А потом начинает что-то вытанцовываться, и готово дело – они живут. Остается только следовать за ними. Когда персонажам в моей голове становится по-настоящему тесно, я и начинаю писать. И пишу очень легко, больше не останавливаясь. Когда дело идет – это чудесно. Бывают поистине благословенные моменты. Да, иной раз чувствуешь себя царицей слов. Это что-то необыкновенное, это рай. Когда веришь в то, что пишешь, это становится неописуемым наслаждением. Ты – царица мира.
У меня бывает порой животное желание ловить слова. Когда некоторые слова приходят мне в голову, я думаю, у скульптора при виде глины возникает то же желание. Но обсуждать это… Это как если бы вы спросили меня, предпочитаю ли я заниматься любовью без свидетелей или прилюдно. Смотрите, читайте, но только уже без меня. Это наслаждение формой, а не сутью.
Я думаю, что у писателей, которых называют ангажированными, преобладает скорее суть, «послание». Пруст говорил, что книга, содержащая «послание», – как подарок, с которого не сорвали ярлык. Поначалу это порыв, чувственный, эстетический, это как будто у вас связь с кем-то очень обольстительным и непокорным, и он вас ждет. Каждое объятие может обернуться экстазом, а может – фиаско. Осчастливит он вас или уничтожит – как знать? Иногда у вас хватает духу пойти ему навстречу, а порой вы колеблетесь. Это колебание называют ленью писателя – на самом же деле это страх. Писателям, у которых нет этого ощущения небезопасного любовного свидания, должно быть, очень тоскливо писать, а уж когда любовное свидание превращается в свидание деловое, даже если читатель этого не заметит, ужасно. Даже – и особенно – если они уверены, что все удалось. Единственный кошмар писателя – не слышать больше живущих в нем голосов. Даже слова, эти верные союзники, подданные, солдаты, могут оказаться мятежной и непокорной ордой. Так что приходится порой, чтобы помириться со своими войсками, приняться за длинную бредовую поэму, которая не всегда имеет конец.
Бывает ли, что, когда вы пишете, у вас опускаются руки?
Да, но мне хочется продолжать, и я продолжаю. Больше ведь все равно ничего особо не умею. Да и не смогла бы, наверно, заниматься ничем другим. Не представляю, как бы я жила, если бы не писала.
В конечном счете вы счастливы, что выбрали эту стезю?
Да. Хотя профессия писателя одновременно чудесная и до ужаса неблагодарная. Возьмите скульптора, художника, музыканта: когда они творят, их произведение – вот оно, перед ними. В красках, в звуках, в формах. Ах! Какое наслаждение услышать музыку, которую только что написал… Это, должно быть, изумительно. Скульптор может иметь со своим творением чувственный, физический, непосредственный контакт. А вот когда выходит книга, писатель видит перед собой только знаки на белой бумаге. И ему страшно, ведь без читателя эти знаки не имеют никакого смысла. А читатель – никогда не знаешь, как он отреагирует.
Однажды я ехала в автобусе рядом с женщиной, читавшей мою книгу, и вдруг она начала зевать. Ей явно было скучно – и я сбежала. Выскочила из автобуса на четвертой скорости и шла домой пешком, четыре остановки!
Стараетесь ли вы угодить читателю?
Нет, я не стараюсь угодить. Канва моих романов вполне классическая: начало, конец, история, люди. В этом я отличаюсь от большинства течений современной литературы. Моему роману необходима интрига. Писать надо инстинктивно, как живешь, как дышишь, не стремясь к смелости и «новизне» любой ценой.
Почему вы часто пишете короткие вещи?
Потому что сказала все, что должна была сказать, покончила с моими героями. Однако сама я предпочитаю роман. Создается как бы семья, с которой ты живешь два-три года. Роман – это долгое путешествие со многими людьми, к которым за время пути успеваешь привязаться. Новелла – это очень-очень короткий путь. Но если бы мне удавалось писать хорошие стихи, я бы ничего другого не делала. Увы, мои стихи недостаточно хороши. Всю жизнь я пишу стихи, а потом выбрасываю их или теряю. Я вообще люблю терять.
Когда вы пишете, книга следует за вами на улицу?
Да, все чаще, и я на полгода становлюсь занудой. Со мной скучно, потому что я постоянно думаю о ней, как об отложенной на завтра проблеме; то же самое – когда я ликую, потому что хорошо поработала. Когда пишешь с радостью, есть в тебе этакая нотка превосходства, которая наверняка раздражает окружающих. Поэтому есть смысл писать быстро, чтобы не слишком долго быть раздражителем.
Когда вы пишете?
