Я молчу… я задохнулась.
— Молись за меня 5 августа. Ты верная и настоящая. Я тебя за это люблю… Пока.
Пока. Конечно, пока. И не «до свидания». И ни за что не «прощайте».
Не «прощайте», Ю.В. Мое общение с вами — это прекрасные часы, дни, месяцы и годы. Это время открытия мощной и самой скромной из всех суперзвезд, которая разгадала наивысшую загадку жизни — быть всегда современным.
Никакого прощания.
Я на всю жизнь знаю, что такое великий человек. Великий на все времена. В полном смысле. А то говорят про всех — великий, великий, великий. Да, прекрасный артист, да, изумительный музыкант, да, отменно умен и дипломатичен. Великие требуют, чтобы о них говорили величественно. Великий Ю.В. никогда не испытывал потребности кем-либо командовать. У Ю.В. огромная душа. Он универсален. Он знал, как найти общий язык со всеми и со всем, что есть в жизни.
В тот самый час, в преддверии Нового, 1992 года, я осталась подвешенной в воздухе, меня воздушной лавиной прибило на Цветной бульвар к Ю.В.
Как интересно. В 1962 году был тяжелый разрыв с Машиным отцом. Долго я не могла оправиться. Как это так — я буду с Машенькой жить без ее отца? Мне казалось, что мы — на всю жизнь. А как же иначе? А ровно через тридцать лет такой же разрыв. Только теперь не верила я. Но мне внушали годами, что это — на всю жизнь. А как же иначе? Такая любовь! Такая, что пришлось поверить. А оказалось, что все слова и признания — замечательный пшик! Семнадцать лет пшика. А? Сейчас мне смешно, как я продефилировала тогда через проходную цирка. Всем своим видом я внушала заразительное жизнелюбие и оптимизм. Я несла себя прямо, как символ иронии над самой собой. Разве кто-нибудь из женщин на вахте цирка мог догадаться, что я находилась на грани отчаяния. Заскочила в кабинет Ю.В. и тут уж…
Вот чем тяжела шапка Мономаха. Шапка популярности, веселой маски. Поплакать негде. А у Ю.В. можно. Захлебываясь, я ему рассказывала, как я встречала Новый год. О! Я ездила по оставшимся друзьям, которые совсем не понимали происходящего. Ведь за столько лет все привыкли к «идеальному мужу», к идеальной паре. И вдруг! «Люся, да ерунда это!» Я ездила из конца в конец Москвы, одна за рулем машины, которую не водила столько лет. Я ездила и орала! Ни в одной несыгранной и сыгранной роли я не взбиралась и не воспроизводила десятой доли такого дикого вопля раненого, недобитого животного.
Люся, стоп! В голове дикий разброд. И лишь выныривает фраза из завещания Юлиуса Фучика: «Люди, я любил вас! Будьте бдительны!» Сейчас, в сию минуту, если что-то тебе и принадлежит, так это твоя собственная жизнь. Это сейчас твое единственное достояние. А нож в спине торчит, и ой как больно. Ой как больно. Да неужели я приближаюсь к тому самовосприятию, когда мысль о собственной жизни… да нет! Смелее! Мысль о смерти побеждает другую мысль? К черту жизнь! К черту смерть! Ю.В., как пережить? Что мне делать?
Ю.В. слушал меня и молчал. Молчал долго. Он стоял на фоне окна, отвернувшись от меня. Я не видела его лица. Я смутно помню, что вокруг него — на столе, на стенных полках, на полу — стояло множество пестрых клоунов из разных стран. И тряпичных, и кожаных, и стеклянных, и фарфоровых. Один фарфоровый клоун стоит у нас дома. Его зовут Ю.В.
— Хочешь чаю?
— Не знаю…
Он набрал номер телефона и сказал: «Принесите кофе с молоком и бутерброд с сыром. А сгущенки нет?.. А сгущенки нет».
