Допускаю, однако, что иному читателю такого рода подбор имен и фактов может показаться искусственным — у нас мастера и с помощью статистики доказать все, что желательно в данной момент. Но вот вполне рядовая еврейская семья — моя. Оба мои прадеда — по отцу Арон Герт, по материнской линии Абрам Сокольский — будучи николаевскими солдатами из кантонистов, участвовали в Севастопольской обороне и были награждены медалями (одной из них я играл в детстве, помню тяжеленькое, темного цвета колесико размером в мою тогдашнюю ладонь и — дугой — надпись: "ЗА СЕВАСТОПОЛЬСКУЮ ОБОРОНУ"..) Оба, пользуясь правом, предоставленным отслужившим срок (двадцать пять лет) николаевским солдатам-евреям, поселились вне черты оседлости, в г.Астрахани, где впоследствии повстречались и поженились их внуки — мои родители. Сын Абрама Сокольского, мой двоюродный дед Борис Сокольский, отвоевал всю первую мировую артиллеристом, брат отца Илья Герт — участник гражданской войны, мой отец Михаил Герт был мобилизован в первые же дни войны и погиб на Перекопе в начале ноября 1941 года. Примерно такой же "расклад" и в семье моей жены — семьи же наши, повторяю, самые обычные.
11Но было не только это...
В средние века, в связи с развитием капиталистических отношений, росла потребность в деньгах, банков еще не существовало, их заменяли ростовщики. Католическая церковь запрещала христианам заниматься этим богопротивным промыслом. Тогда явились пушкинский "презренный жид, почтенный Соломон" и шекспировский Шейлок. А затем — бальзаковский Гобсек. Правда, рядом с "почтенным Соломоном" у Пушкина — Скупой рыцарь с его сундуков золота и драгоценностей, нажитых не без ростовщичества. И Достоевский, не пылавший, как известно, большой любовью к иудейскому племени, ростовщицу-"процентщицу" именует не Двойрой Абрамовной, а Аленой Ивановной... Но факт остается фактом: был он, был еврей-ростовщик!
А еврей-кабатчик, еврей-шинкарь?.. Кому ныне, стараниями академика Углова, не известно, кто спаивал столетие за столетием русский народ?.. Но вот что писал по этому поводу знаток народной жизни Николай Лесков: "Кто хочет знать правду для того, чтобы основательно судить, сколь сведущи некоторые нынешние скорописцы, укоряющие евреев в распойстве русского народа, тот может найти в "Истории кабаков России" драгоценные сведения. Там собраны обстоятельные указания: кто именно главным образом был заинтересован в этом распойстве..."
Если же заглянуть в Большую Энциклопедию под ред. Южакова (СПб. 1903 г.), в статью "Монополия винная", то в ней можно прочесть: "Доход казны от потребления вина населением составляет главнейшую, почти ни с чем не сравнимую основу нашего бюджета". Далее приводится цифра: 499 000 000 руб. — доход от казенной продажи вина, ожидаемый в 1903 году. А вот динамика роста такого рода доходов государственной казны: 1781 г. — 10 млн. руб., 1811 г. — 53 млн. руб., 1858 г. — 91 млн. руб., и т.д., вплоть до названного 1903 года21).
См. примечание в конце книги.
Замечу кстати, что в последние десятилетия доля "пьяных денег" в государственном бюджете нашей страны была, следуя давнишней традиции, также очень велика, и кто скажет, на что именно шли эти деньги?.. Впрочем, академик Углов наверняка бы ответил: в еврейские карманы...
Что же до Лескова, то после обстоятельного рассмотрения проблемы "распойства" он заключает: "Евреи во всей этой печальнейшей истории деморализации в нашем отечестве не имели никакой роли, и распойство русского народа совершилось без малейшего еврейского участия, при одной нравственной неразборчивости и неумелости государственных лиц, которые не нашли в государстве лучших статей дохода, как заимствованный у татар кабак" (Цитируется по брошюре Н.Лескова "Евреи в России", изданной впервые в 1884 г. в количестве пятидесяти экз. и переизданной в Петрограде в 1919 г.).