Ночью, потому что только в ночное время могу поработать спокойно, без телефона, без заходящих то и дело людей, друзей моего сына… в общем, без помех. Работать в Париже ночью все равно что побыть за городом. Мечта! Я работаю с полуночи до шести утра.
Вы пишете всегда в Париже?
Нет. За городом я работаю после обеда. Что хорошо за городом – можно, встав из-за стола, выйти прогуляться, посмотреть на зелень, на погоду. А потом, около четырех, сказать всем: «Мне надо работать». Все стонут, сетуют, разыгрывают целую комедию. И вот что еще прелестно: когда хорошо поладишь с пером или пишущей машинкой, забываешь час ужина.
Это не значит, что за городом мне лучше пишется. Вообще-то я могу работать где угодно: на скамейке, под деревом, в дороге. Вот только в кафе мне трудно сосредоточиться. Не из-за шумового фона, а из-за людей: вот кто меня отвлекает больше всех на свете.
Разве наблюдение не может стать стимулом к творчеству?
Вы действительно думаете, что наблюдение так важно для писателя? Мне скорее кажется, что он находит материал в своей памяти или в своих наваждениях. Воображение – моя преобладающая добродетель.
Когда у меня в голове созревает история, я чувствую себя подобно беременной женщине. Она не думает постоянно о своем положении, но время от времени ребенок толкает ножкой, напоминая о своем существовании. Это может случиться во время скучного обеда – я избегаю их, как могу, но иногда отвертеться не удается. А бывает среди ночи. Я зажигаю свет, всюду ищу карандаш, записываю мысль на клочке бумаги, а назавтра не могу его найти. Я много записываю, но все это чистый вымысел. Могу вас заверить: ни один из моих персонажей не имеет реального прототипа. Скорее наоборот, мои вымышленные персонажи порой осложняют мне отношения с реальными людьми.
Вы работаете ежедневно?
Да, когда книга «пойдет». Начинать мне всегда трудно, я топчусь на месте. А потом, когда разгонюсь, уже не могу остановиться. Помню, в одно лето я работала практически непрерывно. Долго не было дождей, и в тот самый момент, когда я поставила точку, над Парижем разразилась гроза. Все так ждали этого дождя, что я подумала: надо было мне закончить роман пораньше.
Вы много работаете над вашим французским?
Не так чтобы. Я много читала, слова приходят легко. А если что, у меня есть отличная штука – словарь синонимов Tchou. Я очень его люблю. В трудных случаях обращаюсь к Tchou.
Случается ли вам подвергать себя самоцензуре?
Нет, не думаю. Цензура существует для тех, кто хочет показать собственный образ. Но писатель – это тот, кто хочет знать. Он начинает историю и хочет знать, что произойдет завтра. Есть писатели, которые не хотят, чтобы что-то происходило: «Если я это напишу, что обо мне подумают?» Если бы писатели могли жить, притаившись в тени, если бы их физическое лицо, их социальная жизнь не находились бы постоянно в сфере внимания телевидения, радио, прессы и т. д., литература была бы куда увлекательнее. Эта форма цензуры, думается мне, сегодня наиболее распространена. Писатели гонятся за нравственностью, они хотят предстать справедливыми, понимающими, терпимыми – одним словом, порядочными людьми. Раньше никто не знал, кто они, у них не было лиц, теперь же все на виду и все пытаются выглядеть пристойно. Они забывают, что единственная мораль – это прежде всего эстетика, красота. Им хочется соответствовать определенным критериям антиконформизма. Они не прочь быть отверженными или циниками, во всяком случае яркими, заметными фигурами. Собственный образ. Вдобавок им не хочется надрываться попусту. Они хотят позитива, не приемлют роли шута, артиста, паразита. А ведь на самом деле все это ни к чему. Все напрасно. Ничего не останется. Литература – она ведь бескорыстна. Мы живем в обществе эмпирическом, материалистическом. Все покупается и окупается, все должно чему-то служить, быть полезным. А чему служит литература? Это не ее суть и не ее природа. Писатели – люди, вопиющие в пустыне, и им должно быть глубоко плевать, что рядом маячит тип с магнитофоном, чтобы записать это на пластинку. Если пишешь, воображая себя отражением общества или вагоном поезда Истории, ты заблуждаешься. Я говорю о сегодняшней литературе. Писатели не хотят больше быть бескорыстными, то была теория Пруста: они хотят иллюстрировать свою эпоху, а их эпоха не имеет никакого значения сама по себе, значение имеет их взгляд на нее. Ведь их эпоха – это Шекспир, Бодлер, Пушкин. Возможно, изъяны эпохи дадут им звучание, силу, шекспировскую пульсацию. Возможно, в Индии люди умирают от голода, и некий писатель, возмутившись, найдет гениальный голос, чтобы рассказать об этом. Но возможно и то, что этот же голод подпитает эгоистичную меланхолию другого писателя. Эта меланхолия вдохновит его на прекрасный роман о любви сытых людей. Не писатель служит эпохе – она ему служит.
