Чудаки - Крашевский Юзеф Игнаций 20 стр.


— В самом деле, — ответил он, — нам с нею не на что более надеяться: она же не то дорогое существо, которое я любил в молодости. Мы стареем, заживо гнием и изменяемся, несчастные! Говорят, что через несколько лет после смерти человека не остается даже былинки из прежних составных его частей; может ли чувство в сердце после такого потрясения остаться на месте? Прежний предмет моей любви — здесь! (Он показал на сердце и ударил себя в грудь). — И больше нигде его нет: он разлетелся по воздуху мелкими частичками, которые ветер разнес на пыльник цветов, на капли росы, на золотистые облака и на черные думы. Теперешняя женщина сохранила только прежнее имя; она переходила из рук в руки людей, которые исцеловали ее, избаловали, иссушили. Осталось ли на ее белом челе хотя бы одно местечко, на котором почил бы мой чистый поцелуй, не стыдясь соседства с другим? Остался ли в сердце хоть один толчок, который не принадлежал бы другому? Теперь я ее не люблю, люблю одно лишь воспоминание; теперешнего перерожденного существа я не хочу, нет, это не она! Такой же сон не приснится ли другому молодому безумцу, в другой груди не отзовется ли то самое страдание?

Он встал проворно, схватил ружье и побежал в лес.

Теперь ты знаешь, Эдмунд, что значит истинное чувство! И не стыдно ли тебе, что часто именем этого чувства ты называешь минутную шалость? Делаешь из него самое унизительное употребление? Ведь это все равно, как если бы о бриллиант великого Могола ты хотел бы высечь огня для трубки.

Прощай! Более писать не могу: еду в поле.

Твой Юрий.

Как поживаешь? Опять свободная минута, я посвящаю ее тебе. Воображаю, каким я странным теперь кажусь в твоих глазах: нас разделяет пропасть. Мы смотрим с состраданием друг на друга, почти так, как два сумасшедших смотрят один на другого в доме умалишенных. Но, нет! Нет! Плохое сравнение: я часто вижу свет, людей, самого себя и не сошел с ума. Я вижу твою сострадательную улыбку; смейся, но придет время, когда мое письмо вызовет раздумье на твоем челе, и кто знает, не захочешь ли ты тоже вырваться из городского омута, в котором я потерял столько прекрасных лет, и искать спокойствия и отдохновения в деревне?

Если бы теперь возвратилось мое прежнее состояние, молодые годы и свобода, конечно, я сделал бы из них лучшее употребление. О, как я жалею о потерянном времени!

Да, нет счастья в беспутной молодости, потому что оно недолговечно; нет счастья в роскоши и в неге жизни, в разнообразных увеселениях, потому что они наводят скуку; нет счастья в ненасытном желании тщеславия: счастье находится в спокойной совести, в деревенском уединении, в собственном усовершенствовании, в нравственном возвышении; оно состоит в ограничении своих желаний. Свобода, труд, надежда — вот эмблемы счастья. Да, мечта — тоже счастье! С разбитым сердцем встречаем мы сады, дворцы, прекрасно разрисованные стены, переходим за пределы действительного. Увы! Войти туда нельзя!..

Я видел ее!

Слушай, я продолжаю ездить на границу Румяной, сажусь там читать и мечтать, отсюда виден двор и деревья сада; придет ли Петр, мы думаем вдвоем или разговариваем тихонько, прерывая свои мечты продолжительными паузами молчания. Мы избрали несколько старых дубов на краю леса, и здесь выстроили собственноручно род шалаша, обращенного к Румяной, с двумя скамейками из колод дерева. Петр, хороший садовник, посадил кусты, посеял хмель и плющ, и теперь это место сводит нас почти ежедневно. В одном углу нашего шалаша мы прячем трут, чтобы зажечь трубку, в другом — простую кружку, с которой поочередно отправляемся черпать воду к ближайшему источнику. У нас есть очаг, обложенный камнями, для холодных вечеров. Петр, если не блуждает в лесу, часто даже ночует здесь. Несколько дней назад мы сидели в своем шалаше. Дольский упорно молчал и был мрачен. Прекрасный весенний вечер рдел пурпуровым светом на горизонте. Ведь ты знаешь (или вернее не знаешь), какие чудные утра и вечера бывают весной и осенью; в эти два конца дня, кажется, все живет иначе, дышит свободой и веселостью! День сам по себе очень обыкновенный, но начало и склон его представляют какие великолепные зрелища, какой аромат, какие звуки! Сколько несвязных мыслей толпится в голове. Как все это Бог мудро устроил: днем нужно трудиться, потому что сам Бог все сделал, чтобы труду человека ничто не мешало; поутру пробуждение природы оживляет его, придает ему более сил; вечер освежает, успокаивает и заставляет забыть изнурение.