— Ну что… Только время. Если я тебе скажу, что никто не стоит вот этой твоей… растерянности, ты сейчас и не поймешь. Потом, потом… время… Работай. Отбрасывай все, если сможешь. Не ожидал. Никак не ожидал. Люди, люди, люди… Но, конечно, это удар. Ниже пояса.
«Никогда» — какое противное, окончательное слово. Как часто теперь его приходится произносить.
Никогда. Никогда. Никогда. Пусто. Пусто. Пустота… Даже обида, даже разочарование, даже душевная боль, оскорбление и грубость… Нет, пустота сильнее.
Пустота. Никогда уже не буду так смеяться. Пустота. Никогда уже не скажу: «Ю.В., что мне делать?»
Где вы, Ю.В.?
Глава восьмая. Клёво
Я бегала на кладбище каждый день. Непонятное, невысказываемое сложное чувство влекло меня к кладбищу. Тревожная мысль о смерти преследовала меня с детства. Может быть, потому, что жизнь моя началась с войны, трупов и виселиц? Не знаю… Я летела на кладбище. К папе. Я перебирала папины фотографии. Ну, нет его. Его нет, Люся. Не понимаю Вас. Я Вас не понимаю. С кем я говорю? Сама с собой? А! Ну, тогда привет. Да понимай ты себе что хочешь. Он мой отец. Он навсегда. И опять я бежала на кладбище.
Я не подозревала, что детская привязанность таит в себе силу мощного чувства, которое невозможно изжить никогда! Понимаю это сейчас. Я и сейчас с дорогим родителем так выстраиваю диалог, что получаю от него точные и нужные советы. И крепкая нитка держит нас еще сильнее. И не рвется. И не отпускает.
Семьдесят третий год. Пришла работа. Долгожданная. Работа днем. А вечером такая мука, такое вытье. Три года я живу одна. Бросаюсь на все эпизоды, ролишки и концерты. На все. Ведь я так долго сидела на периферии жизни, на том месте, которое мне отводили. Знала, что это не продлится долго. И нет смысла так дальше жить. Но и знала, что дух у меня еще не сломлен. Так что если после «Старых стен», моего директора фабрики — меня сотрут в порошок, то еще попрыгаю по концертным подмосткам великой страны, а там… А бог его знает, что там.
«Помирать собирайсь, дочурка, а поле сей».
После переезда моих родителей в Москву отношения между ними здорово осложнились. Мама скучала по Харькову. Часто говорила мне, что если бы не папа, то и жизнь бы ее сложилась по-другому. Затаила на него обиду, даже злобу. Стала ему припоминать какие-то позапрошлые истории. Он нервничал, оправдывался, приходил ко мне:
«Она у меня вчера спрашуить: а иде ты, Марккотик был, помнишь, когда Люсе было 9 месяцев? Я тебя ждала, а ты выйшов з лесу? С кем ты был? — А, мамыньки родные! Тридцать шестой год успомнила! Дочурка, спаси меня, бога ради!»
Поживет у меня дня три:
«Не, у тебя работа. Не буду мешать, пойду до старухи».
И шел с Эдиком, карликовым пинчером, через двор медленно, трагично.
Невыносимо видеть и чувствовать свою беспомощность. Маме пятьдесят пять, а папе семьдесят пять. Душой, сердцем я осталась с папой.
Может быть, этот момент всю жизнь для меня был самым удивительным в нашей семье: мама никогда не ревновала папу. «Ну его к богу в рай! Пусть пойдет собакам «хвосты повяжет». Я отдохну». Папы было так много, что мама действительно от него отдыхала. Она очень любила спать. Я редко встречала людей, которые так спали. Сладко, отдавшись сновидению полностью, до конца. Папа же вскакивал в шесть утра. И поехали! Темперамент неуемный.
Однажды мы спускались с мамой с Рымарской на нашу Клочковскую. Навстречу нам бежал счастливый, улыбающийся папа с баяном, одетый в выходной костюм с галстуком, благоухающий одеколоном «Кармен». Как только он разглядел маму, сразу сник. А мне его сразу стало жалко. «Марк-котик, куда же ты это так прихорошился? А? Марк-котик, ты что, даже подпудрился, что ли?..»