Вы не думаете, что писатель должен играть определенную роль?
За исключением очень редких примеров (Золя, Вольтер, Руссо до Французской революции, Солженицын), роль писателя прежде всего поэтическая. Он куда чаще бывает комментатором, чем провокатором. В эпоху Руссо люди, умевшие читать, уже были привилегированными. Руссо оказал больше влияния на комментаторов Французской революции, чем на тех, кто ее совершил. Писатели думают, что влияют на умы, но они ошибаются. Миром движут только события – а вот отсутствие духовной цели становится фактором чудовищной смуты. Мы живем среди слов, не имеющих больше никакого смысла. Например, государство не представляет больше своих граждан: так называемый экономический рост, которым нам прожужжали все уши, – понятие устаревшее, смехотворное для развитых стран. Людей заставляют жить ложными посылами. Нам говорят одновременно, что экономический рост трагически падает и что скоро нас будет пять миллиардов. Предлагают лишь конкретные факты, забывая, что люди живут своим толкованием фактов. Людей считают идиотами: им предлагают – если предлагают – прирост материальных благ, забывая, что им необходимо еще и мечтать. Писатель может им в этом помочь, и это главная его роль. Но надо еще, чтобы читателям оставили время мечтать. Их жизнь заполонило телевидение. В сравнении с телевидением писатель – это благо, так как он дает возможность выбирать образы и упражнять воображение на тысячу ладов.
Вы критикуете себя?
Критикую, не критикуя, не видя себя. Я говорю себе: как есть, так и есть. Я не очень трудолюбива. Пишу, пишу, а под конец – вижу. Я, в принципе, не люблю людей, которые хвалятся тем, как много работают или ждут вдохновения – короче, усиленно строят из себя писателей. Я всегда использую свою лень по максимуму. Лень необходима. Ведь книги во многом создают из потерянного времени – мечтая, ни о чем не думая. Просто вдруг однажды вырисовываются персонажи. Я не верю ни в технические приемы, ни в новый роман. Куда важнее мне представляется пристальное внимание к человеку. Единственный сюжет для писателя – то, что происходит в головах и в сердцах людей. Все остальное – так, анекдоты, это неинтересно.
Вы не столько пишете, сколько описываете. Вам никогда не хотелось что-то выдумать, выйти за рамки обыденного?
Я всегда выдумываю. Мои персонажи никогда не повторяют людей, которых я знаю, это было бы грубо. Но чтобы выйти за рамки обыденного – нет. Нереальное мне скучно. Никогда не могла читать сказки. Обыденность достаточно богата, люди непохожи друг на друга, разнообразны, сложны…
Вы робеете перед вашими героями?
Нет, нисколько. Хотя, пожалуй, стоило бы. Порой я бываю к ним снисходительна. Иной раз некоторые становятся другими, не такими, как я их замышляла поначалу. Как говорят на романтический манер: «Они вам неподвластны». Но я вовсе не чувствую, что с ними не справляюсь. Наоборот, мне кажется, я их кормлю, помогаю им. Мне безумно трудно обидеть моих героев плохим концом. Я их очень люблю. Я не смогла бы, как Флобер, иметь дело с героями, которых презираю. Таких я и в повседневной жизни стараюсь избегать.
Как бы вы охарактеризовали своих героев?
Я думаю, они маргиналы. Но, конечно, сами этого не знают. Быть маргиналом можно, только не зная об этом. Люди, объявляющие себя маргиналами, на самом деле таковыми не являются. У моих маргиналов есть некое чувство бескорыстия, ставшее, кстати, редкостью в наши дни.
Они всегда в состоянии разлада… Любовные горести, денежные затруднения, молодость уходит…
Все герои романов пребывают в состоянии разлада в начале книги. Это необходимо. Счастье героев – беда писателя. Что можно сказать о том, кто счастлив?
За исключением в «Немного солнца в холодной воде» в ваших книгах нет цельных характеров. Почему?
Цельность – в литературе это слишком просто. Цельный персонаж вынуждает вас идти прямиком к развязке, которая заранее известна. А мне интереснее долгая, с переменным успехом, порой скучная, порой упоительная битва обыкновенных людей с жизнью.