Мы сидели молча, глаза наши были обращены в одну сторону. Дольский хмурился, как это нередко с ним бывает, когда не достает пищи для его голодной души. Несчастный, молиться он не умеет; борется только с самим собою и потому падает. Вдруг нам послышался топот лошадей, но уже так близко от шалаша, что мы сейчас же увидели лошадиные головы. Песчаная, узкая тропинка по опушке леса ведет в прекрасную пасеку, принадлежащую к Румяной. За лошадьми показался кабриолет, в котором сидели пани Лацкая и Ирина. Дольский устремил свою черные глаза и остолбенел, я вскочил с места; Ирина с любопытством рассматривала наш шалаш и, узнав меня, приказала остановиться. Лацкая ужасно побледнела, отвернулась живо в другую сторону и не поворачивалась более к нам. Ирина, не обращая на нее внимания, весело приветствовала меня. Я подошел к ней; Петр остался в шалаше, точно окаменелый.

— А, наконец-то, хотя случайно, мы встретили вас! Что вы здесь делаете?

— Мы охотились на бекасов вместе с моим соседом паном Петром Дольским (Петр слышал это, но не пошевельнулся), а теперь мы отдыхаем.

— Как? — спросила она тихо. — Вы соседи со мною и не удостоите меня своим посещением?

Я хотел солгать, но она на первом слоге поймала меня.

— Скажите откровенно, — сказала она живо, — вы стыдитесь показаться мне на глаза?

— Правда, — ответил я.

— Это признак самолюбия: скрывать свои недостатки и желать всегда казаться одним и тем же. Но более естественно, заметив свою ошибку, сделанную случайно или по наклонности, открыто признаться в ней, и таким образом отнять у людей возможность к злословию, и следовать по избранному пути своему.

— Если бы даже люди не злословили, — подхватил я, — если бы они были снисходительны, то все-таки остаются впечатления, ничем неизгладимые.

— Во всех ваших словах проглядывает много гордости.

— Пускай будет гордость; но есть тоже род благородной гордости.

— Итак, за то, что вы раз явились ко мне раскрасневшись и немного больным, — прибавила она с улыбкой, — я в наказание не должна видеть вас никогда здоровым?

— Могло ли это быть наказанием для кого-либо другого, кроме меня?

Она немного сконфузилась.

— Для вас это ведь все равно, — прибавил я.

— Вы хотите комплимента? У меня всегда найдется для тех, которые желают слышать его: на Полесье общество такого милого соседа, как вы, не совсем обыкновенная вещь.

— Вы этим добили меня! — ответил я с улыбкой.

Она посмотрела на меня серьезно и протянула мне руку.

— Что же? Будете ли вы в Румяной? Ведь всего три шага.

— Не знаю.

— Как? Я вас прошу.

— Но не искренно, и может быть, опять из вежливости.

— Ну, это уже чересчур невежливо; я приказываю быть. Ах, какой упрямый!

— Вы приказываете мне быть?

— Приказываю и угрожаю, что пожалуюсь вашему деду.

— Коли так, я приеду.

— Кто этот пан Петр? — спросила она тихо, продолжая разговор.

— Посмотрите внимательно на свою компаньонку, и догадаетесь о многом, о чем говорить не имею ни права, ни времени.

Ирина нехотя бросила взгляд и увидела пани Лацкую почти в обмороке; потом посмотрела на Петра, и, простясь со мной, велела как можно скорее ехать.

Дольский ни слова не промолвил, долго еще сидел на скамье, потом встал, и, не поворачиваясь даже ко мне, пошел прямо в лес.

Я не решился в это время затрагивать его, ни расспрашивать, ни утешать, и потому не сопутствовал ему. Он, раздвигая кусты, зашел в чащу леса и исчез.

Разумеется, на другое утро я поехал в Румяную. Как будто для того, чтобы отравить эту счастливую минуту, явился пан конюший.

Увидев меня в зале, он сперва покраснел, потом побледнел, пригладил чуприну, посмотрел на Ирину, которая опустила глаза, и не приветствуя меня, (так был зол и сердит), отошел к окну.

Пани Лацкая не была в гостиной и в этот день вовсе не показывалась; говорили, что она больна. Гнев моего деда перешел вскоре в едкий сарказм; Ирина, не желая его раздражать, мало защищала меня. Я переносил спокойно его сарказмы, как путник, внезапно захваченный проливным дождем.

— Я рекомендую вам моего внука, — сказал он, — моего милого внука, пана посессора Западлисок (он взял их за деньги, выигранные в карты: хорошее употребление дурной прибыли). Посессия взята не без цели: граничит с Румяной! А потому прошу быть осторожной с этим кавалером.

— Пан конюший!

