Я была менее свободна, когда в кого-то влюблялась, к кому-то привязывалась или привязывали меня. Но все время быть влюбленной невозможно, и слава богу. А в остальном, несмотря на любовь и болезнь – и того, и другого я получила сполна, – я была счастлива. Если не считать нескольких страстей без взаимности, нескольких автомобильных аварий и физических недомоганий, до сих пор я знала в жизни только лучшее. И я свободна.
Не думаете ли вы, что слава пришла к вам слишком рано?
Нет! Успех хорош тем, что потом о нем не приходится больше думать. Гора с плеч. Так что чем раньше, тем лучше!
Известность не мешает вам жить?
Нет. Теперь уже нет. Или очень редко.
Она вас забавляет?
Не особенно.
Что вы думаете о вашем сложившемся образе?
Мой образ, сложившийся за долгие годы, не вполне тот, какого мне хотелось бы, но, в конечном счете, он симпатичнее многих. Согласитесь, виски, «Феррари», игра – картинка повеселее, чем вязанье, дом, экономия… Как бы то ни было, такой образ мне вряд ли удалось бы навязать публике.
Что значат для вас деньги?
Ответить трудно, потому что я никогда в них не нуждалась. «Здравствуй, грусть» вышла, когда мне было восемнадцать лет: золотой дождь пролился на меня в девятнадцать. Было бы неприлично сказать, что деньги ничего не значат, это вещь необходимая и удобная, они дают свободу, возможность побыть одной. Нехватка денег ужасна хотя бы тем, что предполагает вечную тесноту. Пять человек ютятся в одной комнате, пятьдесят набиваются в вагон метро, сорок сидят в одном кабинете, нигде невозможно остаться одному! А ведь эта возможность – один из ключей к счастью.
Я всегда считала, что деньги – хороший слуга и плохой господин. Средство, а не цель. Однако многие люди позволяют им быть господином. Почему? Потому что им с ними спокойнее. Дидро сказал: «Золото дает все. Золото, дающее все, стало богом нации». Он написал эти слова в век Просвещения, а наш атомный век повторяет их все грубее с каждым поколением.
Когда я была маленькой, за столом не позволялось говорить ни о деньгах, ни об имуществе, ни о здоровье, ни о нравах. Сейчас я не припомню ни одного обеда, где говорили бы о чем-то другом.
Вы заимствуете один из ваших лейтмотивов у Фицджеральда: «Богатые не похожи на нас с вами». Вы действительно так думаете?
Хемингуэй ему ответил: «Да, у них денег больше». Беда в том, что богатые думают, как Хемингуэй. Им кажется, что люди видят только их деньги, и поэтому деньги становятся святыней. В них – разница, а всякая разница ощущается, хорошо ли, плохо ли. Богатые молятся им, они – их бог. Правоверные – те, у кого есть деньги, а те, у кого их нет, – язычники. Есть в этом преклонении и что-то сексуальное. Деньги – табу, они неприкосновенны.
Вас обвиняли в мотовстве, это правда?
Я зарабатывала деньги и тратила их не считая – или считая слишком поздно. Деньги никогда не доставались мне за чужой счет, и тратила я их всегда не одна. Виноватой я себя ни в чем не чувствую. Деньги оказывают услуги, они созданы, чтобы их тратить, если вам повезло их иметь. Человек, у которого есть деньги, если это нормальный человек, ну, скажем, нормальный в моем понимании, делится ими с теми, кто в них нуждается. Всегда встретишь людей, нуждающихся в деньгах.
Вам случалось отказывать в деньгах?
Когда их было недостаточно, пришлось научиться говорить «нет». Ни у кого не может быть столько денег, чтобы всем говорить «да», но это тяжко.
А вы часто говорили «да»?
Если бы мне вернули все деньги, которые утекли у меня сквозь пальцы на разные разности, я могла бы жить припеваючи довольно долго. Одним из первых моих должников был драматург Артюр Адамов[30]. Он уже тогда сидел на мели и перебивался кое-как. Он попросил денег, я дала ему чек. Он сказал: «Долг я вам никогда не верну, но держать на вас зла не буду». Я обалдела. Потом он всегда был со мной приветлив и улыбчив. И в дальнейшем я поняла, что очень мало найдется людей, столь великодушных, чтобы простить вам, что они у вас в долгу.
