Письма (1859) - Иван Игоревич Гончаров 4 стр.


Если Вы допустите, что лета, недуги, занятия и разные досады много изменили мой характер, то увидите, что собственно к Вам я изменился ни на волос не больше, как и ко всему другому. Я уж не смеюсь нынче, шутка с языка нейдет, и спросите откровенно Старушку, она Вам скажет, а может быть уже и говорила, что я, своим молчанием, угрюмостью, а иногда раздражительностью бывал им в тягость. Это я чувствую. Что касается собственно до Вас, то если бы кто-нибудь вздумал бросить на Вас малейшую тень в моих глазах, хоть на волос понизить Ваши прекрасные качества — я бы, поверьте, как старый и неизменный Ваш рыцарь, готов еще оживиться, вспыхнуть и найти прежний бойкий язык и за словом в карман бы не полез. Но быть веселым, любезным, разговорчивым, доказывать дружбу осязательно, по-прежнему — не смею обещать. Ослабел, опустился и хандрю. С этой стороны Вы меня не трогайте, а если хотите, пожалейте обо мне да и махните рукой. Я не живу, а дремлю и скучаю, прочее всё кончилось. Какой же дружбы и движения хотите Вы найти в полумертвом человеке? Положение мое затруднительно, особенно между незнакомыми. Люди подходят знакомиться, а я норовлю встретить их рогами. Особенно одна московская барыня, кажется, очень озадачена: доктор нас познакомил, я дня два с ней поговорил, она было расположилась ко мне очень радушно, в одно время стала обедать со мной, а на третий день мне вдруг не захотелось говорить, на четвертый еще менее и т. д. Сначала это ее удивило, она стала изъявлять участие, я взбесился, потом, кажется, она обиделась, заметив, что я раза два своротил в сторону, а теперь уже гневается. А принудить себя — нет сил. Сначала я было хотел послать с ней детям кое-какие безделки да вам (видите, я думаю о Вас) с Евгенией Петровной по кружке из богемского стекла, но после моей любезности о том уже и думать нельзя. Но довольно об этом. Вот вам не фразы, а чистая правда. Еще более правды будет, если, положа руку на сердце, скажу, что я не стою внимания друзей.

Вы желаете мне здоровья — благодарю, не знаю, достигну ли я цели, то есть вылечусь ли. Что касается до желания вдохновения, то это желание напрасно, оно не исполнится. Вдохновения не было, то есть не было расположения писать, но я поупрямился и начал. Вышло то, что я Вам сказал при отъезде, то есть нельзя в шесть недель обдумать и написать роман: это дерзость и нелепость. Может быть, года два-три назад и было бы возможно положить основание или окончить давно обдуманную и начатую вещь. Вглядевшись пристально в то, что я хотел писать, я увидел, что надо положить на это года три исключительной работы, при условиях свободы, здоровья и свежих, не упавших сил. И я очень рад этому, потому что теперь с меня как будто снимается обязанность литераторствовать; я кончил и вздохнул свободно, ибо где я возьму три года праздности и свежих сил? Явно, что мне мечтать об этом нечего. Притом, работая, я страшно вредил себе: сидел до бледности, до изнеможения, задав себе глупую, чиновничью работу написать хоть часть одну, как будто доклад какой-нибудь. Следствием было то, что я стал чувствовать себя хуже, чем прежде, и я бросил, решительно бросил и навсегда.