— Кавалер, любящий приударить, и пьет не хуже меня, играетУ как… проиграл состояние, которого хватило бы десяти бедным семействам на всю жизнь. Осталось у него столько здоровья, сердца и денег, сколько нужно на посессию Западлисок, рассчитывая на богатую женитьбу. Но съест черта! — прибавил он тише.

Хладнокровие, с которым я выдерживал его насмешки, еще более раздражало его, и хотя ему подали лошадей, потому что в этот именно день вбивали пограничные столбы в Заямьи от Куриловки, и он хотел туда отправиться, но предпочел потерять кусок земли, нежели оставить меня глаз на глаз с Ириной. Она вежливо и холодно выслушивала его сарказмы, но я не заметил в ней ни тени чувства. Умеет ли она так хорошо владеть собою, или же у нее нет чувств? — Я не знаю.

Приближался вечер; старик отправил меня и чуть не вытолкал в шею; я вынужден был ехать. Он остался еще, чтобы своими сарказмами совершенно изгладить хорошее впечатление, которое я, может быть, сделал на ее сердце.

О, если бы исполнилось мое предчувствие, и капитан вбил пограничные столбы через его любимые тенеты и отрезал кусок леса: пускай это маленькое горе научило бы его состраданию к другим! Нет, желание зла — есть месть, это животное чувство, недостойное образованного человека. Бог с ним! Все это он делает из сильной привязанности к ней; будем уважать его, хотя больно. Прощай!

Юрий.

XVI. Ирина к мисс Ф. Вильби Румяная, 5 июня 18…

Дорогая Фанни! Я обещала часто писать тебе, для того, чтобы ты не забыла нашего языка, которому научилась из дружбы ко мне; но до сих пор я дурно исполняла свое обещание: едва раз в месяц ты получаешь от меня известие, а что значит двенадцать писем в сравнении с таким длинным годом! Я имею время писать чаще; но тебе, трудолюбивой начальнице учебного заведения, годится ли терять время на письма к такой лентяйке, как я? Не знаю, получила ли ты мое письмо, посланное в мае-месяце? Через сколько рук, почтовых мешков и ящиков, через сколько повозок и пароходов сперва перейдут эти несчастные письма, пока достигнут назначенной цели! Трудно даже понять, как они доходят. Напиши мне, верно ли я адресую к тебе, и получаешь ли ты аккуратно мои письма? Я не хочу писать для почтмейстеров и любопытных искателей затерянных писем. Я открываю перед тобою всю свою душу, изливаю на белой бумаге свои чувства, которые, как на крыльях ласточки, пересылаю к тебе. Я обещала писать тебе откровенно обо всем, что со мною случится, как будто я еще твоя ученица и подруга, и в точности, даже с процентом, заплачу свой долг.

Ты предсказывала мне в скором времени любовь, скорое замужество и счастье; но последнее, чем раньше приходит, тем скорее уходит. Лучше ожидать его, нежели оплакивать.

Мой молодой ш-r Georges, о котором я уже писала тебе, с которым я так странно и неожиданно познакомилась, который сделал на меня такое сильное впечатление, что вначале я даже сердилась на него и на самое себя, все еще живет в нашем крае. Я не могу описать тебе, до какой степени мое собственное сердце унизило меня; я никогда не ожидала от него такой измены. Напрасно я представляла, что в этом щеголе нашей столицы нет ничего особенного: сердце взяло верх над рассудком, хотя он не дремлет. Я боролась и, покорившись, должна сознаться, что не имею над собой столько власти, сколько ожидала.

Мой опекун, которому этот господин приходится внуком, ревностно отталкивает его от меня. Ты знаешь пана конюшего, как он искренно любит меня; привязанность его доходит иногда до странного безрассудства. Решив для себя раз навсегда, что его внук ветрогон, мот, неосновательный человек, недостоин такой героини, как я, он упорно остается при своем убеждении; и сколько он употребляет хитрости и средств, чтобы его удалить от меня, и не пересчитаешь. Мой Georges (почему он мой? Сама не знаю, что пишу) потерял большое имение. Конюший купил его опять, чтобы Georges только оставил нас. Но он (как и я ожидала) не принял этого подарка и очень хорошо сделал.

Не слишком ли много я приписываю себе, но чувство, которое я замечаю в нем (а какая женщина его не отгадает?) совершенно изменило его: из милого, но пустого юноши, каким я его впервые узнала, он сделался теперь трудолюбивым, стойкого характера и здравомыслящим человеком. Общество честнейшего Грабы имело большое влияние на эту перемену. Я верю в его исправление, но конюший смеется над этим, и утверждает, что Юрий принял только другую оболочку, но что в душе остался такой же, как прежде; приписывает его перемену жадности и упрямству. Я не разделяю его мнения: отчего же человек не может исправиться? Ведь в нем есть наклонность к добру.

