Письма (1859) - Иван Игоревич Гончаров 3 стр.


А вы что? Скоро ли назад? Дружинин на днях справлялся очень заботливо о Вас и говорит, что лишь только приедете, он отдаст Вам в заведование весь критический отдел в "Библ[иотеке] д[ля] чтения".

Перед этим я писал Вам еще письмо тоже в Николаевск, от марта или апреля, не помню. Евгения Петровна всё хворает поносом и желчью: это бы давно прошло, если б она не была в постоянном ужасе, что это у нее холера. Они с Ник[олаем] Апол[лоновичем] и с детьми наняли на 16 версте Петергофской дороги дачу, Кашкаровы там же. Аполлон, кажется, удрал с корвета под предлогом болезни, и, соединясь в Дрездене с Анной Ивановной, приедут сюда. Он говорит, что написал одну дрянную статью о Неаполе, а Григорович напечатал статью в "Морском сборнике", но, говорят, плохую. Я читал две первые страницы, и мне показалось бойко написано.

В Ваши именины мы — то есть Юния Дм[итриевна], Анна Ром[ановна] и я (еще Солоницын), собрались у Старика, поели и выпили бутылку шампанского; ждем Вас нетерпеливо и встретим торжественно. Юния Дм[итриевна] едет на Безбород[кину] дачу.

Тургенев недавно уехал за границу на лето. У нас было с ним крупное объяснение по поводу двух моих неласковых писем к нему. Но кончилось прочным, кажется, миром. Он даже предложил и усиленно просил меня — взять от него письмо, в котором говорит, что план нового моего романа был пересказан мною ему года четыре тому назад, прежде нежели он задумал о своей повести, даже сознался, что сходство есть и что, вероятно, у него многое бессознательно осталось в памяти. Конечно, если я напишу роман, то такое письмо может оградить меня от подозрения.

"Обломов", по выходе всех частей, произвел такое действие, какого ни Вы, ни я не ожидали. Увлечение Ваше повторилось, но гораздо сильнее, в публике. Даже люди, мало расположенные ко мне, и те разделили впечатление. Оно огромно и единодушно. Добролюбов написал в "Современнике" отличную статью, где очень полно и широко разобрал обломовщину. Мне приятно сказать Вам, что ничьи отзывы, ни изустные, ни печатные, не выходят из круга Вашей оценки. Все вертятся на ней или около нее. Какая потеря для меня, что Вас нет здесь. Теперь Вы могли бы дать полную волю Вашему перу, не опасаясь укоризны в пристрастии. Словом, я теперь именинник. Одно только неудобно: многие хотят познакомиться, и потом то, что с кем я ни встречусь, непременно заговорят об этом. Конечно когда жар спадет, начнут и ругаться, особенно в Москве, хотя там же страстно приветствовали первые две части. Но там живут славянофилы, а Штольц — немец. Кстати, один из главных славянофилов, старик Аксаков, умер.

Пишите ко мне на мою квартиру, в дом Устинова. Виктор Мих[айлович] поселяется в ней, и я дам ему адрес, куда посылать ко мне письма. По ценсуре — важное обстоятельство — Фрейганг вышел в отставку: его заменил Ярославцев, секретарь.

Еду я и беру программу романа, но надежды писать у меня мало: потому что герой труден и необдуман, и притом надо начинать. Если напишу начало, то когда будет конец? Здесь, в службе, и думать нельзя. И так приливы одолели. Пишете ли Вы? Пишите, ради Бога, больше, вольнее и произведете эффект. Что Вы не прислали ничего из Сингапура или Гон-Конга? Хоть бы записочку о себе! Пишите больше и чаще к нам. Вы не можете представить себе, сколько дружбы, симпатии, всякого единомыслия и единочувствия бережется — конечно в тесном, но истинно любящем Вас кружке. Да и прочие, не такие близкие к Вам люди, вспоминают Вас с завидным чувством расположения. Будьте здоровы, друг, счастливы и верьте никогда и ни от чего неизменной дружбе Вашего

И. Гончарова.

