. Он в один момент прекратил все закулисные «штучки». Может, они ушли в подполье, но явных подобных ситуаций почти не было. Люся, стоп! Ни на что не реагируй. И я работала как ни в чем не бывало.

Вот он типичный момент интриги. Значит, кому-то это было нужно. Не надо разбираться в этом. Любить в кадре своих подруг. Ничего не слышать о них негативного за кадром. Близко ни с кем не сходиться. Значит, чему-то все же меня жизнь научила. К большому сожалению, человеческий контакт, доверительность — дефицит сегодня в кино, в театре.

Эльдар. Он титан. Остановилась картина «Тихие омуты», нет больше денег. Скудные государственные средства кончились. Доставай, режиссер, сам. Досталь предложил Эльдару сценарий «Кляч» и деньги, о которых говорят: «малобюджетное кино». Семьсот тысяч долларов. Две серии. А вот теперь и посчитайте, уважаемые зрители. Все ведь пишут о бюджетах США. Там только еле-еле звезда получает не менее полутора миллионов. А большие звезды! О! Джулия Робертс сейчас получает за роль двадцать миллионов долларов. Это так, на всякий случай справка. А Любовь Орлова до последних дней ездила и выступала в клубиках от Бюро пропаганды советского кино.

Звезда — это свобода! Свобода от быта, от обязанности зарабатывать любым путем на жизнь. А ведь вся жизнь на глазах! Как держать уровень? Потому к слову «звезда» в наших условиях отношусь с глубокой и грустной иронией. Да! Звезда светит издалека. А не стоит в очереди за сосисками…

А ведь я была однажды западной звездой. Недолго. Три дня. Осенью девяносто первого года в Германии снимался фильм «Гардемарины». В этой картине я играла немецкую герцогиню Цербстскую, мать будущей Екатерины Великой. Фильм снимался и в Венеции, и в самых роскошных замках Московского Кремля, и в Петродворце. А в Германии снимали в старых холодных немецких замках. Эффектно, величественно, но очень холодно. А вся наша съемочная группа разместилась в общежитии командования советских войск. Я жила в генеральском номере. Огромные комнаты с кухней, кроватями и залом для гостей. Именно из этого номера мы с Костей за несколько лет до того ездили с концертами по гарнизонам для солдат и офицеров Советской армии. Тогда мы удивлялись: какой огромный номер. Тогда еще висели на стенах портреты советских руководителей ЦК. Теперь — только светлые квадраты на полинялых обоях. Жизнь в этом советском доме на красивой германской улице остановилась. «Что же будет дальше?» — спрашивали стены.

Тут-то меня и нашли немецкие кинематографисты. В Берлине открывали киностудию, ту самую, где во время войны снимались музыкальные фильмы с блистательной Марикой Рекк. Берлин воссоединили, отреставрировали и «подняли из пепла» разрушенную войной знаменитую киностудию. И как мне рассказали устроители, решено было выстроить концертную программу только из музыкальных номеров. Из тех музыкальных картин, которые набрали наибольшее количество зрителей в своей стране. Собрались актеры и актрисы из разных стран мира. Как вы думаете, почему обратились ко мне? Совершенно верно. Потому что «Карнавальная ночь» побила все рекорды по посещаемости в нашей великой и необъятной стране. Когда ведущий концерта объявил цифру, превышающую население страны, — зал вздрогнул. Оказывается, картину смотрели по десятку раз! Я сама ойкнула перед выходом на сцену. Вышла я в золотом костюме от Валентина Юдашкина. Публика, хоть и западная, оценила мое появление — и меня, и одежду, и резко поменявшийся свет в ожидании чего-то очень жизнерадостного и оптимистичного — очень-очень достойно.

Но все по порядку. Во-первых, меня переселили из генеральского номера в центр Берлина в небольшой отель, известный тем, что в нем останавливались известные мировые звезды. Мои апартаменты не имели порядкового номера. Они имели название: «Грета Гарбо». И, беря ключ у портье, я просто говорил: «Битте, «Грета Гарбо». Много было в моей жизни роскошных номеров: и в Америке, и в Новой Зеландии, и в Каннах, и в Австралии, и в Маниле. Но такого изысканного, с удивительным изяществом обставленного старинной мебелью с саксонским фарфором! Ей-богу, не поверила. Перевернула тарелку — нет, точно фарфор настоящий.