Вы спрашиваете, когда я свижусь с Стариками и где: да не знаю. Меня доктор непременно посылает в море купаться; я спишусь с ними и, если Екатерине Павловне велят то же самое, то, может быть, отправлюсь с ними. Здесь один зовет меня в Швейцарию, пожалуй, я и на это согласен. Мне всё равно. Но всего лучше мне хотелось бы с Стариками погулять, поездить — с ними веселее — все-таки близкие друзья, а с чужими — душу воротит прочь. Вот, если б Вы были здесь, я бы доказал Вам, как дорожу Вашей беседой, ни с кем, кроме Вас, не ходил бы гулять. А какие рощи, леса! Между прочим, у меня явилось занятие — здесь водятся змеи, и я с палкой откапываю их гнезда и уже двух казнил, и это развлечение! Весь Мариенбад — один парк, смешавшийся с лесом. Но я один и скучаю. Теперь жду с нетерпением, когда кончатся мои ванны: я опять, как свинья, валяюсь через день в грязи, а на другой день беру железные ванны для укрепления желудочных нерв, расслабленных питьем воды; для той же цели, то есть для укрепления этого расстройства, посылают меня и в море. Мне осталось еще 13 ванн, следовательно, надо пробыть еще 13 дней здесь. Отвечать Вы мне сюда не успеете, а куда я поеду — не знаю. Напишите на имя Стариков, а они мне перешлют или передадут, если будем вместе. От Льховского Виктор Мих[айлович] получил на мое имя письмо и прислал ко мне. Но оно от февраля и с мыса Доброй Надежды: он жалуется тоже на грудь, хандрит, предсказывает себе близкую смерть и очень меня опечалил. Теперь, вероятно, он на Амуре и, надеюсь, получил наши письма.

Но я пересидел срок: ложатся спать в 10 часов, а теперь половина двенадцатого, но мне хочется, чтобы письмо поспело к пароходу. Кланяйтесь Александру Павловичу и скажите, что я частенько вздыхаю о партийке. Занятие не головоломное, а время бы пролетало незаметно. Гульку обнимаю, рискуя, что она оботрется.

Кланяйтесь Евгении Петровне и Николаю Аполлоновичу, я перед отъездом отсюда напишу к ним.

Писемским и Яновским сильно кланяюсь: спросите и дайте мне знать, кончает ли Алексей Феофилакт[ович] свою драму: Это занимает меня больше моего романа, потому что драма касается близко самого живого, всё и всех охватившего вопроса. Напомните ему, что в сентябре надеемся ее слышать от него всю. Спросите его, не затевает ли что-нибудь Островский? Вообще узнайте от него и напишите, что нового в литературе и о литературе. Прощайте — всегда и несомненно Ваш

И. Гончаров.

Может быть, я отошлю письмо не франкированное: я знаю, что это неучтиво, но извините, потому что почтмейстера не всегда застанешь на месте и надо кинуть письмо в ящик без марки; при том оно вернее доходит. Не платите, пожалуйста, за Ваши письма, вернее дойдут.

А. А. КРАЕВСКОМУ 7 (19) июля 1859. Мариенбад

7/19 июля 1859 г.,

Мариенбад.

Вот уж скоро полтора месяца, почтеннейший Андрей Александрович, как я расстался, а написать нечего, ибо сижу всё в Мариенбаде, самом красивом и самом скучном уголке по образу жизни, по жителям, по образу лечения. Встают в пять часов (я в семь), обедают в час (я в четыре) и ложатся в десять (я в 12). Русских, говорят, здесь около ста сорока человек: некоторые скучны, другие забавны, третьи невозможны даже у нас, не только за границею, как, например, одна барыня. Общественных учреждений, кроме нужников, никаких нет, зато — последние расставлены в виде пирамидальных павильонов в каждом почти кусте, в каждой "тени задумчивых дриад", ибо неизвестно, кого — где застанет действие воды, а немцы и без воды исполняют эти откровения с немецкой аккуратностью и важностью. Лечение мое приходит к концу: еще надо взять ванн шесть, между прочим, три из грязи: я уже одиннадцать взял и начал было понимать удовольствие свиньи валяться в грязи, да вот скоро кончу и поеду куда-нибудь, может быть в Париж, а если поленюсь, то проведу остаток лета в Дрездене, потому что переезды из конца в конец, без всякого любопытства, без страсти видеть новое, куда как утомительны. Доктор посылает меня к морю, но, кажется, я надую его и не поеду. Если б меня не ждала служба, так я, пожалуй, и воротился бы домой в августе, чтоб не прямо к осени приехать, но не тороплюсь, чтоб отложить удовольствие заседать в комитете как можно долее.

Стал было я пописывать, но так повредил сиденьем и пристальной работой леченью, что должен был бросить. Я вставал из-за письменного стола бледный, ходил целый день как шальной, и чувствовал шум в голове, и потому бросил; доктор испугал тем, что я могу нажить себе этим, при водах, другую сложную болезнь. Он вообще говорит, что, по сложению своему и темпераменту, я принадлежу к числу тех людей, которым нужно как можно меньше делать дело.

