Чтобы дать себе понятие, какие неожиданные редкости я встречаю чуть ли не на каждом шагу в этом заколдованном Полесье, которое в начале мне показалось ужасно дикою страной, я опишу тебе одну очень странную встречу. Я предупредил тебя, что письмо будет длинно, и не обманываю тебя, ты ведь любишь легкие повести, а этот рассказ чистая повесть.
Несколько дней назад я проезжал по тропинке леса, прорезанной на границе с Румяной, около старых валов замка, поросшего теперь густым лесом. Вид здесь прекрасный: с одной стороны валы касаются берегов Случи, их орошающей; зеленый дерн покрывает их ковром, а старые дубы шелестят над ними. В середине леса находится поляна, поросшая материйкой, чабриком и другими лесными травами, которые кто-то косит как сено. Здесь я всегда останавливаюсь, или проезжаю тихо, чтобы полюбоваться прекрасным местом. Теперь весна еще более украсила его: деревья: покрылись свежими листьями, издающими приятный майский запах, воды шумят, обливая небольшую плотину, тысяча птиц суетится около своего хозяйства, чирикая, стуча в деревья, собирая травку, пушек, веточки, червячков и унося в свои гнездышки.
У поворота тропинки я встретил человека средних лет, идущего с кружкой к реке. В лесу живет много сторожей и бедной шляхты, а потому я не обратил бы внимания на проходящего, но меня удивила его необыкновенная наружность. Это был высокого роста, сильный, широкоплечий, средних лет мужчина, со смелым видом, с прекрасной и благородной осанкой, с правильными чертами. Любопытство невольно подстрекнуло меня спросить — кто он? Я имел даже на это право, потому что он находился на моей земле:
— Любезный, откуда ты?
— Гм? — отозвался он, останавливаясь и поставив кружку на землю; потом посмотрел мне прямо в глаза с такою смелостью, с которою только равный встречает взгляд равного себе человека
— Что вы говорите?
— Я хотел спросить, здешний ли вы? Он был очень просто одет: суконная куртка, толстая рубашка, на ногах лапти, перевязанные ремнем, и нож у пояса; однако по наружности и разговору можно было узнать, что он носит платье, несвойственное своему званию.
— Я давно уже живу здесь, — ответил он спокойно с полуулыбкой, — а вы?
— Я посессор Западлисок.
— А! Я рад познакомиться с вами; я много о вас слышал хорошего, — сказал он чистым польским языком, и поклонился безо всякого унижения, как будто даже с некоторым покровительством. Я ему ответил поклоном. Его фигура и обхождение сильно заинтересовали меня.
— Кто вы? — спросил я.
— Я обыватель здешних мест, и брат вашего владельца.
— Брат пана Дольского?
— К вашим услугам, Петр Дольский.
— Как? Родной брат?
— Так точно.
— В такой одежде? В таком положении?
— То и другое я добровольно избрал, потому что такая жизнь мне нравится, — ответил он. Он взял кружку и отправился к валам.
Я, не желая надоедать ему и гоняться за ним, поскакал далее с возбужденным в высшей степени любопытством.
Возвратившись домой, я расспрашивал о нем людей: все его знают, но никто не хотел распространяться об этом человеке; может быть из опасения, чтобы в лице брата не уронить своего барина. Я должен был довольствоваться общими сведениями. Мне приходилось не раз проезжать по этой же дороге, но я не встречал его там более. Несколько дней тому назад я отправился к скирдам и совсем неожиданно встретился с ним в лесу. Он был одет, как простой сторож: в лаптях, с сумкой и ружьем через плечо, и собака шла перед ним. Как охотники, мы начали разговор об охоте. Я удивился, найдя в нем образованного человека, начитанного, с поэтическим воображением, но с отравленным сердцем. Леса взлелеяли в нем странные и оригинальные мысли. Человеку привычному они не показались бы оригинальными; но меня, столичного жителя, почти каждое слово этого добровольного изгнанника чрезвычайно удивляло. Он вовсе нескрытен; после третьей встречи, вероятно, чувствуя потребность в душевном излиянии, он привязался ко мне и был доверчив. Я полагаю, что хорошее мнение, которым я пользуюсь в окрестности, способствовало к моему знакомству с ним. Я спросил его, когда мы присели отдохнуть, что он здесь один делает в дремучем лесу, вдали от общества, к которому он принадлежит.