Извините, что письмо беспорядочно и отрывочно: я в лихорадке хлопот и сборов. Кланяйтесь Вашему командиру.

Великий князь К[онстантин] Н[иколаевич] возвращается на днях из путешествия своего в Петербург. В Европе суматоха, все ждут чего-то важного. Екатерина Пав[ловна] всё спрашивает, не опасно ли ехать туда.

П. В. АННЕНКОВУ 20 мая 1859. Петербург

20 мая 1859. Петербург.

Пишу к Вам, любезнейший Павел Васильевич, не потому только, что обещал написать, прощаясь, а потому еще, что явилось желание сказать слова два, которые как будто заменяют отчасти удовольствие повидаться. — Осталось только два дня до моего отъезда, и я не могу сладить с лихорадкой ожидания, сборов, прощаний: всё это проходит, лишь сядешь в экипаж.

Без Вас здесь ничего особенного не случилось, кроме того, что все разъехались по разным местам. Дружинин в Туле у Толстого, Некрасов и Панаев на даче, Тургенев… проводили и Тургенева, этого милого всеобщего изменника и баловня. Теперь, вероятно, он забыл всех здешних друзей, до Ореста включительно, и радует тамошних, которые с появлением его конечно убедились, что, кроме их, у него никогда других не было в уме: в такой степени обладает он этою мягкою, магическою привлекательностию. Но Вы знаете это лучше меня, Вы, пользующиеся его — в самом деле особенною симпатиею, насколько он только способен обособиться в этом отношении. Мы с ним как будто немного кое о чем с живостью поспорили, потом перестали спорить, поговорили покойно и расстались, напутствовав друг друга самыми дружескими благословениями у Donon и у Дюсо.

Сегодня я должен был обедать в Петергофе у "Современников", но хлопоты одолели, и я попал вечером к Писемскому на Безбородкину дачу. Он пишет драму, один акт которой читал всем оставшимся после Вас, между прочим, и Тургеневу. Драма из крестьянского быта: мужик уезжает в Питер торговать, а жена без него принесла ему паренька от — барина. А мужик самолюбивый, с душком, объясняется с барином, шумит; жена его не любит, но боится.

Силы и натуры пропасть: сцены между бабами, разговор мужиков — всё это так живо и верно, что лучше у него из этого быта ничего не было. Конечно, местами резко и не без цинизма, но это будет, вероятно, сглажено если не им, то ценсурою. A propos о ценсуре: теперь, надеюсь, Вы мне за ужином у Писемского не будете делать сцен: Фрейганг вышел в отставку, вместо его назначен секретарь комитета Ярославцев.

А вот Вам нечто свеженькое и любопытное о Некрасове. Дюма в своих записках рассказал содержание того стихотворения Некрасова, где описана история Воронцовой-Дашковой, и, должно быть, не очень ловко выразился о французе, который был в связи с графинею, да еще, может быть, сослался на Некрасова. Я сам не читал и не знаю, но знаю только, что француз этот счел себя обиженным и нарочно приехал сюда требовать у Некрасова удовлетворения. Но прежде он, кажется, хочет дать тему, как написать оправдание в "Современнике" или, может быть, в другом журнале его поступка с графиней и вызвать Некрасова тогда только, когда он откажется это сделать. Не знаю, что из этого выйдет.

