Стакан без стенок (сборник) - Александр Кабаков 18 стр.


…И стоя эдак рано утром в недосыпе и похмелье над обрывом к великой русской реке, я увидел двух сильно хромых мужчин, тяжело, опираясь на шикарные палки, поднимавшихся к нашей гостинице. Выглядели они потрясающе или «колоссально», как было принято тогда выражаться (и как до сих пор любит выражаться Василий Павлович Аксенов). С ног и до голов это были два идеальных образца наиболее изысканного и престижного тогда в нашем кругу стиля «айви лиг», Ivy League, «Лиги плюща», объединяющей Гарвард, Йель и другие лучшие американские университеты. Сверкали медными пуговицами блейзеры; строгие галстуки в косую полоску были слегка распущены под рубашечными воротниками с пуговичками; тяжелые туфли с выстроченными носами радовали глаз. Стрижены оба были коротко, почти ежиком. Таких безукоризненных джентльменов среди нас было немного, но выглядеть так хотели все.

Немедленно я и познакомился с ними – с художником Юрой Соболевым и барабанщиком Володей Тарасовым. Собственно, Володю я уже отчасти знал, видел и слышал его в деле, на джазовой сцене в составе потрясшего всех с первого появления трио Ганелин – Чекасин – Тарасов, почитал (и по сей день почитаю) музыкантом гениальным, а как удивительно тонкого и мощного интеллектуала узнал позже. А Юру тогда увидел впервые, хотя слышал уже о нем. Причем слышал не только как об интересном художнике, участнике знаменитой манежной выставки. О Нолеве-Соболеве (почти всегда опуская первую часть фамилии) говорили как о гуру, идеологе, влияющем на молодых деятелей неофициальной культуры, теоретике современного искусства и, конечно, блистательном знатоке джаза и коллекционере пластинок… Володя пошел в номер собираться на дневную репетицию, а мы с Юрой долго беседовали на осеннем волжском ветру… о чем же?.. ну, конечно о параллельности между блюзовой тридцатидвухтактной формой и любовным актом, о сходстве джазовой импровизации с сексуальным выплеском. Меня тогда по молодости это очень интересовало. Да и о чем же еще говорить с сильного похмелья на берегу Волги под ледяным октябрьским ветром двум советским антисоветским интеллигентам?

С того утра моя беседа с Юрой Соболевым, любимым другом и одним из самых умных среди встречавшихся мне людей, длилась с перерывами – иногда долгими, иногда только на краткий сон под утро – тридцать с лишним лет. И в эти годы уместились несколько счастливейших дней, таких дней, которыми окупается вся бессмыслица, тоска и отчаяние жизни.

* * *

Не могу вспомнить, при каких именно обстоятельствах Юра предложил мне принять участие в работе над слайд-фильмом об истории отечественного джаза. Произошло это в конце 1985 или в начале 1986 года. Кажется, Юра был у меня дома, сидели, естественно, на кухне, и он рассказывал, что получил заказ от оргкомитета тбилисского джазового фестиваля, который с невероятной, истинно грузинской помпой должен пройти в мае. Создание слайд-фильма обещали оплатить по приличным советским расценкам настоящего кино, и добрый Юра, как я теперь понимаю, просто хотел дать мне заработок – с моей работой сценариста и прибавившимися к ней по ходу дела обязанностями второго режиссера он и сам бы прекрасно справился.

Итак, нам предстояло за три, максимум четыре месяца придумать некий сюжет или хотя бы общую идею, которая могла бы держать, как стержень, историю советского джаза; собрать изобразительный материал – в основном фотографии – и перевести его на слайды; сложить эти слайды в определенные последовательности, как бы смонтировать, выражаясь языком кино; подобрать музыкальные записи, отрывки из джазовых пьес, соответствующие картинкам… Вся эта затея основывалась на использовании импортной, весьма сложной, новой тогда и не очень надежной техники – автоматических слайд-проекторов, программируемых на определенную последовательность демонстрации и позволяющих синхронизировать музыкальное сопровождение. В сущности, это должно было быть как бы кино из сменяющих друг друга стоп-кадров, но сделанное совершенно другой, чем киношная, техникой. В разгар работы, помню, раздраженный какой-то очередной неудачей, я сказал Юре: «Мы делаем нечто вроде подарка Сталину от конфетной фабрики, батальное полотно два на три метра из разноцветных карамелек…» Сказал зло и довольно точно. Юра глянул на меня поверх очков и усмехнулся: «Возможно, Кабак, в этом сущность любого искусства…» Наедине он обычно обращался ко мне этим подростковым прозвищем…