— Я не удивляюсь, — ответил он, — что вы интересуетесь знать мою жизнь: у меня нет тайн, я вам ее открою. С детства все называют меня чудаком, кажется, чудаком и умру. Другие добиваются богатства, удобств, роскоши, а моя тайна в том, что я полюбил простоту, бедность и уединение. Я и брат, мы были бедняки; имение, которое вы взяли в посессию у моего брата, не наследственное: он приобрел его богатой женитьбой. В детстве у нас был небольшой капиталец, который я без всякой с моей стороны жертвы весь отдал брату. Может быть и я бы пошел по битому тракту шляхты, то есть прогулял бы молодость, прохозяйничал зрелые годы и прозевал старость; или же избрал бы одну из привилегированных карьер, к которой наша шляхта более всего привыкла, чтобы удобно лежать на боку, ничего не делая, если бы Бог, или судьба, не бросили на дорогу моей жизни чувство, которое, как видите, свело меня с ума; может быть, на этом я даже выиграл. Не трудно догадаться, какое это чувство, сказал он с легким вздохом. Это болезнь, которою, как лошади мытом, все должны переболеть. Но у меня этот мыт не скоро прошел: он остался внутри и изувечил меня. Я влюбился.
— Однако это чувство не послужило вам к добру, если теперь вы так легко о нем говорите?
— Легко говорю, но тяжело чувствую. О, коханый пан, не смейтесь надо мною! Пуля глубоко засела в сердце, никто не вынет ее прежде, чем тело само собою рассыплется. Я был беден и полюбил девушку не менее бедную, но гораздо более требовательную. О, она имела право быть взыскательной — она была так прекрасна! Она могла дорого ценить свою красоту! Черт возьми, я сам дал бы за нее миллион, если бы имел. Я предлагал ей сердце, свою честную бедность и пару трудолюбивых рук; я уверял ее, что бедность не так страшна, как ее изображают; но она боялась ее, как величайшего зла на земле. Бедное дитя! Ей нужно было игрушек, мишуры, льстецов, аплодисментов, как рыбе воды. Я же мог ей дать только теплую хижину, деревенский, прохладный садик и спокойную жизнь под тенью старых лип, которую я любил. Она посмеялась над моим предложением, хотя была немножко привязана ко мне: мы вместе провели детство. С улыбкой и со слезами она ответила мне: «Я дрожу, милый Петрусь, при одном воспоминании о бедности, меня леденит одна мысль о твоей хатке и садике, в котором найдется более крапивы, чем роз. Я не люблю труда, мне нужны удобства, увеселения, я должна иметь дворцы, слуг, лошадей, кареты и прекрасные наряды. Конечно, мне приятнее получить все это из твоих рук; но твоей бедности я не в силах перенести. Я измучила бы тебя своей грустью, скукой и ропотом на судьбу.»
Она любила меня! Кто знает, может быть, любит еще и теперь, но прекрасная ее головка была более развращена, нежели сердце, а чудные, многоговорящие глаза так безжалостно лгали, обещая то, чего не в состоянии были исполнить. Итак, измученный, я ставил ее. Она вышла замуж за очень богатого помещика трех деревень, и что же? Они прогуляли состояние, в неприятностях прожили годы мнимого счастья и, наконец, расстались. Может быть, ей отомстила судьба за меня? Не подумала ли она в минуты раздумья, что наша бедность вернее того шаткого богатства, которого она жаждала. Теперь бедная женщина — без будущего, без родных, живет из сострадания у людей.