О таких райских местах мне, наверное, и рассказывал папа после войны. Три комнаты в бледнорозовых тонах и позолоченная мебель. Комнаты на разных уровнях. Две ступеньки вверх — кабинет с роскошным письменным столом, — откуда вижу гостиную, а направо — спальня с огромной кроватью с замысловатыми золотыми узорами у изголовья. Лежу на кровати, а передо мной утопленный в стене телевизор — единственная современная деталь. Черт, как же красиво. Лежу одна на этой царской кровати и пропадаю напрасно. Даже поделиться не с кем. В Москву звонить уже бессмысленно. А маме все это неинтересно. Она старину ненавидела. Может быть, потому, что в 1925 году все это разрушили, как говорила моя бабушка, «подлючуги-провокаторы большевички». Может быть, потому. Маме было семь лет. В общем, поделиться не с кем. О ванной комнате молчу. Она, розовая, утопала в черном мраморе в полу, поигрывая десятками золотых краников, винтиков и душей.

На третий день звездной жизни трудно было представить, что возвращусь опять в генеральский номер. Лежу и думаю: все поздно, все не для меня, привыкать уже бессмысленно.

Я пела все те же «Пять минут» в новой аранжировке немецкого музыканта. Номер был сделан точно как в фильме, но, когда на репетиции я увидела квартет из черных певцов, которые на немецком запели: «Фюнф минут», — я так хохотала, ужас! Нет, правда, было очень весело и экзотично. А главное, совершенно неожиданно, непредсказуемо. Как же четко, по-немецки, муштровал режиссер, заставляя всех нас перемещаться по сцене — с точностью до сантиметра. Ни вправо, ни влево. Весь номер расписан заранее. А за кулисами я имела такой же личный вагончик, о котором я знала понаслышке. Это небольшая однокомнатная квартира на колесах. Сижу, смотрю на себя в зеркало и думаю: я сижу здесь, а на сцене ставят свет на дублершу. Да я сама могу постоять, я привыкла. Потом я один раз прохожу мизансцену, уточняют свет. И так три дня. Три репетиционных дня на одну песню! Немало! Зато результат!

Я «его» не видела, но когда пришла в гостиницу — фрау Гурченко!!! И цветы в номере, и официанты как дома — все родные. Весь Берлин и Объединенная Германия смотрели прямую трансляцию по ТВ.

Пришла в номер, осмотрела «свои владения» — ну что? Что, Людмилка! Пора и «стоп» сделать. Ах, папочка, дорогой! Я бы отдала остаток жизни, только чтобы ты этот один день провел со мной рядом.

Такие мысли со мной были всегда в светлые дни, когда папины предсказания сбывались. Да, были и города, и страны, и номера роскошные, и призы, и ордена, и медали. Но почему же я пишу именно об этих трех днях? Да потому, что впервые в жизни получила немыслимый гонорар по тем временам. Да, думаю, и по этим. Тридцать пять тысяч немецких марок за одну песню. Во всех странах мы, звезды, имели суточные от Госкино. 3,8 доллара. Вот и крутись, скрежещи зубами перед витринами. А тут… Все купила, что хотела и чего не хотела. Что нужно и что хотела просто от удовольствия сказать: «Заверните». Купила дорогую аппаратуру. Купила по инерции. Забыла, что «дома» уже нет. Аппаратура долго стояла в молчании.

Такие мысли со мной были всегда в светлые дни, когда папины предсказания сбывались. Да, были и города, и страны, и номера роскошные, и призы, и ордена, и медали. Но почему же я пишу именно об этих трех днях? Да потому, что впервые в жизни получила немыслимый гонорар по тем временам. Да, думаю, и по этим. Тридцать пять тысяч немецких марок за одну песню. Во всех странах мы, звезды, имели суточные от Госкино. 3,8 доллара. Вот и крутись, скрежещи зубами перед витринами. А тут… Все купила, что хотела и чего не хотела. Что нужно и что хотела просто от удовольствия сказать: «Заверните». Купила дорогую аппаратуру. Купила по инерции. Забыла, что «дома» уже нет. Аппаратура долго стояла в молчании.

Наверное, и хорошо, что все произошло не в двадцать лет, а то бы, не дай бог, сошла бы с дистанции. Не знаю. Нет, вернусь в свой генеральский номер. И пойду по своей дороге — родной, знакомой и привычной. Это нужно смолоду, когда талант силен, в успехе. И тогда пусть за талант дорого платят. Обязательно. Талант — это редкость. Это дорого. И лучше «пока молодой». И тогда не так страшны темные полоски жизни. Ах, как я всем молодым желаю быть в «достойном» звездном полете!

