Люся, стоп! - Людмила Гурченко 9 стр.


Профсоюзные взносы надо заплатить. Директор картины сказал, что пришло письмо из Театра-студии киноактера, что, мол, она играет такую роль, а профвзносы не плачены за семь месяцев. Надо заплатить. Как моя роль директора всех зашевелила.

На «Ленфильме» у меня много подружек. Поддерживали друг друга в личных неурядицах. «Да, девочки, очень милый парень, но пусть кому-нибудь другому, помоложе. Я все. Я нет». Эх, моя любимая работа. Ты меня никогда не подводишь. Мне с тобой всегда «клёво». Клёвенькая ты моя работеночка! Продажная и самая неангажированная! За что ж я так тебя люблю? Если бы не ты, ездила бы по миру, заглядывала бы в дорогие магазины. Нет. Ничего мне не нужно, кроме душного павильона, боевой команды «Мотор!» и замечательного состояния блаженства, когда получается! Ура!

Телеграмма: «Приезжаю в Ленинград. Поезд… вагон… Костя». Я хорошо помню себя на перроне, съежившуюся от ощущения чего-то неведомого. Что мне с этим делать? Что это? И зачем это? И не поздно ли это? Не рано — это уж точно. А что еще точно? Смятение, смятение. Стою в бледно-зеленом клетчатом костюме, отделанном серой репсовой лентой. Стою с длинными темными волосиками, которые некстати раздувает вокзальный ветер, открывая мой огромный лоб. Зачем мне этот лоб? Я же не Софья Ковалевская. Да, Люся, твой лоб был не нужен в легкомысленных ролях. А здесь, в роли директора, он-то, лобик твой, и делает половину дела. Да, может, тебя и утвердили на роль за этот лоб. Во какие дурацкие мысли крутятся в напряженный момент.

А из поезда выходят и выходят люди. А его нет и нет. Ну и ладно.

«Што бог не делаить, дочурка…»

Все вышли. Пора уходить. Из последнего вагона появляется пассажир в синей осенней куртке до колен, брюки чуть в клеш, с кейсом в руках. Мода начала семидесятых. Милый, простой, скромный молодой человек. Музыкант. Пианист. Не капризная великая звезда в окружении прихлебателей и носильщиков. И ведь можно работать всегда бок о бок, рядом, как мои папа и мама. К черту, к черту все внутренние съеживания!

«Ну, распрями плечи, моя клюкувка, распрастри глаза ширей, ну, три-чечирнадцать! Уперед!»

И мы полетели. Полетели, полетели, полетели… Летали долго. Семнадцать с половиной лет. А сколько лет чистых, без «примесей», - теперь не знаю. Да теперь и не важно. Летали по городам, по гостиницам, по магазинам, по нотам, по концертам, по Америке, по Израилю, по странам Варшавского договора, залетали в Таллин, к моей школьной подруге Милочке, где в ресторан он надел мои черные кримпленовые брюки клеш. Он любил красиво одеваться. Смеялись. Все было весело, легко, красиво и вкусно.

Когда я лежала в больнице со сломанной ногой, он проявил столько внимания и заботы. Это видели все. Им были восхищены. Мне завидовали. Да я и сама не верила, что такое возможно. Повторяюсь, я знаю. Но это хорошее повторение. Это можно еще раз.

Я видела счастливого человека, который вырывался из чего-то прошлого, в которое не хотел возвращаться. Он отрывался от уклада жизни, который был до меня. И это постепенно начало раздражать его родителей. Не сразу.