Как видно человека, который не умеет врать.
«Ты ж знаешь, Лёль, я иду работать ув артель «8 Марта!» — «А, работать, Марк-котик! Ну, тогда понятно!»
Папа помолчал… «Да там, Лёль, одна женчина… Такая приятная…» — «Приятная женщина? — Мама никогда не копировала папу. Он мог обидеться и заплакать. — Ну, иди, Марк-котик, иди».
Но уже все.
Праздник кончился. Баян стал тяжелым. Заболело сердце. Мама была очень огорчена, что так случилось. Она здорово и мудро умела ничего не замечать и не мешать папе «вязать хвосты». Я ею восхищалась. Вот бы научиться так. И вот с годами пришла такая напасть. Возраст маму «подменил». Мама такое вытаскивала из своей памяти… Как тут быть? С кем? На чьей стороне? Такие разные люди.
Какой особый папин комплимент — «приятная женчина». Тогда у нас в стране, конечно, вообще не было секса. Как будто люди размножались почкованием. А была какая-то особенная любовь? «Приятная» вмещала очень многое. Это слово звучало у папы так чувственно. Когда он постарел, я часто заставала его за увеличительным зеркалом. Он пристально себя разглядывал:
«Лёль, что-то глаза типерь стали в миня якеи-то собаччи. А ты помнишь, Лёль, якеи в миня глаза были прия-атные?»
Папа умер. И негативный мамин настрой обратился на меня. Моего горя мама не разделила. «Ну да, конечно, он твой отец. Ничего не могу сказать, он тебя любил». Да, он мой отец. И он меня любил. И я без него гибну. Он мой отец. И так будет всегда!
— Извините. У вас сегодня девятый день. Я понимаю вас. Я знаю, что это такое. У меня недавно бабушка умерла. Я позвоню позже. Еще раз извините.
Какой милый вежливый молодой человек. Я забыла вернуть ему запись рок-оперы «Иисус Христос — суперзвезда», которую мой папа так внимательно слушал за пять дней до смерти. Даже сейчас страшно. За пять дней. Только вот вечером, 17 июня, мы с ним разговаривали по телефону, а через каких-то два часа его уже не стало. Что же это за загадка такая — жизнь, смерть, судьба? Судьба! Оказывается, слово это означает «судит Бог». Как интересно…
Какой милый вежливый молодой человек. Я забыла вернуть ему запись рок-оперы «Иисус Христос — суперзвезда», которую мой папа так внимательно слушал за пять дней до смерти. Даже сейчас страшно. За пять дней. Только вот вечером, 17 июня, мы с ним разговаривали по телефону, а через каких-то два часа его уже не стало. Что же это за загадка такая — жизнь, смерть, судьба? Судьба! Оказывается, слово это означает «судит Бог». Как интересно…
За три года одиноких мытарств, после смерти папы как же мне нужна была добрая человеческая нота. Простой человеческий аккорд. Чтобы вся партитура была понятна без всяких головоломок. И я эту ноту услышала. Господи, Люся, не обманись. Стоп. А к чему сразу такие призывы? Просто тебя пригласили на день рождения. И все. Да? А что я там буду делать? Никого не знаю. Да еще посмотрела в тот жаркий июльский вечер в Доме кино фильм Лукино Висконти «Людвиг». Такой щемящий и грустный фильм. Вышла на улицу Горького. Дымы, шумы, жара. На душе образовалась такая невыносимая тоска, какая бывает, наверное, только у русского человека. Это состояние так замечательно описал в одном из рассказов Иван Бунин. Очень, очень похоже. Ну и что делать? Извечный вопрос. Да будь оно все проклято. Будь оно все неладно. Поеду. Что будет, то и будет.