С отчаяния я пошел в военную службу, но и пули отвергли меня, как она. Я возвратился на родину, хотя было незачем возвращаться. Привыкнув к кочевой жизни, к труду, я избрал по своей охоте жизнь, которую теперь веду. Живу и под открытым небом, кочую среди лесов и охочусь. Брат не пожалел бы мне куска хлеба, но я даже от брата не приму милостыни. Пока силы есть, я не нуждаюсь в ней, что получил от брата — заплачу или отработаю.
— Где вы живете? — спросил я его.
— Настоящее мое гнездо здесь в Западлисках; но я, старый кочевник, не нагрею места, живу то здесь, то там, лишь бы ходить. Я только одну суровую зиму просиживаю на месте, а когда Бог даст дождаться весны, лета и осени — ружье на плечо и пошел по свету. Человек во всяком состоянии ищет занятий, сродных с его наклонностями: я тоже нашел соответственное себе занятие. Старые могилы, груды камней, валы замков, городища, развалины, кладбища и курганы — вот мое царство. На пространстве ста миль в окружности никто лучше меня не покажет вам всех памятников прошедшего, шишек и шрамов нашей земли. Я раскрываю древности, раскапываю могилы, как вор, исследую, что под ними лежит, слежу за тайнами древних городов, живу прошедшим и хорошо мне с ним.
Это своего рода охота, имеющая свои приятности; она без конкуренции у нас. С биением сердца я подхожу к твердому кургану, поросшему вековым дерном, осматриваю его, исследую окрестность и запускаю заступ с осторожностью, со страхом и с неимоверным любопытством. По первым остаткам верный мой глаз отгадывает время разрушения: кусок отшлифованного кремня, обломок глиняного горшка, железо, кость, монета, покрытая ржавчиной, дают мне отчет о минувших временах. Иногда неведомая рука предупредит меня, увы, рука не археолога, но корыстолюбца, который даже в царстве мертвых ищет золота! Иногда века переживает сохранившийся памятник, потому что о нем сохранилось предание или песнь народа. Как я радуюсь, когда отыщу в целости все, что время сохранило; когда возьму в руки чашу, обвитую проволокой, кроме того, украшенную бисером и резьбой; когда в стеклянной слезнице открою слезу, истекшую тысячу лет тому назад. Сколько здесь прекрасной истории, сколько мыслей в малейшем обломке!! По малому свертку проволоки можно прочесть самую глубокую старину: сколько эта проволока стоила труда, чьи руки вытянули ее, какое имела назначение и к чему служила; можно вывести обширное поле для догадок и исследований. В таких мыслях время проходит, а роясь в могилах, я приближаюсь к своей собственной.
— Вы, вероятно, свои исследования сообщаете ученым?
— Ха! Ха! Зачем? О, нет, нет! Не для того ли, чтобы приобресть себе почитателей и критиков — два рода несноснейших людей? Остатки древности это мое государство, моя собственность и мое богатство: зачем мне делиться с другими? Я скуп. Кто же, наконец, так мудр, чтобы смело узнавать время по пеплу, по остаткам, по шрамам и ранам? Если я ошибаюсь, то ошибаюсь один, других не ввожу в заблуждение и без угрызения совести могу воздвигать здания на развалинах прошедшего.
— Теперь я понимаю, почему я вас нашел на валах замка.
— Нет ничего удивительного; это мое жилище.
— Однако я не заметил там никакого жилища.
— Мы недалеко от него: хотите, я вам его покажу?
— Буду очень благодарен. Пойдемте.
Пан Петр встал проворно, повел меня прямо по тропинкам в лес: видно, он знал каждое дерево, каждый закоулок, каждый лужок, и, сверх ожидания, мы вскоре очутились у берегов Случи, над которой возносился, покрытый зеленью, замок. Однако нигде не было видно упомянутого жилища.