Для меня родители святое. Но я встретилась с совершенно незнакомыми проявлениями. Однажды, на первых порах совместной жизни, Косте стало плохо. Сильные колики в животе. Моя мама вызвала «скорую помощь». Я поехала с ним в больницу. Сижу, жду врача, волнуюсь, что скажет. Пришли папа с мамой, неестественно веселые: «Люся, перестаньте, что вы обращаете внимание на Костика? Да ерунда все это. Разве можно так серьезно… Ну что вы? Перестаньте!» И так весело, ну, совершенно не в тон больничной ситуации. Странно, очень странно. Врачи так ничего и не определили. Костя, грустный, послушал папу с мамой и, ничему не удивившись, тихо пошел в палату. Я не могла забыть, понять тот его уход. Что за отношения? Почему на него не обращать внимания?

Его папа, невысокий, шустрый человек с высоким мнением о себе. «Вот видите, вы уже народная. Вас печатают, а у меня книга о Глинке — не печатают. И балет детский я написал, — не ставят». Я понимаю. Меня было за что не любить. Но сын живет своей жизнью. Он ожил, счастлив. Ему нужно помочь это сохранить. Он так долго был на втором плане.

А со временем враз спохватились. Я нехорошая. Для папы. А прежняя жена тоже была нехорошая. Для мамы. А как меня поначалу гостеприимно принимали! Какие люди вежливые и приветливые. И сын такой воспитанный. Его жена была переводчицей. И мы с его мамой курили черные длинные сигареты, которые, как потом оказалось, жена Кости приносила с работы. Когда я стала нехорошей, оказалось, что та жена была совсем неплохим и милым человеком.

А как появилась первая машина в моей жизни? Это история из жизни нашей «звезды». История только для внутреннего пользования. Переводить и вывозить эту историю за рубеж нельзя. Да и не поверят. 1974 год. После трех ролей — главной в «Старых стенах» и двух больших в «Детях Ванюшина» и «Открытой книге», — у меня собралось личного капитала где-то на треть «Жигулей». А остальное…

Северный Казахстан. Четыре-пять выступлений в день от Бюро пропаганды советского кино. Воспроизвожу все буквально. Пианист — семь рублей пятьдесят копеек. «Звезда» — тридцать два рубля пятьдесят копеек. В школах, коллективах заводов и фабрик выступали днем. Вечером — в кинотеатрах или в филармонии. Огромное снежное поле. В глазах белым-бело. «Мы поедем, мы помчимся на оленях…» Посередине снежного поля — серый бетонный куб с двумя окнами. С противоположной стороны куба окон нет. Там выход. Он же вход. Как туда добираются люди? Кто их привозит? На чем и как? Дороги нет, «…автобусы не ходють». Инструмент? Несколько клавиш просто отсутствует. Басы, середина и высокие оставшиеся звуки дребезжат как три разнополых музыкальных коллектива. Симфонический, духовой и диксиленд. Но духом не падаем. На экране фильм по сказке Шварца «Тень». Ну зачем этим милым людям эзопов язык, который изобретен в дни репрессий и страхов? По-моему, в зале так и не поняли, что артист Даль играет две роли — доброго героя и его же злую тень. А меня вообще не узнали.

Когда я вышла на сцену, люди в зале были удивлены, почему из-за нее остановили фильм. Почему зажглась лампочка, а глаза уже так привыкли к темноте. И вообще, что ей здесь надо? В конце зала раздалось несколько неестественно бурных хлопков. Это учителя, которых прислали в это селение по распределению «работа на селе». Этот концерт-рассказ, подтанцовки, песни, песенки провела с неимоверной отдачей. Когда на сцене с отдачей «до дней последних донца», о! — это обязательно оказывает воздействие на подсознание зрителей. Во всяком случае, к середине концерта — обязательно. У меня в то время было столько любви, столько энергии, столько желания! Такие залы — самая жестокая проверка на то, что же ты такое.

В конце выступления вышла симпатичная казашка. Она мне преподнесла пестрый букет из цветов, сделанных из тонкого пенопласта. Смотришь на букет, и отличить от настоящего нельзя. А взяла в руки, понюхала, — он так щедро был полит цветочным одеколоном, что я громко чихнула. Зал дружно засмеялся. Все в порядке. Приняли.