В качестве главного заказчика работы фигурировал какой-то молодой грузин, представлявший республиканский комсомол (имя его я решительно забыл), Юрин поклонник, элегантный красавец, с которым я вскоре познакомился. Конечно, идея пришла не в его комсомольско-предпринимательскую голову, он, как я теперь понимаю, вдохновился прежде всего возможностью контролировать и частично отводить в свой карман приличный денежный поток, который должен был питать проект. Творческий же замысел наверняка возник у Юры, он вполне укладывался в круг тогдашних его интересов к новой технике как средству новой художественной выразительности, а о компьютерах в нашей стране еще только ходили неясные слухи. Но Юра сумел внушить грузинской стороне мысль, что идея исходит из Тбилиси. Он вообще умел свои идеи внедрять в чужую голову так незаметно, что человек проникался уверенностью, будто своим умом дошел до всего.

…Ночь за ночью мы сидели в тесной Юриной комнате на Спартаковской. Постепенно стало ясно, что едва ли не половину слайдов надо будет делать вручную, рисовать, клеить, монтировать коллажи: из одних документальных фотографий связная и хотя бы более или менее художественная история не выстраивалась. А история должна была получиться, как мы надеялись, весьма художественная – достаточно сказать, что у документально-исторического слайд-фильма был вымышленный герой. Вначале он появлялся мальчиком в матроске под первозданный, пред-джазовый рэгтайм, как бы до революции, потом мы всё видели вроде бы его глазами и на фоне его судьбы – возникала в каких-то отвлеченно-мрачных картинках даже тема большого террора. Очень выразительно строилась главка о первом советском теоретике джаза капитане Колбасьеве, сгинувшем, естественно, в сталинской тюрьме, – его фотография размывалась, будто ее пожирал огонь… Всей этой «художественной частью» занимались сам Юра и Галя, беззвучно исчезавшая на какое-то время в кухне и почти незаметно появлявшаяся снова в полутьме комнаты. Свет от сильных настольных ламп падал только на планшет, на котором создавался очередной рукотворный слайд, а вокруг стояла мгла, в которой плавал сизый табачный дым… Среди ночи приезжал Саша Забрин, привозил очередную подборку фотографий из своего архива… Когда силы кончались, садились выпить и чего-нибудь поесть. Поскольку шла лигачевская борьба с пьянством и в магазинах выпивки было не достать, пили самогон, который я привозил в маленькой пластмассовой канистре с Красноармейской улицы – там одна почтенная семья торговала этим продуктом соединения технического гения русских инженеров с интеллигентским инакомыслием… За поздним ужином говорили только о деле, но постепенно, незаметно разговор сворачивал на какую-нибудь общехудожественную проблему. Это было особым и прекрасным качеством всех разговоров, в которых участвовал Юра. Он вообще-то больше молчал, дымил трубкой, поглядывал поверх очков, но именно он поворачивал беседу к важному, фундаментальному, мимо чего мысль обычно проскакивает, как бы оставляя сложное «на потом». Теперь мне кажется, что я понимаю, почему многие зрелые, состоявшиеся люди относились к Юре как к учителю: в беседах с ним окончательно выстраивалось, оформлялось мировоззрение, формулировалось в словах то, что до этого лишь смутно проступало в сознании, казалось само собой разумеющимся, не было отрефлектировано.

* * *

Я тогда был обычным, вполне освоившим ремесло журналистом, беллетристом же начинающим, а потому постоянно размышлял о природе и сущности текста, вырабатывал отношения со словом, пытался понять степень взаимопроникновения жизни и вымысла… Об этом мы и говорили с Юрой, причем мне, конечно, чрезвычайно льстило, что не я его расспрашиваю об интересном для меня, а он сам заводит такой разговор со мною как с вполне профессионалом, знающим о предмете достаточно, чтобы иметь собственное мнение. Понемногу разговор делался всё оживленнее, и, забыв о том, что время идет к рассвету, я пускался в сложные построения, путался, много курил… Какие-то невероятные прозрения (как правило, назавтра забывавшиеся) посещали меня, в бешеном возбуждении не столько от выпитого – хотя и выпито к этому времени уже бывало порядочно, – сколько от напряженности мыслительного процесса я размахивал руками и орал шепотом, чтобы не разбудить других обитателей квартиры… А Юра дымил трубкой, вставлял пару слов и слушал, внимательно глядя своими удивительно голубыми, слегка как бы слезящимися глазами.