Я знала, что деньги нам дадут небольшие, но сразу сказала, что сниматься у Эльдара я буду. Должна. Обязана. Обязана всей своей душой, судьбой, жизнью. Да, в концертах можно заработать за эти месяцы больше. Но…

В перерывах, когда мы могли перекусить, позвонить домой, Эльдара не было. Он ездил на приемы к людям, которые могли бы как-то помочь закончить недоснятые «Тихие омуты». Дошел до Примакова. Оттуда вернулся бледный, взволнованный. «Ах, что будет, то и будет… больше нет ни сил, ни… да ничего больше нет». Молчи, Люся. Забудь про себя. Вот рядом человек. Стольким миллионам и миллионам людей во всем мире он подарил вдохновение и веру в жизнь. Да черт бы все побрал! В одном Китае его «Вокзал для двоих» посмотрели девятьсот восемьдесят миллионов человек. Я сама там была. Я это читала. Я это видела на улицах. Ко мне подходили милые люди с раскосыми глазами. По мне, они все на одно лицо. Но ведь мы тоже для них все на одно лицо.

Но мое лицо они отличили. Значит, что-то близкое и родственное у них связано с моим лицом из эльдаровского «Вокзала».

А что говорить обо всех его картинах? Зрители знают все реплики из его фильмов, все смешные и драматические моменты. Эльдаровские картины как школьные стихи, которые никогда не забудешь. И вот он сидит, и собирает силы для съемки. Нет-нет, Элик, я тебя не подведу. От меня ты не получишь ни одного негативного оттенка.

Так это и было. Картина снималась в бешеном ритме, почти без выходных. Самым светлым, точным, собранным в этой картине был Эльдар. Ну и память… Через неделю после съемки объекта «Сторожка на кладбище» слышу телефонный разговор с монтажером фильма:

«Нет, вы посмотрите внимательнее третий дубль… да… там Ахеджакова великолепно упала… нет-нет, это именно в третьем…»

Ну?! Это ж надо! После этого объекта столько всего наснимали… Нет, он помнит, что именно третий… Ну Эльдар, ну зверь! И сама подбираюсь. Чтобы не опростоволоситься.

«Сторожка на кладбище»! Кладбище. В детстве, после войны, я испытывала свою силу воли. Я уже видела виселицы, видела горы замерзших голых трупов. Бомбежки, пожары, кровь. Меня уже с десяти лет этим не проймешь. Ходила я и босиком по снегу, как Зоя Космодемьянская. Но в двадцать лет поняла, что в капроне и туфельках ходить по снегу значительнее холоднее. Но это потом, через десять лет. А в девять!.. А смогу ли я одна вечером пройтись по кладбищу? А не выйдут ли мне навстречу скелеты? Надо попробовать. Страшно. Бежала оттуда во все лопатки. Сходила днем. Да нет, не страшно. Но ощущение вселенской пустоты, ощущение устрашающего, беззащитного одиночества осталось. Ну, тянуло меня туда. Тянуло, и все.

А сейчас, когда мы снимаем на Ваганьковском кладбище, я иду во время перерыва к своим Маркам. Я старая, без зубов, с красным носом, в розовом костюме «клячи». Меня никто не узнает. Даже музыкант, играющий на трубе, который всегда мне кивает. Я всегда даю ему денег. Помочь музыканту — святое дело. Во всех странах. А как же?

Как легко играть роль, когда не думаешь о фигуре, сутулой спине, не боишься сморщить лоб и забываешь об опущенных уголках рта. Уходишь в глубь своих мыслей… И никто из прохожих не отвлекает.

Мне идется свободно, я могу думать о своем горе. Сначала иду к маленькому Марку. Стою и не знаю, что ему сказать. Только мои прежние фантазии стираются, растворяются. Ах, как мне мечталось… Я иду с ним под ручку. И все у меня спрашивают: «Скажите, разве у вас был еще и сын? Кажется, у вас одна дочь…» — «Да, дочь у меня одна. А это… а это мой внук… Его зовут Марк!!!»

И я вижу растерянные лица… И вижу, как они восхищаются статным красавцем, который влюбленно смотрит на Люсю…

Нет. Никогда этого не будет. Никогда. Какое противное окончательное слово.