Много было разных подарков в жизни. Но такого оригинального — никогда. И я могу гордиться, что ни одна из мировых звезд не знает и даже не может себе представить, что такое наши советские, а теперь уже российские кинозвезды. И сегодня мы выступаем в бескрайних заснеженных степях, в серых кубах-клубах, где и улыбаешься, и плачешь, и понимаешь. И восхищаешься. Ну а я что? А я все «людя-ам, людя-ам, людя-ам».

Восемьдесят шесть выступлений по Северному Казахстану. И когда очередь на машину подошла, сесть в белые «Жигули» я уже не могла. Голова кружится, слабость, тупость, безразличие. Водить никто не умеет. Ни Костя, ни я. В кармане три рубля. Надо начинать все заново. Опять зарабатывать на жизнь. Вот такая, дорогие мои зрители-читатели, голая правда. Правда фактов. Мой папа прав: «У гробу карманов нима». Я могу добавить: там и машина не нужна. Жизнь с машиной пошла «чуковней». Но и внутренний разрыв медленно, но происходил. Теперь все поэтапно понимаю. «Обман прошел, очарованье спало».

Когда мы познакомились с Костей, он был Костя Михайлов. Оказалось, что родители жены заставили его взять ее фамилию. Изменить фамилию? А как это? Это фамилия отца! Даже захлебываюсь от мысли изменить фамилию под напором. Почему уступили? И какое такое может быть давление?

Насчет фамилии мой любимый анекдот.

«Приходит мужчина в ЗАГС.

— Хочу изменить свое имя.

— А как вас величают?

— Анатолий Жопов.

— Хм… ну и как бы вы хотели изменить?

— Да мне бы на Виктора…»

Давно я знаю этот анекдот. И всегда испытываю уважение к этому Анатолию. Он даже мысли не допустил о смене своей веселой фамилии. Ведь она отцовская. Вот тут я проявила свое давление. И Костя Михайлов стал Костей Купервейсом. Я была довольна.

И как важно, что я вовремя услышала телефонный разговор между мамой Кости и мамой его жены. «Он от вас никуда не выпишется! Понятно?» Только что была обаятельная приветливая женщина, и враз резкие высокие обертоны в голосе. Через много лет таким же голосом мне будет заявлено: «Мы стареем. Мы хотим, чтобы наш сын у нас бывал чаще!»

«Да, конечно, я снимаюсь, уезжаю, пусть ходит к вам когда захочет».

Но почему так вдруг? Жизнь текла мирно и сразу вдруг резкий поворот? Сына уже готовили к новой жизни. Я терпеливо прилаживалась к такого образа отношениям в семье. Как же это далеко от меня. Как космос. Но я видела, как мучительно для Кости было это раздвоение. Ему надо было выбирать и найти выход. Он его нашел. Родители помогли. Я стала жертвой. Это правда. Это так. Пришло другое время.

После того давнего разговора о прописке я опять нажала на ситуацию. И Костя выписался от жены к родителям. Конечно, если бы не тот разговор, все было бы у нас как положено. Но разговор был. И я его помнила всегда. Мне было тридцать семь лет. Каждый сантиметр моей двухкомнатной двадцативосьмиметровой квартиры был полит километрами дорог, кровью, потом и нервами. Из каждой щели стен и потолков звучали мелодии «Пяти минут» и «Хорошего настроения», дай им бог здоровья, счастья и долгих лет звучания. Они, как живые люди, веселили зрителей и вливали в зал свой тонус и энергетику. Прописка московская у него есть. А во всем остальном он будет хозяином. Так оно и было. А через семнадцать с половиной лет он метался в поисках веских причин, «ну, нет же вариантов»…

А могут ли быть причинами раздражение, невнимание, поглощенность в свою роль, когда нет ни времени, ни сил на поцелуи и цирлих-манирлих. Нет ни сил, ни желания. Да, снимаясь, я всю энергетику и страсть оставляла там, на экране. Это моя жизнь. Значит, ему нужен другой объект. Так и случилось.