Теперь я ограничил свою деятельность чтением немецких газет, притом австрийских, и нашел большое сходство в тоне брани и желчи на нас, на французов с нашими газетами во время Крымской войны. Почти одни и те же насмешки, нападки, а с перемирием вдруг оборвалось — и газеты приняли опять свой педантически-официальный тон.

Мне очень хотелось бы знать, начали ли печатать "Обломова", но, к сожалению, до приезда едва ли о том узнаю: ответить мне сюда Вы не успеете, а куда я поеду отсюда, я и сам еще не знаю. Тут на Рейне где-то Влад[имир] Майков с женой: может быть, с ними к морю сговорюсь вместе ехать, в Булонь или Диепп; если же встречу кого-нибудь из приятелей в Париже, то застряну там: мне всё равно. Поторопитесь печатанием, если можно, к началу осени: меня то и дело pyccкиe спрашивают здесь, когда выйдет отдельно, я всем обещаю в конце сентября. Хотя в лондонском издании, как я слышал, меня царапают, да и не меня, а будто всех русских литераторов, но я этим не смущаюсь, ибо знаю, что если б я написал черт знает что, — и тогда бы пощады мне никакой не было за одно только мое звание и должность. Но как бы там ни царапали, а все-таки расходу книги это не помешает, следовательно, желалось бы видеть ее скорее в печати. — Вот теперь с удовольствием почитал бы "Отечеств[енные] записки", потому что их нет, а "С.-П[етербургские] ведомости" так и проглатывал бы. Но есть "Bohemia", есть "Bohеm[ische] Presse", "Preussische Zeitung" и т. д. Что за бумага, что за печать! Мерзостные!

В Дрездене видел я Аполлона Майкова, хотел добиться, что случилось с Григоровичем, и всё не мог ничего узнать.

Здесь жара невыносимая, а я угораздился простудиться после теплой ванны; теперь у меня насморк и побаливают виски. В воскресенье хочу уехать.

Прощайте, жму Вашу руку и остаюсь

Ваш И. Гончаров.

Евг. П. и Н. А. МАЙКОВЫМ 7 (19) июля 1859. Мариенбад

7/19 июля.

Мариенбад.

Здравствуйте, Евгения Петровна, здравствуйте, Николай Аполлонович!

И сам не знаю, о чем буду писать к вам: так монотонна жизнь в здешнем тенистом задумчивом уголке! Больше всего, конечно, мы упражняемся здесь в том, что Вас так мучило и тревожило нынешней весной, Евгения Петровна, и чего мы, напротив, здесь всячески добиваемся. Встречаясь друг с другом на променаде, на музыке, знакомые говорят не о политике, а с участием спрашивают друг друга: "Действует ли вода?" — "Да, порядочно". — "Сколько раз" и т. д. следуют подробности о том, как действует, когда и прочее. Иной любезничает с дамой, да вдруг остановится сначала как вкопанный, потом убежит на полуслове. Вот и развлечения. Русских здесь будто бы более ста человек; я волей-неволей с некоторыми познакомился, да и не рад. Леченье мое приходит к концу; еще надо раза три поваляться в грязи да взять три железных ванны — вот и конец.

Путешествовать мне, собственно, не хочется: ведь я ехал лечиться да бежал на лето от службы; так, вероятно, и сделаю, то есть ворочусь в Дрезден и проживу там до срока, до конца августа. В новые места, в Швейцарию или еще куда-нибудь, ехать лень; в Париже и на Рейне я уже был, следовательно, мне надо усесться на месте и отдыхать. Разве Старик со Старушкой непременно захотят, то, может быть, поеду повидаться с ними. Доктор непременно предписывает мне ехать купаться в море: мне и того не хочется. Вдобавок ко всему, я простудился здесь после теплой ванны и чувствую усталость, сонливость да легкую боль в висках. Начал было от скуки марать бумагу, да ужасно повредил леченью постоянным сиденьем; сделались приливы и вода перестала действовать, так что я принужден был литературные затеи бросить. Конечно, к ним уже никогда не возвращусь, ибо служба и литература между собою не уживаются. Я и так изнемог в прошедшем году от ценсуры и от "Обломова".