Получаете ли Вы журналы? Взгляните, пожалуйста, статью Добролюбова об "Обломове": мне кажется, об обломовщине — то есть о том, что она такое, уже сказать после этого ничего нельзя. Он это, должно быть, предвидел и поспешил напечатать прежде всех. Двумя замечаниями своими он меня поразил: это проницанием того, что делается в представлении художника. Да как же он, нехудожник, — знает это? Этими искрами, местами рассеянными там и сям, он живо напомнил то, что целым пожаром горело в Белинском. После этой статьи критику остается — чтоб не повториться — или задаться порицанием, или, оставя собственно обломовщину в стороне, говорить о женщинах. Такого сочувствия и эстетического анализа я от него не ожидал, воображая его гораздо суше. Впрочем, может быть, я пристрастен к нему, потому что статья вся — очень в мою пользу. А несмотря на это, все-таки я бы желал Вашей статьи в "Атенее" или где-нибудь, потому что Вы или у Вас есть своя тонкая манера подходить к предмету, и притом Ваши статьи не имеют форменного журнального характера. Впрочем, судя по Вашей лени, а может быть и по другим причинам, это так и останется желанием, но желанием, спешу прибавить, бескорыстным, потому что на большое одобрение с Вашей стороны я бы не рассчитывал, ибо Вы были самым холодным из тех слушателей, которым я читал роман. А если желаю Вашего разбора, так только потому, что Вы скажете всегда нечто, что ускользает от другого, и, кроме того, я жадно слушаю все отзывы, какие бы они ни были, в пользу и не в пользу, потому что сам не имею еще ясного понятия о своем сочинении.

Андрей Алекс[андрович] трудится над новым произведением своей музы: надстраивает 4-й этаж над своим домом.

Вот и не уписалось: недостало места проститься с Вами и пожелать Вам здоровья, а себе — свидания осенью в Петербурге. Будьте же здоровы и не забывайте искренно преданного

И. Гончарова.

Поклонитесь Кореневым, а Вам кланяются молодые Майковы, узнав, что я собираюсь к Вам писать. Я еду с ними в одной карете до Варшавы и, надеюсь, до Дрездена вместе, а там они — в Эмс, а я — если пустят — в Мариенбад, а нет, так в Виши, по совету доктора.

Вчера видел Никитенко: ему дали звезду и ленту через плечо, но — honny soit qui mal y pense[7] — от министерства, а не из известного комитета. Министр уехал, действует за него Муханов: не знаю, что будет.

Вчера видел Никитенко: ему дали звезду и ленту через плечо, но — honny soit qui mal y pense[7] — от министерства, а не из известного комитета. Министр уехал, действует за него Муханов: не знаю, что будет.

ГОНЧАРОВ и Ек. П. МАЙКОВА — Ю. Д. ЕФРЕМОВОЙ 28 мая (11 июня) 1859. Варшава

28 мая / 11 июня.

Имея свободную минутку, я уселся подле Старушки и, видя, как она торопится строчить множество писем к папенькам и маменькам, я взялся разделить ее труд и вместе с нею кинуться прямо отсюда к Вам в объятия. Мы ехали не только благополучно, но весело, счастливо. Колебание экипажа производило на Старушку (я говорю прежде всего о ней, потому что она самый главный и нежный предмет общих наших попечений) благоприятное [действие], то есть усыпляло; она мало уставала, выдерживала отлично и не соскучилась. Что касается до нас с Стариком, то мы тоже прибыли благополучно, но только с попорченными отчасти задами и белыми языками, что надо приписать жару и пятидневному сиденью на одном месте и одним местом. На одной станции, вообразив, что везде так же холодно, как в Петербурге, я закутался в теплую шинель, меня начал давить домовой, и я огласил часть Литвы медвежьей арией, на которую продолжительным смехом отвечала Старушка.

Мы сегодня со Стариком бегали по городу по делам, я гулял в Саксонском саду и должен сознаться, что я, в споре с Вами, напрасно порицал Саксонский сад: он лучше Летнего своими каштанами. Через два часа мы едем по железной дороге на Бреславль, где надеемся быть завтра.

Обнимаю Вас, сладчайший друг, а Вы обнимите Алекс[андра] Павловича и Лялю. Кланяйтесь Писемским, Анне Романовне, также Боткину и Анненкову.

Всегда Ваш

И. Гончаров.

Мне ужасно лень ехать дальше. Назад бы!

Милая Юничка, голубчик мой, целую тебя крепко-крепко, буду писать тебе много из Дрездена, куда будем в субботу. Теперь не взыщи, ужасно спешим, уезжаем в 51/2 часов по железной дороге. Я доехала лучше, нежели ожидала, благодаря отличной дороге и постельке. Прощай, Юничка! целую тебя и Гуличку, пишу мало тебе, но чувствую много любви к тебе, моя милая Юничка. Володя целует вас всех. Кланяйся Александру Павловичу.