Трудно довести до отчаяния человека, который за долгие годы и при огромных возможностях не запятнал чести человека рядом. Пусть кинут камень. Не получится.

Однажды, после очередного удивительного семейного поведения, я спросила у Кости: вот если бы мы с тобой поменялись местами, как бы твой папа ко мне отнесся? Трудный вопрос. А еще труднее ответ. Это был долгий взгляд внутрь себя, в детство, в Ереван, где окончил музыкальное училище, и там остались самые сильные воспоминания, военная жизнь в оркестре, краткая женитьба. И вдруг я! Чего тебе там надо, Люся? Ответа не было. Нам обоим было все ясно.

Могла ли я тогда знать, что этот тихий и вежливый человек превратится в агрессивного, злого и мстительного. За что? Но со временем я понимала, что, увлекшись красивой и интересной жизнью, — на тот наш советский период, — поменяйся мы ролями, во-первых, никогда меня, безвестную пианистку из оркестра, на выстрел бы не подпустили. А если бы и подпустили, то вскоре безжалостно выбросили бы меня на свалку, попадись я в их «денежные» руки. Романтическая позолота, Людмилка, опаснее ржавчины.

Глава девятая. Я сегодня смеюсь...

Как назвать период жизни, когда вчерашнее ушло навсегда, а предсказать, что будет завтра, невозможно. И никаких предчувствий.

Об отдыхе даже речи быть не может. От своих мыслей на отдыхе сойдешь с ума. Переоценка. Самоанализ. Схватка с самой собой. Значит, что? Каждый час, каждую минуту себя занять. Выполнить перечень дел: шторы, газ, свет, счета, звонки. Чтобы на нервозность не хватало ни сил, ни времени. Но ночь. Ах, ночь… нервозность — это привычка. Кажется, я ее уже приобретаю. Ужас.

Позвонили из театра «Школа современной пьесы» с предложением сыграть в музыкальном спектакле «А чой-то ты во фраке?». Много открылось театров без постоянных трупп. Много антреприз. Звонили мне часто, но, памятуя «Современник», Театр киноактера, становилось грустно. Мое — это кино. Там я профи. И там хоть полгода, но без закулисных интриг. А в новое время в кино хлынули непрофи и полупрофи. Фильм «Нелюдь» снимал в прошлом второй режиссер. Это дефицитная профессия, но работа чисто организаторская. В кино второй режиссер — начальник штаба. А постановка фильма это совсем-совсем другое измерение.

Вот я и болталась сама по себе. Вроде все грамотно, но без полета. Монтировал же фильм вообще другой человек. Нет, подожду с кино. Уже по горькому опыту знаю: нет ролей в кино, — и не думай про него. Может быть, случится все то же «вдруг» и что-то стоящее со временем и приплывет.

И вот какая у меня появилась мысль. Зрителей видишь только после выхода фильма на экраны. На съемке вокруг только съемочная группа. Потому работа идет только на интуиции, на предощущении. Где же я могу понять, чего я стою и что же я наработала в ролях на экране? В концертах? Да. Но концерт напрямую связан с работой в кино. А новые песни — это лишь малые формы чего-то несыгранного. А как зрители будут смотреть на меня, когда новый, незнакомый персонаж будет рождаться с нуля, прямо здесь, у них на глазах, живьем, не на пленке. Очень интересно. И еще время. Время само вытолкнуло меня в театр.

Время. Непонятное время. Чего хотят люди, пришедшие в театр? Да вообще, чего хотят люди? Что принимают и чего не хотят? Что отвергают?