Я тогда был обычным, вполне освоившим ремесло журналистом, беллетристом же начинающим, а потому постоянно размышлял о природе и сущности текста, вырабатывал отношения со словом, пытался понять степень взаимопроникновения жизни и вымысла… Об этом мы и говорили с Юрой, причем мне, конечно, чрезвычайно льстило, что не я его расспрашиваю об интересном для меня, а он сам заводит такой разговор со мною как с вполне профессионалом, знающим о предмете достаточно, чтобы иметь собственное мнение. Понемногу разговор делался всё оживленнее, и, забыв о том, что время идет к рассвету, я пускался в сложные построения, путался, много курил… Какие-то невероятные прозрения (как правило, назавтра забывавшиеся) посещали меня, в бешеном возбуждении не столько от выпитого – хотя и выпито к этому времени уже бывало порядочно, – сколько от напряженности мыслительного процесса я размахивал руками и орал шепотом, чтобы не разбудить других обитателей квартиры… А Юра дымил трубкой, вставлял пару слов и слушал, внимательно глядя своими удивительно голубыми, слегка как бы слезящимися глазами.

Со стороны сцена выглядела, думаю, весьма романтически. Тесная, узкая комната, заваленная, как тогда было принято в интеллигентских московских жилищах, всяким занятным старым барахлом, от каких-то жестяных коробочек из-под давно съеденных бельгийских конфет до сломанных бронзовых статуэток в стиле раннего модерна. Всюду трубки с остывшим пеплом. На стенах – сплошь работы хозяина и его друзей. Дым слоится в свете подвешенной над рабочим столом-верстаком лампы, тени мечутся в полутьме. Тахта завалена книгами, папками с рисунками и фотографиями. Сломленная поздним временем и усталостью Галя свернулась калачиком и задремала на той же тахте… И сам Юра, сидящий в йоговской позе «лотос», слушает взвинченного собеседника спокойно и внимательно, будто не пошли вторые сутки без сна.

К тому времени внешний его образ совершенно изменился – как и все мы, он оставил в прошлом американский университетский стиль… Точнее, сам этот стиль за бурные шестидесятые и семидесятые стал абсолютно другим, молодежная революция отменила аккуратные стрижки, стильные пиджаки и строгие рубашечки под галстук. И Юра, не снимая, носил джинсы и джинсовую рубаху, туго-кудрявые волосы его цвета salt & pepper свободно росли шапкой-«афро», седые усы были пышны, и все это вместе, дополненное большими очками в стальной оправе, создавало образ вольномыслящего профессора откуда-ни-будь из Бёркли.

…Однажды среди ночи я договорился до того, что принялся доказывать второстепенность искусства по отношению к жизни – как я додумался до такой глупости, которую, главное, не только теперь считаю, но и тогда уже считал глупостью очевидной, не помню. Юра молча встал и принялся рыться в пластинках, нашел нужную и, приглушив до позволительного уровня звук, поставил ее на вертушку. И в тишине спавшего мира раздалась музыка, проникавшая прямо в джазовые наши души, – Round Midnight, «Около полуночи», классическая тема в каком-то, уж не помню, знаменитом исполнении, кажется, Майлза Дэвиса. Так же молча Юра сел, и мы, не произнеся ни слова, дослушали трек до конца. Что было на пластинке после, не помню, возможно, Юра снял адаптер… Мы еще долго молчали, потом я стал собираться домой. Юра вышел в прихожую, чтобы закрыть за мною дверь. Там он и сказал мне то, что до сих пор определяет мое отношение в профессии: «Никакой жизни, Кабак, кроме искусства, нет. По крайней мере для нас… А те, для кого есть, не говорят об этом около полуночи».

* * *

Мы не знали тогда, что знаменитый француз Бертран Тавернье именно в это время тоже делает фильм о джазе, и этот фильм так и называется Round Midnight

Видно, что-то такое носилось в воздухе 1986 года.

* * *

И наступило майское утро, когда всё было готово. То есть не всё, конечно, что-то Юра собирался доделать уже в Тбилиси, мы уговаривали его вообще отказаться от доделывания каких-то мелочей – но он не признавал мелочей, от уговоров только раздражался и доделал-таки всё!.. Пока же наступила пора ехать в аэропорт со всеми нашими ящиками, коробками, с огромным студийным магнитофоном… Поехали на трех машинах, одна, как водится, где-то застряла, в результате мы еле успели в уже едва ли не выруливавший самолет. Как поспел Юра, не помню, зато помню, как я бежал по летному полю с этим проклятым трехпудовым магнитофоном, от которого вдобавок ко всему отваливалась крышка… В самолете отдышались, и Галя тихонько попросила у меня: «Дай книжечку…», имея в виду карманную Библию, которую я всегда носил с собою – мы все очень нервничали…