Я получил от Юнии Дмитриевны письмо: она пишет, что вы от своей холеры освобождаетесь. Ну, я очень этому рад и от души вас поздравляю, хотя рад, что это было с вами: вам полезно, а то растолстеете не путем.

Погода здесь жаркая, но недавно, а во время перемирия стояли холода. Тишина идеальная; экипаж здесь редкость: весь Мариенбад — один парк, мешающийся с лесом. Цветы носят коробками, но я гоняю их от себя, хотя горничная моя Маргарита как-то изловчается в мое отсутствие поставить мне букет из роз или лилий. Последние так хороши, что даже мне понравились, и притом стоят гривенник штук пятнадцать. И то жалко.

Отсюда поехала одна барыня в Петербург: я было хотел послать с ней волчков Варичке, здесь очень хороши: но как я был с ними малоразговорчив, как она ни старалась расшевелить меня, даже раза два ей нагрубил, то и посовестился посылать с ней игрушки. А что Ваш Улисс, воротился ли под кров? Мы с ним преприятно провели время в Дрездене, и до сих пор это лучшая часть путешествия.

Что мои милые Женя и Варя? Получила ли Женя мое письмо? Отвечать ко мне сюда не успеете, потому что дней через шесть, надеюсь, меня здесь уже не будет, а где буду, не знаю сам.

О рыбе здесь, Николай Аполлонович, не слыхать и не видать ее: зато белок в лесу множество, всё рыжие, да еще змеенышей немало, за которыми я от скуки бегаю.

Поздравляю вас с Стариком, то есть с его именинами; я мог бы в этот день поспеть к ним в гости, если б наверное знал, что они в Швальбахе.

Кланяюсь усердно Юлии Петровне с Юлией Сергеевной и Степану Семеновичу. Как я всем вам завидую, что вы сидите там себе спокойно, в тени от жара, что вам не надо ходить по пяти часов в день, а потом не надо сидеть в душных вагонах, думать о чемоданах, о перемене денег и проч. Счастливые! Прощайте, пока, всегда ваш,

И. Гончаров.

Я собирался отнести это письмо на почту, а после обеда мне принесли Ваше письмо, Евгения Петровна; оно такое доброе, милое и нежное, что мне стало как-то повеселее. Благодарю Вас за него и желаю доброго здоровья.

Ваш И. Гончаров.

Ю. Д. и А. П. ЕФРЕМОВЫМ 29 июля (10 августа) 1859. Швальбах

29 июля / 10 августа.[9] Швальбах.

Вот уж где я, Юния Дмитриевна! Из Мариенбада свернул я опять в Дрезден отдохнуть после курса и прожил там полторы недели в совершенном уединении, а потом приехал сюда и второй день наслаждаюсь уединением втроем, ходим пешком и катаемся на ослах. Прошу заметить, что ни одно удовольствие у всех у нас троих не проходит без того, чтобы мы все не вспомнили и не приплели в него Вас, Льховского и Анну Романовну. Беспрестанно слышится: ах, если б они были с нами. Так, например, вчера мы втроем поехали на ослах верст за семь в развалины, при упоительной погоде, при очаровательнейших видах, тропинках — и - то и дело — восклицали от восторга (больше всего, конечно, Старушонка) и жалея, что Вас нет с нами. — Ну, кажется, это письмо должно послужить Вам окончательным доказательством, что дружба к Вам состоит всё в том же градусе у всех нас, и Ваше самолюбие, надеюсь, совершенно успокоится.

Из письма к Майковым, которое (а также и письмо к Дудышкину) прилагаю незапечатанным, с просьбой передать им, Вы увидите, что мы намерены делать. Если вздумаете написать, то припишите о себе слова два в письме к Старикам, и я буду очень благодарен за память. Вам, Александр Павлович, жму руку и сгораю желанием покурить вместе за партийкой. Лялиньку целую. Прощайте.

Ваш Гончаров.

Н.А. МАЙКОВУ 29 июля (10 августа) 1859. Швальбах

29 июля/10 августа. Швальбах.