Ваши герои не озабочены жизнью и смертью…
Нет.
Они озабочены сиюминутным.
Конечно, как, впрочем, и я.
Вы много писали о старости и любви…
С определенного возраста мы питаем к людям лишь те чувства, что нас устраивают, отводим им то место, которое нам удобно. Это вопрос распорядка. У меня есть подруги, которые наладили жизнь с любовником, чьи требования соответствуют их налаженному образу жизни. Это и есть старость – когда ваши чувства подчиняются привычке, этой второй натуре. Выбор человека определяет оставшееся место. Печальная победа. Нет больше места неожиданному. Эти женщины – победительницы, другие же приспосабливаются к чужому распорядку. Победительницы дорожат собственным представлением о себе и действуют как в пятнадцать лет, так и в шестьдесят пять, в зависимости от того, кем хотят казаться. Но, как правило, в пятьдесят-шестьдесят люди выбирают комфортные чувства, они не хотят больше сердечных ран. Лишь очень немногие говорят себе: «Я готов».
У вас есть своя теория касательно «любовной сцены»?
У меня нет готовой теории касательно «любовной сцены», когда я начинаю книгу; у меня нет плана, только ситуация и персонажи, которых я свожу вместе и которые всегда могут повести себя иначе, чем я предполагала изначально. Бывает, что кто-то из персонажей вдруг выскажет собственное мнение, отчего сразу становится мне симпатичен или антипатичен. Когда я пишу роман, мне иной раз самой не терпится узнать, что будет дальше.
Так же и любовные сцены рождаются сами собой, к ним приходишь естественным образом по ходу повествования. И в конечном счете характер этих сцен обусловлен характером героев, которые в них участвуют. Я не люблю подробных описаний в том, что касается любви. Когда есть любовь, когда она возможна и взаимна, свершается поэтическое и плотское чудо. Это чудо я и хочу выразить, хоть и не могу описать в полной мере.
Пишете ли вы в ваших книгах о себе?
Нет, мне это неинтересно. Я никогда не пытаюсь отождествлять себя с героями. Они, быть может, мое порождение, но не я. Фантазия и жизнь – не одно и то же. Книга – это всегда немного миф. Греза, мечта, необязательно имеющая отношение к жизни. Вот что забавно, так это вдыхать жизнь в персонажей, которых не знаешь. Это куда занятнее, чем говорить о себе.
Говорить о себе трудно?
Нет, просто не так интересно. Я, конечно, иной раз могу и сама с собой поговорить, когда есть время. У меня с собой вполне дружеские отношения. Я себя выношу – но не увлекаю.
Несмотря на это, ваши книги похожи на вас?
Наверное, но мне трудно сказать чем.
Необходима ли ясность ума, чтобы писать?
Да, совершенно необходима.
Не нужно ли, наоборот, забыться, потерять над собой контроль?
В поэзии, может быть, но не в беллетристике. Стыдливость – один из способов держать в руках нить повествования. Шедевр редко бывает бесстыдным. У Стендаля вы не найдете бесстыдства, и даже у Достоевского его нет.
Есть ли у вас ощущение, что вы у кого-то что-то позаимствовали?
Я наверняка немало позаимствовала у всех тех, кого с увлечением читала. У всех, сама того не сознавая. Это точно. У Стендаля и Пруста в лучшем случае, у Поля Бурже[33] в худшем.
Вы сами определили место ваших книг в литературе: не Пруст – не вокзальное чтиво. Каков же ваш «литературный жанр»?
Это не «литературный жанр». Это просто моя литература. Которую я считаю честной, ибо она не претендует на слишком многое. Я не пытаюсь вложить в нее «послание» – я всего лишь пишу. Но надо сказать, что трезвый взгляд не предполагает чрезмерной скромности. Я считаю, что талантлива. Более талантлива, чем многие обо мне говорят. Может быть, менее, чем утверждают некоторые. Талантливее девяти десятых публикующихся сегодня писателей. Но я не Сартр, я не написала «Слова».
Вы как-то сказали: «Пруст гениален, а я талантлива». Считаете ли вы, что никогда не будете гениальной?
Я по-прежнему мечтаю, что это когда-нибудь придет. Не верь я в это, не писала бы. Я, наверное, сказала это в пору, когда думала, что есть грань между гением и талантом. Сегодня – не знаю… Да, есть гений Пруста. Пруст гениален, это очевидно. Чтобы быть гениальным, надо, наверное, только этим и заниматься, посвятить этому всего себя. Я же всю жизнь больше жила, чем писала.
И никогда не думали изменить свою жизнь, чтобы стать гениальным писателем?