А в Тбилиси было спокойно, тепло, тихо. В старой, сталинских времен гостинице, через дорогу от филармонии, где проходил джаз-фестиваль, в пустых коридорах прозрачными столбами гуляла пыль. Буфетчица по утрам здоровалась с нами и, не ожидая заказа, наваливала по огромной тарелке «зелень-мелень», варила сардельки и накладывала гору лавашей. Юра нервничал всё больше, круглые сутки сидел в нашем с ним номере, что-то перемонтировал, находиться рядом с ним не следовало – помочь я ничем не мог и чувствовал, что действую на нервы. Несколько дней я просто бродил по солнечному, ленивому городу. Лихие сквозняки начинавшейся перестройки сюда еле долетали, сухой закон, доканывавший нас в Москве, здесь был смягчен мощными традициями винопития и обхода любых официальных правил, еда была по советским временам прекрасная и в изобилии… Более того – с нами отчасти рассчитались (остаток, и немаленький, пришлось потом выбивать несколько месяцев, но это уже была совсем другая жизнь), и мы небывало разбогатели. Тут же пошли с Галей и накупили какого-то барахла производства местных кооператоров с давним опытом цеховиков… По вечерам ходили на концерты джаз-фестиваля, но они как-то не запомнились – по музыке событие не было выдающимся… А Юра всё сидел, терзал слайд-проекторы, терзался сам, и понемногу его настроение передалось и нам. Пытались помочь – ничего не выходило…

Премьера нашего произведения состоялась перед началом последнего фестивального концерта и прошла отлично. Мы выходили кланяться. Кто-то из друзей пришел за сцену, обнимал, говорил, как прекрасно удались эпизоды с Колбасьевым, Варламовым, Цфасманом. Милый Саша Забрин непрерывно щелкал затвором «для истории» – сейчас передо мной лежат сделанные им фотографии, на них мы, очумелые, счастливые, нарядные из последних сил. Тут же, за сценой, выпили за успех и как-то разбрелись – вероятно, каждому захотелось побыть в одиночестве, прийти в себя. Я пошел вниз по проспекту Руставели, мне казалось, что я иду, окутанный облаком счастья, что все прохожие знают о нашем успехе и смотрят на меня с восхищением, – а ведь я был уже вполне средних лет мужчиной и такой телячий восторг мне не совсем приличествовал…

Когда я вернулся в наш номер, был уже очень поздний вечер. Беспорядок и вообще обстановка в этом временном пристанище делали его почти неотличимым от комнаты на Спартаковской. Юра сидел на постели, скрестив по обыкновению ноги, Галя отрешенно читала Писание, на столе был обычный хаос закуски, выпивки, блюдец с окурками и фотографий. Мы выпили за удачу.

– Ну, – улыбнулся Юра, – что скажешь, Кабак, жизнь выше искусства или наоборот?

Балконная дверь была открыта в сизую ночь, сладкий южный воздух вливался и смешивался с табачным дымом, жизнь была не выше искусства и не ниже – они были вровень, как всегда бывало в присутствии Юры Соболева, великого соединителя этих сущностей.

Возможно, эта запись была на нашем магнитофоне. Возможно, эта музыка была в нас. В конце концов, вполне вероятно, что просто кто-то из местных поставил где-то в отдалении пластинку… Но я услышал Round Midnight, «Около полуночи», и мне показалось, что Юра тоже это услышал.

* * *

Потом мы встречались всё реже и реже, потом они уехали в Царское Село, и я так и не выбрался к ним туда, а в Москве Юра бывал нечасто, и я уже разговаривал с ним только по телефону – обычно 20 августа, в его день рождения, а теперь…

Теперь я верю, что там, где мы снова встретимся с Юрой, будет слышна наша музыка.

Офицер Советской Армии

Умирал он очень тяжело, лекарства почти не снимали боль.

А я носился как оглашенный, только что нырнув в безумие перестройки и пытаясь создать репутацию в «Московских новостях», то есть угодить Егору Яковлеву своим первым в его фрондерской газете материалом. В больницу на Волоколамке я заезжал только утром, на полчаса – впрочем, туда не особенно и пускали даже к умирающим, был карантин по гриппу…

Он лежал на боку, в позе эмбриона, которую почти всегда принимают тяжелые лежачие больные. Когда я входил, он открывал глаза и без всякого выражения смотрел, как я беру стул и усаживаюсь возле его кровати. Глаза его, когда-то прозрачно-серые, стали почти белыми от боли. Я пытался накормить его, выковыривая казенной ложкой из стеклянной, обернутой салфеткой банки пюре и котлеты, приготовленные матерью – к ней я заезжал совсем рано…

Назад Дальше