Я не помню, Николай Аполлонович, чтобы я когда-нибудь писал собственно к Вам, а всё больше к Евгении Петровне или вообще в семейство Ваше писал: теперь мне вздумалось завести деятельную переписку с Вами. Надеюсь, что мы теперь с Вами другого ничего больше делать не станем, как писать друг другу письма. Для этой цели я заказал сто листов бумаги и сто пакетов: пожалуйста, сделайте то же и Вы и давайте писать раза три в неделю. Итак, это решено.

Я дня три тому назад приехал на Рейн и проник в гнездо Стариков. Местечко Швальбах прелестное и малым чем хуже Мариенбада; окрестности очаровательные, как вообще все рейнские окрестности. Мы два дня катаемся на ослах и вчера с Старушкой сделали втроем чудную прогулку к развалинам, которую, вероятно, никогда не забудем. Старушка, разумеется, опишет Вам это лучше, а расскажет еще живее меня.

Завтра мы отправляемся отсюда вон, так как курс Старушки кончился: ей предписаны морские ванны, если она вытерпит их; мне мой мариенбадский доктор тоже непременно велел лечиться морем, находя, что у меня потрясена сильно нервная система, и притом море действует и на печень. Едем мы в Булонь-sur-Mer: это уединенное местечко, в котором не так набито народу, как в Диеппе, и не так сильно море, как в Остенде. Завтра хотим пробыть день в Висбадене, чтобы выиграть в рулетку сотни три золотых, потом проедем по Рейну до Кельна, оттуда через Брюссель — они прямо в Булонь, а я на минуточку хочу забежать в Париж разменять вексель. В Булони придется пробыть недели три.

Я нашел Старушку здоровее и бодрее, хотя еще она худа; море, кажется, должно окончательно восстановить ее, если только она выдержит купанье. Что делается у Вас? Что, Евгения Петровна, прошла ли наконец Ваша холера и кушаете ли Вы простоквашу и малину со сливками? Кушайте и не бойтесь ничего, я за всё ручаюсь. А Вы, Аполлон Николаевич, начали ли уже наслаждаться чтением французских и немецких сочинений или еще продолжаете числиться путешественником и состоите всё по Средиземному морю? К Вам, Анна Ивановна, я толкнулся было в Дрездене, во второй мой приезд туда из Мариенбада, но мне сказали, что Вы уехали две недели тому назад.

Целую крепко всех моих милых друзей, то есть детей, а Женичку поздравляю с 3-м августа и несказанно радуюсь, что это число подарило мне такого несравненного друга.

Обо всем остальном напишет вам подробнее меня Старушка. Если вы захотите приписать мне что-нибудь, то приписывайте в их письмах: вероятно, остальное путешествие мы будем делать вместе.

До свидания — желаю вам здоровья.

Ваш И. Гончаров.

Н.А. и Евг. П. МАЙКОВЫМ 21 августа (2 сентября) 1859. Булонь

21 августа/2 сентября 1859.

Сейчас только получил ваши любезные письма, Николай Аполлонович и Евгения Петровна, и искренно благодарю, что Вы подняли, Николай Аполлонович, мою перчатку, то есть решились со мною переписываться. Но не бойтесь: я не стану испытывать Вашу храбрость и спешу Вам послать absolution complиte[10]: Вы дали образчик мужества и решимости рыцарской; испытывать Вас долее было бы употреблять во зло Ваше мужество. Будьте же покойны и не выпускайте кисти из рук: знаю, что этим способом я доставляю себе наслаждение увидеть, по возвращении, что-нибудь такое, чего Вы мне не напишете в письме. Не отрывайтесь же от Вашей работы не только для письма ко мне, но даже и для рыбной ловли. — Что касается до моего произведения, которого Вы ожидаете с лестным для меня нетерпением и на которое делаете спекуляции, то увы! его нет и не будет: акт вступления в старость совершается с адской быстротой и за границею довершился окончательно. Сердце давно замолчало, воображение тоже умолкает, и перо едва-едва служит, чтоб написать дружеское письмо. Куда девалась охота, юркость к письму — Бог знает! Только писанье стало противно, скучно, и я упрямо молчу. А уж если молчу здесь, на свободе, то дома, при недосуге и заботах, и подавно замолчу.

Назад Дальше