Твоя Катя М.

Евг. Вл. МАЙКОВОЙ 8 (20) июня 1859. Мариенбад

8 / 20 июня[8]. Мариенбад.

Давно бы я написал тебе, милый друг мой Женичка, еще из Дрездена, да мамаша твоя взяла из моей комнаты чернильницу и задержала у себя, а время между тем прошло. Но всё равно, я знаю, ты не рассердишься на меня. Вероятно, ты уже знаешь из писем мамаши, что мы добрались до Дрездена благополучно, только мамаша очень уставала на железных дорогах, особенно по ночам, но отдохнув, особенно уснув хорошенько, чувствовала себя хорошо. Вообще, кажется, она в покое, в тепле, при более правильном, нежели у нас, образе жизни может легко поправиться. Мы с твоим папашей всё пили вино, и я от этого — должно быть — нажил себе страшную изжогу. Здесь доктор нашел у меня большую опухоль печени и неправильность в кровообращении и пищеварении. Завтра начну лечиться, пить воды и брать ванны из грязи. Он велит мне пить по стакану вина за обедом, но я отказался наотрез; еще посылает меня в море купаться после вод, но мне не хочется, лень, да притом я знаю, что не вылечусь от своих лихих болестей. В Дрездене мы прожили пять дней, потом уехали в Лейпциг, ночевали там и разъехались: я в Мариенбад, а папаша с мамашей в Эмс. Дядя Аполлон и тетя Анна с детьми остались в Дрездене: все они кашляют, как Вы с Варичкой. Коля и Вера стали очень милы. Вера не дичится, даже кокетничает немного, а Коля важничает тем, что сделал большой вояж. Они чуть-чуть капризны: это оттого, что мама у них строга, а папа слишком балует. Если б тетя уступила немного в строгости, а дядя много в баловстве, то лучше бы детей и желать нельзя. Кроме их, нигде я не видал столько детей, как в Дрездене, и вообще в Германии. Это, я думаю, оттого, что немцы не заглядывают за пределы своей жизни, не порываются за круг своего взгляда и дела, как мы, например, и не разбрасываются во все стороны до плоскости, как французы, а делают пристально, внимательно, терпеливо и глубоко всякое дело, между прочим и детей; немки, как видно, не перечат им в том. Маменьки переняли английскую моду водить ребятишек с голыми коленками. Тебя, мой друг, особенно когда ты сидишь с ножками на диване, я, без всякой моды, иначе как с голыми коленками и не видал.

Кланяйся деде и бабе: бабе скажи, чтоб она без опасения кушала сама и ягоды и ботвинью, а тебе бы меньше тайком совала всякой дряни из кармана. Кстати о ягодах: баба, воротясь из-за границы, рассказывала, что будто в Европе не знают ягод: неправда, мы все на улицах покупали такую землянику в Дрездене и Лейпциге, такую клубнику, какую у нас выставляют в Милютиных лавках только на показ. Тете Юнии с Алекс[андром] Павл[овичем] и Лялей поклонись, скажи, что теперь пока писать нечего, а после всем напишу. Ты теперь, я чаю, живешь уже на даче: кланяйся тетям Юлиям, а Степану Семеновичу пожми за меня руку и скажи, чтоб не ленился, а писал бы статью об "Обломове", иначе да будет он сам архи-Обломов! Деде скажи, что я всё смотрю, как в крошечных речонках ловят форелей, то есть хотят — ловят на удочку и также не-ловят, как он — окуней. Дядя Аполлон читал нам, немного, правда, но зато прелестных три-четыре стихотворения. Давно я не слыхал таких, особенно "Мадонна" и "Неаполитанское утро". Скоро Вы их увидите и услышите. — Если увидишь Писемских, кланяйся тоже и скажи, что если он на следующий год собирается за границу, то чтобы, кроме природного зада, заказал себе еще гуттаперчевый, а то отсидит в мальпосте и вагонах. Меня одолели немцы, не могу их видеть и слышать. Русских здесь мало, боятся войны. Золото наше в Австрии (а не в Пруссии) ходит отлично: здесь мне дают за полуимпериал около 7 руб. сер[ебром].