И тем не менее, повязанные множеством запретов, ограничений, дополнительных налогов, евреи — прав академик Углов! — таки торговали винно-водочными изделиями. Но вина их в "спаивании" была не больше, чем у шинкарей, кабатчиков, трактирщиков других национальностей. Беда лишь в том, что то были — евреи... Но я не ставлю своей целью подробно разбираться в этом вопросе, отделять правду от лжи, истину от навета. Важно, что смесь того и другого служит надежных материалом для стереотипа, функционирующего в массовом сознании... Итак, еврей-ростовщик, еврей-шинкарь, кто еще?.. На Украине, особенно в западной части, - еврей-управляющий: пока ясновельможный- пан проматывал доходы с имения в Париже или на худой конец в Варшаве, нанятый им еврей-управляющий старался "оправдать доверие" и вызывал у крестьян ненависть — куда большую, чем его высокородный хозяин. Еврей-торговец... Еврей-хозяин... Еврей-террорист... Еврей-чекист... Еврей-сторонник Учредительного собрания... Еврей-противник Учредиловки... Еврей стрелял в Столыпина... Еврей стрелял в царя... Еврейка стреляла в Ленина... Евреями были Авербах и Заславский... Евреями были Бабель и Пастернак...
Что между ними общего?..
Только одно...
Среди сотен тысяч евреев, пострадавших на Украине в годы деникинско-петлюровских погромов, оказалась и семья Шварцбардов. Один из уцелевших членов этой семьи, ремесленник-подмастерье Ш. Шварцбард, мстя за гибель родителей, в 1926 году на парижской улице застрелил Петлюру. Французский суд присяжных оправдал молодого человека. Когда пятнадцать лет спустя, 30 июня 1941 года, немецкие войска заняли Львов, набранная из местных жителей полиция провела "петлюровскую акцию" — в отместку за смерть Симона Петлюры было перебито семь тысяч евреев.
Пытаюсь представить, что в светлые, хрустальные дни сентября вело громил и жаждущих крови бандитов к Бабьему Яру в том же 1941 году? Ведь какие-то три-четыре месяца назад все, как говорится, было тихо, добрые соседи переговаривались: не привезли ли в магазин за углом молоко?.. — И вот... Одни из вчерашних соседей шли по мостовой, шли колонной, с малыми детьми на руках, шли, опираясь на палки, на костыли — старики и старухи, шли беременные женщины, в их круглящихся животах зрели младенцы, которым не суждено было родиться, шли мальчики и девочки, еще вчера взахлеб читавшие Гайдара и бегавшие в кино на "Чапаева"... И что же, что думали, что чувствовали - те, другие, которые их гнали перед собой, не давали задержаться, отстать? Что думали стоявшие на тротуаре, наблюдая, как их гонят?.. Или прежняя, давностью в три-четыре месяца тишина была ложной? И тлел, жег, распалял воображение образ Кагановича, сталинского посланца, с которым столько зловещего связано на Украине, и от него судорожная ненависть перескакивала к еврею-комиссару, а там и дальше — к еврею-арендатору, еврею-шинкарю, еврею-ростовщику?.. И все это вдруг сбилось, слиплось в один ком, когда по городу разбросали геббельсовские листовки-воззвания, в которых просто и четко разьяснялось, кто — причина всесветного зла и что теперь надлежит каждому делать...
Из ста пятидесяти тысяч убитых в Бабьем Яру сто тысяч были евреями. Среди них не было ни арендаторов, ни комиссаров, ни Лазаря Моисеевича Кагановича... И вот какая штука: от листовок тех не осталось и следа, но когда Евгений Евтушенко (это в славные-то шестидесятые!) написал стихи о Бабьем Яре, его надолго перестали печатать, и когда Виктор Некрасов в двадцатипятилетнюю годовщину расстрелов на Бабьем Яре выступил на митинге, его исключили из партии, в которую он принят был на фронте, под Сталинградом, а затем началось: обыски, допросы, изъятие рукописей... И когда Борис Полевой напечатал в "Юности", где был редактором, го-весть Анатолия Кузнецова "Бабий Яр", в редакцию беспрерывно слали устрашающие анонимки, звонили: "Вы забыли, что у нас — Москва, а не Тель-Авив?.."