Ты отгадала, потому что я уже слишком явно проговорилась: да, я люблю его, и потому все перетолковываю в хорошую сторону. Неужели я ошибаюсь? Горькое заблуждение! Но что же сделалось с этим глупым сердцем?

Мне велят ждать, и я охотно буду ждать; мне нечего спешить выходить замуж — настоящим я довольна, хотя скучно. Но перенесу все с надеждой на будущее, а с надеждой время скоро проходит.

После описанного мною неприятного происшествия, когда умышленно показали мне его в пьяном виде (знаешь, даже тогда в нем не было ничего неблагородного, он был только жалок), я долго не видела его. Он не хотел быть у меня, хотя случайно или по своей воле, я не допускаю, чтобы по расчету, он живет очень близко от меня, в Западлисках; я должна была сама призвать его. Мне удалось сделать это очень ловко, и никто не может заподозрить меня в том, в чем со смирением я признаюсь тебе. Ты знаешь дорогу к моей пасеке на границе Западлисок, если среди своих Street и Square ты не забыла ее.

Представь себе, что Юрий сидит здесь по целым часам и смотрит на Румяную, точно как в романах пишут, не правда ли? Я только случайно узнала об этом. В моей башне, которая стоит над оранжереей, я поставила телескоп Мордунта, присланный тобою, и отсюда я имею обыкновение рассматривать окрестность. Как приятно смотреть отсюда на людей, следить за ними, когда они думают, что один только Бог их видит! Твой телескоп отлично приближает предметы. Однажды вечером, когда я ворочала им во все стороны, что-то мелькнуло на дороге в пасеку. Я всматриваюсь — это он, наблюдаю: он сел, наклонился: мое глупое сердце забилось сильно!

Нет, нет! Это не ложное чувство; оно истинно глубоко. Я исповедываюсь тебе подробно: ежедневно я наводила телескоп в ту же сторону, и потом увидела, как он с кем-то другим, выстроив себе шалаш, почти каждый день приходили, садились и просиживали по целым часам. Об остальном ты догадываешься, — я направила прогулку к пасеке; мы встретились; я его пригласила к себе; он приехал и застал пана конюшего. Старик был безжалостен к нему; мне было ужасно жаль Юрия, но он с мужеством перенес обиды. Я ему благодарна: он перенес это для меня.

После его отъезда мы откровенно разговорились с моим добрейшим и честнейшим сторожем. Чуть Юрий переступил порог, конюший бросил на меня умоляющий взгляд и, целуя руки, сказал тихо:

— Ты сердишься на меня?

— Да, если бы я могла на вас сердиться, потому что есть за что.

— Бедное дитя, — продолжал он, — вот как вы отворачиваетесь от горького лекарства! Но, — прибавил он, воодушевляясь, — признайся мне чистосердечно, что, черт возьми, ты любишь его?

Этот вопрос он задал с таким беспокойством, что хотя я должна была бы сознаться, но у меня не хватило духа огорчить его. Как женщина, я отделалась от этого вопроса пожатием плеч.

— Но он ветрогон, повеса, ни к чему негоден! Кутила, пьяница, игрок! — закричал он. — Просто несчастье, где он вмещается! Ему ни на грош нельзя верить!

— Почему нельзя? — спросила я.

— Посмотри только, что он оставил за собою, и будешь иметь понятие, чего можно ожидать от него в будущем: долги, порванные карты, разбитые бутылки и брошенных любовниц.

— Ведь это обыкновенная жизнь нашей бедной молодежи, — возразила я. — Откуда нам взять ангелов? Почему не верить в исправление?

— А, ба, ба, ба! Верить в исправление! Да, да, исправление — великое слово! О, да, он исправится, пока ты ему не наскучишь и пока он не прокутит твоего имения.

— Но отчего пан конюший не хочет верить в исправление?

— Оттого, что не верю. Не лучше ли избрать моему ангелу такого жениха, которому не нужно исправляться, вот, как Ян Граба?

— Прекрасный молодой человек, превосходный, чрезвычайно милый, честный, умнейший; только не для меня!

— Почему? Почему нет? Что это такое не для меня, не для другого! По старопольскому обычаю, сударыня, сосватаем, и квит!

— О, из этого ничего не будет: я выйду за кого захочу, или же вовсе не выйду замуж. Если вы меня любите, то ломайте себе голову, не дремлите, чтобы я не полюбила того, кого вы не хотите, потому что…

— Вот почему, — вскричал он, — я и хотел выслать этого соколика, как будто я вперед предчувствовал! Нельзя ни за минуту ручаться, я это\сам знаю! Один взгляд, слово… Ни в чем ручаться нельзя. Ну, судьба сыграла со мною шутку. Ей-Богу, даю слово честного шляхтича, что панна Ирина неравнодушна к нему!

Назад Дальше