Путем, который прежде вел к замку, проводник повел меня по зеленому лугу, теперь занимающему середину валов. По углам — более возвышенные холмы означали места бастионов; на них росли дубы, обвитые диким хмелем. Осторожный житель замка не протоптал даже тропинки, которая могла бы открыть это убежище. На одном угольном холмике стояла дерновая скамья — след, что здесь жил человек; с этой скамьи открывался прекрасный вид на Случ, впрочем, мертвый, и пустой, — ни деревни, ни живой души. Он потому именно и любил этот вид, что здесь не было людей. Спустившись по валам к реке, мы нашли род ямы, как будто ход в подземелье над водой, обросшей плющом, хмелем и высокой травой, которая закрывала его отверстие. Пройдя несколько шагов внутрь, я увидел вековую стену, а в ней крепкую дубовую дверь, окованную железом. Проводник достал ключ, спрятанный в траве, отворил дверь и вошел. Мы находились в древнем гроте замка и прошли по длинному коридору, в котором по стенам висела убитая дичь, и тлел еще огонь на очаге, и очутились в горнице с одним решетчатым окном, в которой жил пан Петр. Здесь он с любезностью хозяина приветствовал меня. Вначале ничего нельзя было разглядеть. Представь себе подвал у г без сомнения, служивший когда-то тюрьмой, или тайным убежищем во время осады, с очень маленьким окошком, с каменной печкой и камином, отверстие которого терялось в развалинах, покрытых зеленью. Внутри комнаты, несмотря на близость реки, было очень сухо. Стены, подпиравшие острый свод, представляли настоящий музей древностей: остатки заржавевшего оружия, огромные мечи, съеденные ржавчиной, шишаки, цепи таинственного употребления, шпоры, булаты, топоры, стрелы, доспехи были симметрично развешены по стенам этого странного жилища. На полу стояли рядами урны, надгробные горшки, плоские камни, которыми их закрывали, каменные шары, крыши с надписями от старых памятников, неизящные идолы дохристианских времен и другие памятники древности. Я растерялся от разнообразия и огромного количества предметов.
— Это мой музей, — сказал Петр, — а это библиотека, — прибавил он, показывая на небольшую полку с книгами, которая висела над кроватью. Кровать его состояла из сухих листьев, прикрытых волчьей кожей, над ней висели: новейших времен карабин, пистолеты и распятие букового дерева прекрасной резьбы. Над изголовьем, под стеклом в рамках висела женская перчатка. Я догадался о ее значении: это последнее воспоминание его молодости. Небольшой сундучок из соснового дерева стоял незапертый возле кровати.
— Как вас здесь не обворуют, когда вы надолго уходите? — спросил я.
— Нечего воровать, — ответил он, — старое железо ни к чему не годится. Все знают, что я беден, боятся меня, потому что я никого не боюсь. Простонародье считает меня колдуном и знахарем, уважает и боится меня; впрочем, есть в свете люди, которые даже любят меня. Итак, никто мне не вредит.
— А не наскучило ли вам одиночество? — спросил я.
— Стыдитесь подобного вопроса. Наскучило одиночество! Я сам добровольно избрал его, сам выработал его, чтобы быть глаз на глаз с прошедшим, чтобы не изгладились во мне воспоминания. Вдобавок, какое развлечение, какой приятный труд! Я имею дорогую и любопытную коллекцию, которую я ежедневно увеличиваю.
Говоря это, он вынул из кармана секиру из кремня и положил ее рядом с другими на полку.
— Вот мое общество, мое богатство, вот предметы моего размышления, — продолжал он. — Я люблю мою жизнь! Бог не дал мне подруги, которая составила бы мое счастье; я благодарю Его, что Он позволил мне, по крайней мере, избрать род жизни, приятный и свойственный моему характеру. Я не скучаю без людей — они мне не нужны; я не избегаю их, но издали люблю их и не желаю им зла. Они жалки и скорее глупы, нежели злы. Если горькое воспоминание и желание затронуть меня за живое защемят мое сердце, стараясь искусить меня — я отравляюсь на работу, изнурить тело, истощить свои силы: тогда я становлюсь на время животным, и душа замирает. Вот, как должен действовать человек с душой и памятью, чтобы выйти победителем. Дух и ум я занимаю трудом, тело — моционом, отгоняю грустные желания неудовлетворенного сердца, доставляя ему пищу, какую нахожу в своей уединенной жизни.