Не знаю, так ли это, но говорят — Сталин мстил евреям за Троцкого. Теперь мстят евреям за злодеяния Сталина. В Прибалтике многие евреи приветствовали советскую власть. Но так как советская власть в сталинско-бериевском варианте принесла прибалтам неисчислимые беды, виновными за эти беды оказались евреи. Когда сюда пришли гитлеровцы, мстили советской власти, Сталину, а убивали евреев — и убили столько, что хватило бы на несколько Бабьих Яров. Затем вернулась Красная Армия — и те, кто прислуживал немцам, и те, кто хотел не "освобождения", а свободы, ушли в леса... Ныне здесь называют оккупантами русских, а заодно и всех русскоязычных, обвиняя их в том, что случилось, когда большинства из них на свете-то не существовало... И вот начинается, уже начался — исход. Нет, не древних иудеев из Египта — русских и русскоязычных из Средней Азии. За колонизаторов, за истребление тоталитарной системой национальной интеллигенции, за сокрушение местного уклада жизни, которому не меньше, а то и поболе лет, чем и Москве, и всему Российскому государству, за голод тридцатых годов, за Арал, за съеденные хлопком поля — за все, за все расплачиваются те, кто поливал эту землю не менее горячим потом, чем узбеки, таджики, казахи, киргизы, туркмены, а точнее — те, кто строил здесь города, пробивал шахтные стволы, варил сталь, сеял хлеб, и все это — плечом к плечу с узбеками, таджиками, казахами, киргизами, туркменами... За все, за все должны расплатиться те, кто воистину хотел сделать счастливой эту землю и всех на ней живущих — и не сумел... Но в чем виноваты люди, которые сегодня платят за чужие грехи?..
Одна месть тут же порождает другую, у мести, как у кольца, нет конца, у попавших в ее проклятый круг нет выхода... Нет другого выхода, как разорвать это кольцо, этот костер, замкнувшийся вокруг нас, и погасить, залить пламя, не щадящее ни правых, ни виновных, ни жертв, ни палачей!
Тем более, что чаще всего не палачи страдают, им-то как раз удается ускользнуть от расплаты, страдают люди, не причастные к чудовищным преступлениям, страдают те, кто слаб, кто не в силах себя защитить... Вспомните младенцев, которых бросали с верхних этажей киевского дома, вспомните отверстие от пули, зиявшее на детском лобике, вспомните глаз, висящий на щеке... Какая уж "слезинка ребенка", о ней ли речь! И днем, и ночью передо мной этот страшный, на мертвой щечке повисший глаз, и не плакать — выть от ужаса и тоски мне хочется, и рычать, и бежать куда-то, хватая по пути палки, камни — что попадет под руку... И уже не знаю сам, что мерещется мне — тот ли неведомый мне младенец или — Сашка, Сашенька, Сашуля, мой внук... Его исчезающий в проходе, между стойками, там, где таможенный досмотр, — светлый хохолок на макушке...
Нет, нет, не нужно мести, ярости, злобы! Не нужно — даже во имя справедливости! О ней спорили, спорят, будут спорить, поскольку известно, все в мире относительно... Бесспорно, абсолютно одно — у каждого из нас свой Сашка, Сашенька, Сашуля — робкая зеленая веточка на стволе, покрытом корявой, морщинистой корой, крохотная почка, в которую упакованы — листок... цветок... росток... новое дерево... продолжение бесконечной жизни...
Будем помнить об этом!
12В тот самый момент, когда я закончил предшествующую главу, мне позвонил Павел Косенко — тот самый, который был одним из шестерых, не согласных с публикацией очерка Марины Цветаевой... И вот он позвонил мне а звонит он нечасто и не по пустякам — и сказал:
— Я хочу прочитать тебе одно стихотворение... Вот оно:
Стихотворение, сказал Павел Косенко, написано Александром Ароновым... Не знаю, что это за поэт, что написано им еще, но все показалось мне важным, не случайным: и то, что Александр Аронов, живущий в Москве (судя по аннотации в книжке, попавшейся Павлу в руки), и мы с Павлом, живущие в Алма-Ате, и мудрый Гиллель, живший в Палестине две тысячи сто лет назад, — что все мы думали и думаем об одном: "Он же, увидя череп, плывущий по реке..." — во всем этом, будь я человеком верующим, почудилось мне бы некое знамение...
13Так что же — все простить, все забыть?.. И кинуться к Шафаревичу или Кожинову с объяснениями в любви, набиваться им в братья?.. Во-первых, сдается мне, они сами не очень-то этого хотели бы, а во-вторых, честно говоря, мне и самому этого как-то не хочется. Простить, забыть — такое не делается по приказу извне или даже изнутри. Но не сводить старые счеты в новых обстоятельствах, отказаться от мести за старое — это мы можем. И можем постараться хотя бы понять друг друга... Иногда для этого требуется только время и отсутствие новых причин для ожесточения.
Помню 1966 год, ресторан в Чимкенте, куда я, командированный, заглянул пообедать, и белобрысого, в рыжих конопушках, разбрызганных по лицу, бледнокожего, голубоглазого, прямо-таки классического немца примерно моих, то есть тридцати с чем-то лет. Ни словом с ним не обменявшись, ровно ничего не зная о нем — как я его ненавидел! И при случае не считал бы нужным скрывать свою ненависть! Наоборот, она была для меня священной, я где-то в душе гордился тем, что ее испытываю, она как бы связывала меня с множеством людей, объединяла с ними, в том числе — и с теми, кто был мне всех дороже! Она возвышала меня, эта ненависть, и чем сильнее была она, тем большее удовлетворение, тем более сладкую радость я испытывал!