Вы не очень любите собственников…
Я не думаю, что можно стать очень богатым и остаться им, не очерствев сердцем. Все богачи, которых я знала, наверняка не раз отказывались дать или одолжить. Богатство – это умение говорить «нет». Поэтому богачи – боюсь, люди сомнительные. Меня раздражают жалобы на высокие налоги: если ты должен много денег налоговой инспекции, значит, и зарабатываешь много. Бедные не жалуются на налоги, платят они меньше, а жаловаться им некогда.
Кстати о деньгах, мне бы хотелось упомянуть чудовищный снобизм критиков, которые говорят мне: «Вы описываете людей, у которых есть деньги, они неинтересны среднему классу, народу». То есть народу в их понимании. Однако письма, которые я получаю, доказывают обратное. Можно подумать, что люди простые, неимущие имеют право только на самые примитивные ощущения: холод, голод, жажду, желание спать и необходимость работать, а такие чувства, как скука, насмешка, абсурд, по разумению этих господ, доступны лишь избранным. Поразительный снобизм!
Почему вы любите играть?
Что меня привлекает в игре – ее участники не злюки и не жмоты, а деньгам возвращена их первоначальная функция: они циркулируют, лишенные своей культовой стороны, сакральности, которой их обычно окружают.
Когда вы начали играть?
Я впервые вошла в казино в день, когда мне исполнился двадцать один год: я наконец-то стала совершеннолетней, имела право. Нетрудно догадаться, что облизывалась я давно. Там был большой стол, за которым играли в шмен-де-фер, и я курсировала между ним и рулеткой. Это и стали две мои игры. Но чтобы играть в шмен-де-фер, нужно иметь при себе довольно большую сумму. За рулеткой можно продержаться час с гораздо меньшим количеством денег. И выигрывать в рулетку деньги, которые поставишь в шмен-де-фер.
А в покер вы играете?
Очень редко. Для меня покер – мужская игра. Я не знаю женщин, хорошо играющих в покер. Надо желать смерти партнера, а это чувство мне незнакомо.
Когда мне случается играть с друзьями, в основном в джин-рамми, мы ставим фасолины и проигрываем максимум сотню франков. Это не игра. В настоящую игру играют против удачи, против незнакомцев, на большом зеленом сукне, в атмосфере казино.
Что забавно в шмен-де-фер – это токи, пробегающие вокруг стола. Одни незнакомцы кажутся вам друзьями, другие, наоборот, неприятны, и вы играете заодно с некоторыми игроками против других.
И еще я обожаю игру за возвращения домой на рассвете.
Даже когда проиграли…
Даже когда проиграла. Но уж когда выиграла, мне хочется разбудить весь свет, чтобы объявить о своем триумфе.
Как в то утро тридцать с лишним лет назад, когда вы купили ваш дом в Нормандии?
Это было 8 августа. Я поставила в рулетку на 8 и выиграла восемь миллионов. В то утро я должна была покинуть дом, который сняла на каникулы, и предстояло составить бесконечную опись имущества в этой огромной ветхой халупе. Хозяин, хмурый и неприветливый, ждал у двери со списком в руке. Когда он сказал, что хочет продать этот дом, и недорого, всего за восемь миллионов, я особенно не раздумывала. А ведь обычно у меня не бывает при себе денег, я вечная съемщица. Да и хозяин был со странностями: в большом зале на первом этаже он настелил квадрат паркета и вечерами танцевал под звуки граммофона в одиночестве, а его жена лежала, парализованная, на втором этаже. Все остальное время он бегал за местными пастушками.
По легенде вы проигрывали целые состояния, это правда?
Это легенда. Директора казино, особенно в Довиле, очень порадовались бы, будь это правдой. Не надо считать, что игра была для меня дурной компанией. Как друзья всегда были мне настоящими друзьями, так же и случай был всегда моим верным спутником. Постучу по дереву, но в игре я чаще выигрываю. Люди осуждают игру, выигранные деньги, в силу абсурдной морали, потому что все деньги, которые не были заработаны, для них деньги нечестные. За исключением наследства: давно сколоченные состояния, разумеется, честны.
В легенде Саган есть еще и машины: «Водить босиком, чтобы ощутить слияние с механизмом», так ведь?
А! Человек, пустивший в оборот эту пагубную фразу, раскололся: это журналист Пьер Джанноли. Он сам мне сказал: «Эту фразу придумал я». Я ему ответила: «Браво! Годы бессмертия за эту находку, которая теперь меня преследует!» На самом деле, как все на каникулах, я водила босиком от пляжа до виллы, чтобы песок не набился в туфли. Я никогда не помышляла о слиянии с чем бы то ни было, с неодушевленным предметом, я имею в виду.