Сколькими свободными счастливыми минутами я обязан своим мечтам на развалинах прошедшего! Не один час размышления над этой старой утварью переносил меня в вечность. Вот где мои друзья! По ступеням прошедшего я возношусь духом и, держась за минувшие века, сижу спокойно на огромном кладбище Вселенной. Весь мир во мне, и когда я вижу себя на этой возвышенности, страдания затихают и молчат.
Он долго говорил в этом роде; я слушал его с возрастающим вниманием; когда я коснулся его сокровищ, пан Петр стал мне рассказывать об употреблении старых доспехов, о значении каждого обломка, стал по-своему объяснять прошедшее, вырытое из-под пепла и ржавчины; я просидел до вечера, не заметив времени.
Мы очень подружились с ним; видно, я ему понравился, потому что, насколько мне известно, он не слишком рад новому знакомству и не скоро сходится с людьми. В одном только он отличается от пана Грабы, с которым он имеет много общего относительно взгляда на свет и людей: он часто улыбается саркастически, между тем, как у Грабы скользит улыбка доброты.
На другое утро, по моему ребяческому обыкновению, я отправился на границу Румяной, посмотреть на дом и места, где царствует моя королева. Но каково было мое удивление, когда я увидел здесь Петра, сидящего на колоде в глубокой задумчивости. Он поднялся, когда я подъехал, посмотрел мне в глаза и горько улыбнулся.
— Ну, — сказал он, протягивая свою грубую руку, — сядемте-ка оба без церемонии, а когда издали увидим промелькнувшее белое платье, пускай каждому из нас покажется, что он увидел свою королеву. Да, да! — прибавил он. — Полноте скрывать причину своего приезда, так же как и я не стану перед вами маскировать своего чувства.
Видно, он еще прежде наблюдал за мной.
— Но вы кого высматриваете здесь? — спросил я с удивлением.
— О, недогадливая голова! — возразил он. — Еще спрашиваете кого?
Ты, верно, догадался, что он был первый обожатель пани Лац-кой, и рассказанная им история к ней и относилась. Не имея более тайн, мы говорили откровенно: он расспрашивал меня о ней с огнем в глазах, как двадцатилетний юноша.
— Ведь она весела, — сказал он, — счастлива?
— Она грустна и, кажется, несчастна, молчалива, как будто ничего более не ожидает и не желает.
— В самом деле, — ответил он, — нам с нею не на что более надеяться: она же не то дорогое существо, которое я любил в молодости. Мы стареем, заживо гнием и изменяемся, несчастные! Говорят, что через несколько лет после смерти человека не остается даже былинки из прежних составных его частей; может ли чувство в сердце после такого потрясения остаться на месте? Прежний предмет моей любви — здесь! (Он показал на сердце и ударил себя в грудь). — И больше нигде его нет: он разлетелся по воздуху мелкими частичками, которые ветер разнес на пыльник цветов, на капли росы, на золотистые облака и на черные думы. Теперешняя женщина сохранила только прежнее имя; она переходила из рук в руки людей, которые исцеловали ее, избаловали, иссушили. Осталось ли на ее белом челе хотя бы одно местечко, на котором почил бы мой чистый поцелуй, не стыдясь соседства с другим? Остался ли в сердце хоть один толчок, который не принадлежал бы другому? Теперь я ее не люблю, люблю одно лишь воспоминание; теперешнего перерожденного существа я не хочу, нет, это не она! Такой же сон не приснится ли другому молодому безумцу, в другой груди не отзовется ли то самое страдание?
Он встал проворно, схватил ружье и побежал в лес.
Теперь ты знаешь, Эдмунд, что значит истинное чувство! И не стыдно ли тебе, что часто именем этого чувства ты называешь минутную шалость? Делаешь из него самое унизительное употребление? Ведь это все равно, как если бы о бриллиант великого Могола ты хотел бы высечь огня для трубки.