Мой адрес:

(pаr Stetin) Oesterreich.

Boehmen Marienbad.

An den Herren Johann Gontcharoff poste restante

Кланяйся дяде Леониду, Константину Аполл[оновичу] и обними братца Варичку, да береги, смотри, его.

Друг твой И. Гончаров

Ю. Д. ЕФРЕМОВОЙ 1 (13) июля 1859. Мариенбад

13/1 июля 1859 года. Мариенбад.

Сейчас получил Ваше письмо, Юния Дмитриевна, и сию же минуту спешу отвечать: доказательство — как мне приятно и то и другое, то есть и получить письмо Ваше, и отвечать на него. Вы жалуетесь на мою холодность к Вам, принимая ее как будто за личную себе обиду, даже говорите, что это заставляло Вас страдать; в заключение желаете от меня фраз, которые могут, по словам Вашим, Вас успокоить. Зачем же фраз? Это плохое средство. Не лучше ли сказать истину: в ней одной и есть успокоение, если только Вы не шутя могли беспокоиться от таких пустяков, как мое внимание, шутки, посещения? Да и нужно ли говорить истину: я думал, что Вы ее и так знаете и видите. Прежде всего несправедливо, что я охладел к Вам только: спросите Екатерину Александровну, Колзаковых, спросите самых старинных друзей, не осовел ли я вообще, гляжу ли я на кого-нибудь и на что-нибудь так же бодро, свежо, игриво, как прежде, часто ли улыбаюсь, шучу? Часто ли, по-прежнему ли бываю у Евгении Петровны и Николая Аполлоновича? Спросите и скажете конечно: нет. Значит со мной, от лет, от опыта, от… от… и не перечтешь причин, произошло общее охлаждение. Таков уж мой характер и вся натура: я жив, восприимчив, лихорадочен и в симпатиях и в антипатиях, жил воображением, потом уходился, износился, отупел, обрюзг и чувствую от всего скуку и холод. Это холод не к Вам, не к другому, не к третьему, а всеобщий, охвативший меня холод. Но однако же я к Вам ходил, что доказал особенно летом; зимой не ходил просто по причине Гончарной улицы да еще потому, что встречал Вас ежедневно то у Стариков, то у Евгении Петровны; следовательно, видался с Вами по-прежнему, часто. Итак, Вам недоставало только визитов моих в Вашу квартиру, и Вы страдали от этого да еще от самолюбия, как сами говорите. Что же, Вы думаете, что я охладел оттого, что Вы стали хуже, что ли: надо предположить это, чтоб допустить страдание от самолюбия. Вы скажете, что я ходил всякий день к Старикам, так отчего ж, мол, и ко мне не ходили часто? К Старикам ходил я часто потому, что в самом деле люблю их как только могу, да, кроме того, к ним удобнее ходить часто, нежели к кому-нибудь, и Вы сами знаете почему, между прочим, и потому, что с ними обоими я одинаково близок, а с Вами близок, а с Алекс[андром] Павловичем гораздо менее знаком и т. п. В последнее время дом Старика (да и прежде тоже) сделался как-то средоточием приятельских бесед: там жил Льховский, там я ежедневно обедал, жил Федор Ив[анович], приходили часто Вы, потом поселилась Анна Романовна, ходил Лёля и, наконец там же собирались Николай Аполл[онович] с Евг[енией] Петровной и образовалась привычка ходить по одной тропинке, по одной лестнице, в одну комнату. А больше куда я еще ходил, с кем был любезен, ласков, поищите-ка, и окажется, что ни с кем. Ходил, дескать, к литераторам: да это было необходимо, это своего рода служба — и некоторые общие интересы сзывали всех, и то большею частию на обеды, после которых и разлетались в разные стороны. Симпатий тут было немного и очень с немногими.

Назад Дальше