Долго блуждала, пока нашла дом в Люблине. Скромная квартира. Папа, мама и еще трое гостей. Костя был молчалив и печален. В то время он расходился с женой. Может быть, поэтому. А может, и нет. Я совсем не знала, как себя вести, о чем таком говорить, чтобы как-то всех объединить. А зачем? Как дура все думаю, что я на концерте. Фильмов моих давно не было. Меня забыли. А если помнят, то опять по тем далеким «пятиминутным» временам. Пробовала рассказывать о роли директора фабрики из «Старых стен», но сама краснела до корней волос, понимая, что мой рассказ о серьезной роли несовместим с кокетливым костюмом, высокими плечами, которые тогда только-только входили в моду, с короткой юбочкой в складку и белыми лаковыми платформами. И это советский директор текстильной фабрики? Глупейшее положение.
Зачем я здесь? А когда мама Кости сказала, что она бы хотела, чтобы к ним в гости привезли Зою Федорову, я совсем притихла. Домой меня подвезли гости именинника. Костя остался с папой и мамой. Совсем идиотское положение. Так стыдно было.
Вернулась домой, вышла на балкон. Посмотрела на звезды. Еще раз подумала о том, что мама права — «жизнь сложная штука», успокоилась и «закрыла клапан».
Я очень люблю музыкантов. Присутствовать на записи музыки, когда сидишь рядом со звукорежиссером и слышишь, как они в студии между собой переговариваются на своем особом музыкантском языке, — это такое удовольствие, это так интересно. «Что ты шкрябаешь? Ты играй, чтоб я тебя понимал. Псква-буба, псква-бу-баба! Понял? А то — шкрябаешь. Чувак, это же не кабак. Ну! Башли в руки — будут звуки. Пишем!»
Музыканты — особые люди. Мы ведь слышим только чужую фальшь. Ага, вот тут он сфальшивил. У них другое устройство. Они слышат свою собственную фальшь. Это мучительно. У Кости был абсолютный слух. Засигналит машина — это «си-бемоль». А петух запел — это «до-диез». Интересно.
В концерте, после того дня рождения, он так прекрасно сыграл одну из моих песен, что я даже обернулась к оркестру. Мне показалось, что играет другой человек. Он тут же мне улыбнулся доброй улыбкой… А недавно как не хотел играть эту песню. Исчез. Оркестранты его не могли найти. А сегодня играет прекрасно. Может быть, потому, что была неловкая ситуация после дня рождения? Это потом я узнаю, что разучивать что-то новое будет мукой. Оказывается, при абсолютном слухе можно не слышать гармонии. Я наоборот. Гармонию слышу ясно, а какая нота у сигнала машины, — хоть ты меня убей.
Он обладал мягкостью и большой артистичностью. Умел сразу установить приятный тон разговора. Был веселым, если была такая обстановка. Молчаливым, если грустно. Ему свойственны были сентиментальность и мечтательность. Скромный, чуткий, неизбалованный. Ничего дорогого и роскошного в жизни не видел. Каждой мелочи был рад. И очень понимал мое горе. Рассказывал, что его бабушка была ему близким человеком и сыграла большую роль в его жизни. (Удивительно. Однажды мы пошли навестить ее могилу, но долго не могли ее найти. А когда нашли, могила оказалась заброшенной. Позже мы поставили там памятник.)
Нам было о чем говорить. И конечно, музыка! Она нас соединила! А музыкальная история — это всегда особая история. Музыка связывает своими нерасторжимыми звуками. Ты молчишь, а они-то звучат, поют, орут, воют. Музыкальная история — это история без слов. Он ничего не знал о моей жизни, о моих чувствительных струнах. Как-то со всех сторон легко. Да, я хочу такого мягкого и легкого общения. Мне с ним легко. Ну, можно же, можно поверить. Глубоко внутрь я не впущу. Серьезных отношений я вот уже три года опасаюсь. Внутри все крыто-перекрыто. «Райком закрыт. Все ушли на фрот». Но жизнь идет. У меня перед озвучанием «Старых стен» десять дней свободных. Куда себя девать? Костя собирался в Севастополь. Он сказал, что, может быть, там где-то будет играть вечерами.
«Я приеду в Севастополь. Там ведь можно снять комнату». — «Да, конечно».