Ведь, несмотря на перестроечные изменения, на снятые запреты, мой инстинкт нащупывает какие-то новые моменты сопротивления, более изощренные, незнакомые и потому более опасные. Надо, надо попробовать, проверить время рядом со зрителями. Где кончается предел и где начинается беспредел? На экран, на сцену пришел новый язык. Исчез за ненадобностью язык иносказательный. Пришел язык раскованный, неподцензурный, порой даже грубый, матерный. И ничего! Никакой катастрофы. Свобода ведь! А где ее предел? За каким таким пределом она кончается?

А свободное движение уже началось вовсю. И все свободнее, свободнее. И нет остановки. Как наркотик. Платят за него столько, сколько спросят. Что за время?

Пойду попробую еще раз переступить театральный порог. И дело мне близкое — музыкальное дело. Только петь надо без микрофона. Смогу ли я перелететь вспять, переломить время и впрыгнуть в те годы, когда пела вообще без микрофона или «дула» в трамвайный микрофон, который шипел, свистел и крякал? К тому, девяносто второму году я уже неплохо разбиралась в качестве звука, в обработке голоса. Все с нуля. И в работе. И дома. В который же это раз?

Весело. Аж до слез. А если как на духу? Удар меня сокрушил. Ни спать, ни есть, ни отдыхать, ни расслабиться. Изрешечены нервы. Вера, вера потеряна. Но. Но! Но еще жива! Значит, еще где-то прячется сила духа. А сила духа, наверное, не только в способности выстоять, не согнуться, но и в готовности начать все сначала. Надо, надо все сначала. Выхода нет. Нет выхода.

И начала репетировать. Главная роль. Актриса, которая репетировала эту роль, начала параллельно работать в другом театре. Нужен второй состав. Первый, второй. Все равно. И дело интересное. Чеховский рассказ «Предложение» в смешанном жанре. И музыка, и танец, и пародия, и драматические сцены. Хожу на репетиции и, как всегда, кручу, вникаю во все «измы» характера героини. И постепенно выстраивается свое видение роли. Перезрелая девица. Ждала-ждала жениха. Верила-верила, гадала-гадала, смотрела-высматривала. Да и увяла. Поблекла, перезрела и стала похожа на желтую переспевшую грушу. Никакого лучика на семейное счастье. Серое унылое существо. Такая она в первой сцене.

Рядом с ее поместьем имение возможного жениха. Но ему уже тридцать пять лет. Безусловно, соседа она знала с детства. Но он так и не «проявился». Естественно, на него уже никаких видов. Потому их первая встреча не предвещает для нее никакого светлого будущего. И только когда до нее «доходит», что этот тридцатипятилетний сосед пришел с предложением руки и сердца, вот тут-то и начинается ее преображение. И расцвет, и душевное оттаивание. И румянец на щеках, и блеск в глазах. И эротическая пластика. Да, пожалуйста! Она готова к любви. Еще как готова! Все, что так долго сдерживалось, растопилось и взорвалось.

Так я размышляла. Я не принимала, нет, не я, моя интуиция не соглашалась ни с откровенными костюмами в начале роли, ни с решением актрисы из первого состава. Премьеру она играла замечательно. Но это не мое. И это естественно. Это нормально.

На одной из репетиций я сломала стопу на той же, черт бы ее побрал, правой ноге. Вот он ее и «побрал». Ведь разлетелась она в 1976 году на девятнадцать осколков. Как тут ей не треснуть? Прыжок и стоп! Люся, а не пора ли тебе без прыжков? Нет, без прыжков не могу. Пока. Подожди, всему свое время. Опять я с ней разговариваю. Противная какая. Все прыгает, хихикает. Мало ей всего. Сидит в гипсе, всеми брошенная, и ждет, когда опять сможет прыгнуть. Ну и сиди. Ну и жди. Ну и сижу. Сижу и жду выздоровления. После той травмы перелом стопы просто семечки. А семечки — это прекрасно. Семечки — это Харьков. Это детство. Это выздоровление.

Назад Дальше