Давно у вас эта страсть?
Любовь к автомобилям у меня с детства. Помню, как я, восьмилетняя, сидя на коленях у отца, «веду машину», крепко держа обеими руками огромный черный руль. С тех пор я люблю машину за то, что она есть, и за удовольствие, которое она мне доставляет. Я люблю ее потрогать, сесть в нее, вдохнуть… Это почти как лошадь, которая понимает ваши желания, откликается на них. Между нею и вами рождается взаимопонимание, общность чувств. Один дает свою силу, мощь, скорость. Другой взамен дарит ему свою ловкость, свое внимание.
Что привлекает вас в скорости?
Есть такая теория, дескать, любящий скорость склонен флиртовать со смертью! Кто любит жизнь, тяготеет к смерти, ее противоположности. Страсть к скорости – это полет, ставка на игорном столе жизни. Как в любовной страсти, когда человек весь целиком захвачен своим чувством.
В легенде Саган есть еще и наркотики…
Говорят, что я принимаю наркотики, потому что пить бросила – ну, почти, – и в казино меня больше не видят. Надо же что-то говорить…
Было все же зерно истины в мифе Саган…
Разумеется. Я любила быструю езду, виски, ночную жизнь. И наркотики пробовала.
Почему вы любите ночь?
Потому что ночью я чувствую, что у меня есть время, и у других оно тоже есть. Люди, которых встречаешь ночью, не спешат на деловое свидание через десять минут, они свободны. И им хочется выговориться, солгать вам или сказать правду, завязать отношения просто так.
Как вы сами объясняете феномен Саган?
Речь идет прежде всего о социологическом феномене. Написанная история, в которой тело рассматривается как естественный элемент нашего общества, как ни странно, вызвала скандал. Меня это тогда очень удивило: ведь в моем замысле не было ничего порочного. «Здравствуй, грусть» дала толчок, это был эффект снежного кома. Люди были шокированы. Сегодня их уже ничем не шокировать, все ниточки провокации давно перетерлись.
Миф Саган принадлежит одному поколению и отсылает к определенным образам: пляж в Сен-Тропе, джаз-бары в Нью-Йорке, «Ягуары», компании, свое понятие о свободе. Вы находите, что новые поколения отличаются от вас тогдашних?
Во-первых, я не люблю слова «поколение». Говорить можно в конечном счете только о личных историях. Всегда были и будут люди, осененные благодатью, робкие влюбленные под балконом. Однако мне кажется, что мы больше, чем нынешняя молодежь, хотели быть непохожими. На наших родителей, на всех. И наши кумиры были старше нас, будь то Сартр или Билли Холидей[31]. Нам хотелось ими восхищаться, а не отождествлять себя с ними.
Сплетни на ваш счет не раздражают?
Сегодня я равнодушна к тому, что задевало меня за живое двадцать-тридцать лет назад: систематической и карикатурной эксплуатации моей личной жизни, какой она виделась людям. В пору моих первых книг газеты перемывали мне косточки и приписывали всевозможные глупости: как я ни старалась отвечать в интервью только «да» и «нет», то и дело находила под своим именем фразы, которых никогда не произносила. Меня даже подозревали в том, что я подписываю романы, сочиненные за меня членами моей семьи, – судите сами!
Обычно я стараюсь не читать досужих сплетен, которыми еще время от времени пробавляется желтая пресса, но, когда это необходимо, реагирую через моего адвоката. Короче говоря, если люди принимают за чистую монету бредовые статьи, изображающие меня женщиной, окруженной головорезами и наркоторговцами, которая прожигает жизнь в казино от Довиля до Монте-Карло, встречает Рождество с Мадам Клод[32] и подрывает бюджет государства, заболев в Боготе, и если эти самые люди изменят из-за этого свое отношение ко мне, напрашивается естественный вывод, что они хотят видеть во мне отнюдь не то, что я есть на самом деле. А посему пусть не уважают, мне это безразлично. Это относится и к тем, кто путает мои книги с моей политической поддержкой Франсуа Миттерана.
Как вы смотрите на «литературный феномен» Саган?
Пресса писала о феномене, люди говорили о феномене. Я писатель, чьи книги читают. В этом нет ничего феноменального. Высокопарный романтик назовет это судьбой; практичный циник – карьерой; для тех, кому не нравятся мои книги, – это случайность, ну а для тех, кому они нравятся, – достижение, если смотреть с точки зрения успеха…
«…Жизнь и творчество на скорую руку одинаково приятные» – так вы сами определили свой путь в «Словаре писателей» Жерома Гарсена. Это провокация?