А потом плетусь к папе Марку. Ну, ему-то мне всегда есть что сказать, о чем посоветоваться. Я ему рассказываю все. И про Марика, и про свою картину. И говорю, что стою не такая красивая, как он любит, но это роль. А в следующий раз я приду нарядной. Ах, папочка, «дорогенький мой». Ты бы, конечно, ничего сегодня не понял. Даже Лёля совсем отстала от жизни. Как много ты мне рассказывал о русском характере… «Помнишь, про Гогаля, про тройку?» Что-то происходит, папочка, с русским характером. Дрались, ругались, братались, открывали души и поддерживали друг друга… Что я могу тебе, папусик, сказать… Что-то все сыплется… Никто не доверяет друг другу… Горько.

Знаешь, я думаю, что сейчас на счастье могут надеяться только наивные мечтатели. А так… Предают друг друга. А близкие и, казалось, такие влюбленные — исчезают, растворяясь в толпе. Горько. Но вот и кончился обеденный перерыв. Надо «иттить» на работу. Как и в детстве с утра я слышала: «Надо иттить у школу, моя птичка, иттить грызть гранит науки. Ето главное». Так я, папочка, и живу. Только семья наша сильно изменилась. Прямо даже не знаю… не знаю, как и быть. Мама пишет мне письма, где говорит, что нас разлучили злые люди. Как будто она сама меня с двадцати лет не защищала от злых людей. Ей у Маши хорошо, там она нужнее. Но болят ноги, и ей нужен врач. В больницу она идти не хочет. Пусть, говорит, как раньше. А раньше, когда она жила со мной, врач, Костин друг по армии (впоследствии уехавший в Америку), приходил к ней. Он врач от природы. Поговорит с ней, выслушает ее внимательно, пощупает ноги, погладит по плечу. И смотришь, мама уже улыбается, грусть в глазах исчезает. И те лекарства, которые она еще вчера проклинала, как и всю нашу советскую медицину в целом, уже и хорошие, и полезные, и молодцы те, кто их изобрел.

«Ах, какой врач Янкель! Вот человек».

Врач, как и актер, — профессии, которым не обучишь. Гениальная Раневская так и сказала: всему можно в жизни научиться. А врач, учитель и актер… с этим рождаются.

В общем, нужен врач. Болят ноги. Это единственная в мамином здоровье проблема. Никогда она не была в поликлиниках. Никогда не сдавала кровь, никогда не делала флюорографию. Однажды, после войны, — нет, папа еще не вернулся с фронта, значит, это было перед Победой, — у мамы начались сильные боли в животе. Телефонов у нас на Клочковской не было. «Скорой помощи» тоже не помню. Наши соседи, Соня и Шолом, остановили грузовик, и мы с мамой поехали в больницу. Какие больницы в разрушенном Харькове? Какое-то одноэтажное здание, наскоро отремонтированное. Окна открыты. Лето.

Маму положили, ей очень плохо, она бледная, стонет. Мне так страшно. Я ее никогда еще такой растерянной не видела. «Сиди здесь. Никуда не уходи», - приказала она мне перед тем, как ее увели внутрь больницы. Сижу. Жду. Думаю: если мама умрет, то меня отдадут в детский дом. Их, этих домов, тогда ого сколько было. И мама меня пугала: «Если будешь врать, отдам тебя в детский дом. Там ты увидишь, где раки зимуют». Мне так интересно было, а где же это «там» зимуют раки? От одного слова «зима» уже становилось страшно. Боюсь я детского дома.

Мамочка, дорогая, не буду врать, буду хорошей, «примерной», как говорила моя бабушка Татьяна Ивановна, мамина мама.

Сижу, погруженная в мрачные мысли. Как вдруг надо мной открывается окно: «Люся, держи!» И на меня летят мамино платье и рыжие босоножки на толстых каблуках. Моя мама в одном трико выпрыгнула из окна высотой около полутора метров. Я до окна не доставала. Я ловила вещи в воздухе. Это было ощущение волейбола. И мы побежали с ней быстро-быстро, подальше от больницы, от врачей. И все. Больше моя мама никогда в жизни ничем не болела. Ни на что не жаловалась. А папа не выходил из поликлиник. Ходил туда часто, с удовольствием, как в церковь. Носил то шоколад, то сигареты медсестрам и врачам.

И вот моя мама заболела. После смерти Марика она сломалась. Жизнь ее стала бессмысленной. Она его любила безумно. Она, наверное, не понимала его смертельной болезни. Стоило Марику ее обнять и сказать: «Дорогая моя бабуля», - как она молодела, становилась проворной и «чуковной» и не понимала, что он ее отвлекает, закрывает ей глаза.

Назад Дальше