И он, этот немец, сидевший со своими коллегами за одним из столиков, предназначенных, как мне объяснили мои спутники, для феэргешников, которые приехали строить в Чимкенте фосфорный завод, эту мою ненависть превосходно чувствовал. Я уперся в него и не сводил взгляда — с его белобрысого, гладко зачесанного набок чубчика, с широко распахнутого ворота нейлоновой, модной тогда рубашки, с его прямо, не мигая, устремленных на меня глаз. Как спичка о спичку, зажегся этот вначале безразлично скользивший по залу взгляд — зажегся, вспыхнул, встретясь с моим...
Феэргешные столики, накрытые белыми, накрахмаленными скатерками, располагались на небольшом возвышении, вроде ресторанно-эстрадного помоста, и молоденькие, улыбчивые официантки в кружевных наколках обслуживали их необычайно резво — в сравнении с прочими столами, вроде нашего, в пятнах, с налипшими на скатерть хлебными крошками... За что я ненавидел этого парня, сидевшего метрах в пяти-шести от меня? Завидовал чистой скатерти на его столе? Расторопным официанткам? Запотевшим бутылкам "жигулевского", про которое нам было сказано: "Не подвозили..."? До коих пор, говорили мы, наши институты будут готовить специалистов, которые не могут сами построить такой вот завод, и сами — его спроектировать? Почему для этого надо приглашать немцев? Какого дьявола?.. И какого дьявола при этом трепаться о патриотизме?.." (Тогда только еще начинали собирать старые иконы и прялки по северным деревням). И тут местный, чимкентский журналист как бы по секрету сообщил нам, что феэргешным инженерам запрещено выезжать из Чимкента — будто бы из соображений государственной тайны, а на самом деле потому, что вокруг Чимкента, по аулам, — глинобитные мазанки, развалюхи, для скота не хватает ни корма, ни воды, всюду пыль, грязь, бездорожье, нигде ни деревца, во дворах — кучи кизяка... Но феэргешники ухитрились-таки отснять кое-что на кинопленку и увезти к себе в фатерлянд, а там крутили такое вот кино и потешались...
И все же — нет, не это само по себе разожгло меня: скатерти?.. Да бог с ними, со скатерками, гости — в конце-то концов... И не кино, распотешившее какое-нибудь франкфуртское или гамбургское семейство, хотя это, в общем-то, отдает свинством... Но немцев можно понять: после ихних кафелей на кухнях и в клозетах, и ванн, и электропечей, и розариев под окном... Это не они, это мы — свиньи, если у нас, в стране победившего-распобедившего социализма, в таких условиях живут люди... Мы — не они...
Но здесь, помню, что-то произошло — мелкое, но обидное, зацепившее и меня, и моих спутников. Белобрысый, заметили мы, сказал что-то резкое девчонке-официантке, она покраснела, смутилась, а он вдобавок скривил свой тонкогубый, капризный рот и бросил ей что-то презрительным, высокомерным тоном... Не знаю, отчего всегда больше всего задевает вот это. Может быть, каждая женщина чем-то напоминает каждому из нас мать, или — не то что напоминает, а вдруг тронет, шевельнет воспоминание о ней, хранящееся где-то в подкорке... Впрочем, я подумал в тот миг не о матери, а об отце. И даже не о своем отце, а о его, белобрысого, отце. Я подумал, как он в своей грязно-болотной форме, в рогатой каске, с закатанными по локоть рукавами, белобрысый, голубоглазый, выпустил веером ароматную очередь и изрешетил моего отца. И если его, сукиного сына, не пристрелили там же, на Перекопе, осенью сорок первого, то, возможно, потом он дошел до Сталинграда или Курска, или до Ростова — мало ли до чего он мог дойти! И теперь его сын — здесь, в Чимкенте, строит "этим русским" (для него все мы — русские!) завод, комбинат, который им, "этим варварам", и во сне не снился!..
И вот здесь все стянулось в один узел. Я уже не своего сверстника видел перед собой, а того — сверстника моего отца и его убийцу. И моей ненависти хватило бы, чтобы подойти к феэргешному столику — и убить. И не испытать при этом ни малейшего сомнения в своем праве на это. Праве на месть.
Священную месть. Ибо что может быть священнее, чем — месть за убитого отца?..