Нет, это не провокация. Я в самом деле написала немало книг на скорую руку. Хотя мне случалось одиннадцать раз переписывать первые пятьдесят страниц романа.
Почему вы пишете?
Я пишу просто потому, что мне это нравится! Это и порок, и добродетель, это непостижимо, к тому же добродетель, становящаяся вдобавок удовольствием. Писать – очень интимное занятие. Не люблю людей, которые постоянно говорят о том, что делают, это меня бесит, я не хочу быть такой же. Я избегаю разговоров о моих отношениях с писательством. Как бы то ни было, по-моему, нельзя придумать то, чего не знаешь. А формулируя то, что знаешь, вдруг обнаруживаешь в себе такое, о чем и не подозревал. Означает ли это некие отношения со смертью и потомками? Не думаю. Это, пожалуй, верно для мужчины. Но не для женщины, во всяком случае, не для меня. Может быть, появление ребенка освобождает нас от бессмертия. Это становится второстепенной темой. Ребенок – это как если дерево дает новый побег. Мы живем, мы умираем… мы пишем.
У вас существует собственный метод работы?
В вашем вопросе есть что-то парадоксальное. Писать значит забываться. Как, по-вашему, описать без известного произвола процесс, успех которого как раз и требует, чтобы вы избегали думать о себе?
Книга – это немного романтично, немного мелодраматично, она пишется молоком, кровью, нервами, ностальгией – короче, человеческим существом! Так что метод для писателя – это не что иное, как умение отсечь себя от времени и внешнего мира.
Представьте себе, что за вами гонится толпа индейцев. Вашей единственной мыслью будет спрятаться как можно скорее за первым попавшимся деревом. Метод работы для писателя выбирается таким же образом. Это вопрос убежища, тактического отхода. И уж никак не двигатель творчества.
Иногда вы не пишете. Почему?
Между двумя книгами я не прикасаюсь к карандашу и бумаге. Не пишу, потому что я очень ленива. Обожаю ничего не делать. Лежать на кровати и смотреть на плывущие облака, как сказал Бодлер, или читать детективы, или гулять, видеться с друзьями… В какой-то момент в голове начинают вертеться сюжеты, приходят еще смутные мысли, видятся расплывчатые силуэты. Это меня нервирует. Потом, рано или поздно, проявляется давление извне… Нужда в деньгах, налоги… Все это вынуждает меня перейти к действию. Вот, кстати, почему образ жизни, который мне часто ставили в вину, привычка тратить деньги не считая, швырять их на ветер, меня в каком-то смысле спасли. Будь я обеспечена деньгами до конца моих дней, один бог знает, чем бы это кончилось.
Вертящиеся в голове идеи, давление извне – все это вместе взятое наваливается на меня глыбой, противостоять которой я могу, лишь взявшись за перо. Как правило, внешняя необходимость и внутренние желания практически совпадают по времени. Но если влияние извне опережает внутреннюю потребность – тогда я рву на себе волосы, думаю: все, я пропащий человек, нет больше вдохновения, дар небес меня покинул. С каждым разом это бывает все хуже. Я убеждена, что все кончено. А потом – пишу.
Что побудило вас писать?
Думаю, природа. Я люблю деревню, я там родилась, провела все детство, жила во время войны. Мне там очень хорошо. Когда я пишу об этом в моих книгах, Бернар Франк всегда говорит мне – это его фирменная фишка: «Описывая деревню, ты пишешь: “Осень была рыжей”». Он от этого рыдает.
Трудно ли писать?
Поначалу это очень тяжело физически. Писатель – бедное животное, запертое в клетке с самим собой. Это может быть даже унизительно. Бывает, работаешь всю ночь, а утром говоришь себе: «Не то». Поначалу я часто рву черновики.
Этот трудный момент приходится пережить всегда. Когда история только складывается и я не знаю, как к ней подступиться. Это работа лесоруба, ремесленника. Кладешь камни, пытаешься скрепить их цементом, и вдруг – бабах! – все рушится. Персонажей нет, их не видишь, они еще не определились. Ты не знаешь, как вдохнуть в них жизнь, ждешь, пока сами обрисуются. Как они выглядят, что с ними будет – пока загадка, видишь разве что отдельные жесты.