Прекрасно. Еду. Мне не нужно было никаких отелей, роскошных условий. Я мечтала о тихой маленькой комнатке с окном во двор, где сквозь сирень виден деревянный туалет, как в моем родном харьковском дворе. Я так часто залетала в то харьковское, домосковское время, которое было насыщено воображаемой жизнью, невероятно наполненной грезами, фантазиями. Жизнью, еще не ведающей и не представляющей, что такое крушение иллюзий. Как часто я рвалась в ту свою жизнь! Я там отдыхала душой. Я буду жить в маленькой комнатке, а рядом — пусть только уважение и внимание. И больше мне ничего не надо.
Так и было. Я познакомилась с семьей, у которой вначале он остановился в однокомнатной квартире. Дядя Лева и его жена, конечно, очень были удивлены, увидев меня. Ездили на море в Любимовку, где он ежегодно отдыхал со своими родителями. Бывали в ресторанах, вкусно ели. Гуляли по Севастополю, пели и импровизировали. На какие-то мгновения, минуты, часы я чувствовала себя такой легкой и всемогущей. Может быть, так действовал августовский ветер, такой прозрачный и благоухающий? Не знаю. Но я шла по-новому, поглядывая направо и налево. Я видела все то, на что давно уже перестала обращать внимание. И занавески, и старые люстры, и простые лампочки в окнах. И, сквозь зелень и цветы в горшочках, добрые лица седых старушек. И хотелось газированной воды. И непременно из автомата. Да черт знает когда я стояла последний раз у автомата в очереди, в ожидании освободившегося стакана. Прекрасные дни.
Нет-нет, кто-то увидел с неба мою надорванную судьбу и решил: «Пусть она передохнет. Ей еще надо жить и еще в жизни что-то сделать». Однажды я сказала Косте: «Ты ко мне относишься так, как я об этом мечтала всю жизнь». Слов о любви я уже никогда не провозглашала. Они кончились вместе с исчезновением из моей жизни Машиного отца. Но те слова были своеобразным признанием. Все свои слова в таком духе я знаю наперечет.
Но без всяких видимых причин, в самые безоблачные дни я поняла, что неделя кончилась и я еду на озвучание в Ленинград в прежнем одиноком состоянии. Почему? Не могу ответить. Может быть, я слишком одичала за время своих разочарований? Я уже боялась всякой «прелести» новизны. Ведь потом ждет отчаяние. И боялась одного — цинизма. Именно цинизмом кончаются любовные разочарования. Пробовала. Ужасно. Не мое. Я сразу теряю профессию. И находиться рядом с человеком, который довольно легко перенес разрыв в первом браке, тяжесть для моей души неизмеримая? Не знаю. Может, я уже сильно бита, а он еще ничего об этом не знает? Он еще папин-мамин сын. Я это чувствовала. В семнадцать лет я оторвалась с кровью от родной семьи. Научилась жить, принимать решения и сражаться одна. Может быть, это? Не знаю. Ничего не знаю.
Жаль, но иллюзию счастья, моря, солнца, песен Аструд Жильберты, босанов Джобима и моих странных нарядов надо закрыть. Вот так. А может быть, меня резанула фраза, которую он, еще не зная мою способность все соображать и слышать, сказал по телефону своему московскому другу: «Ты знаешь, так клёво». Засело у меня это «клёво». Виду не подала. Откуда такое слово? Вроде не из его лексикона. Со мной клёво. Ну что ж… Это правда. Я отошла от своих мраков. Я благодарна. Но и он, безусловно, вкусил момент особой жизни. Жаль, что Костя не знал беспредельной широты и изумительной иррациональности моего папы. Я во всем — его бледная тень. Но думаю, что забыть меня тоже непросто. Как это и не покажется нескромным.
Вот и кончился мой краткий ночлег. Костя еще остался отдыхать в Севастополе, а я… Еду в любимую работу. Как примет меня зритель без песен, без «штучек» и бантиков, в роли зрелой женщины? Да она еще и директор. И это через семнадцать лет после «Карнавальной ночи». Вот, Люся, о чем надо думать.