Юрий Герт: Избранное - Юрий Герт 35 стр.


И вот здесь все стянулось в один узел. Я уже не своего сверстника видел перед собой, а того — сверстника моего отца и его убийцу. И моей ненависти хватило бы, чтобы подойти к феэргешному столику — и убить. И не испытать при этом ни малейшего сомнения в своем праве на это. Праве на месть.

Священную месть. Ибо что может быть священнее, чем — месть за убитого отца?..

Не знаю, на самом деле смог бы я убить его, сидевшего передо мной?.. В своем воображении я с наслаждением его убил, исполнил свой долг.

С тех пор прошло много лет. Может быть, в этом причина, что моя кровь поостыла. А может — и в том, что за это время многое стало мне яснее. И то, что там, в Германии, множество людей творили зло в убеждении, что творят благо. Разве не так было у нас?.. И разве мало людей, которые творили зло не по убеждению, а не имея сил противиться этому? Справедливо ли воздавать им той же мерой, что и тем, кто толкал их на зло, на кровь, на убийство, лишал воли, веры в собственный разум, гипнотизировал словами: "нация", "народ", "Родина", освящая ими любую ложь, любое злодейство?.. Нет, никогда не поставлю я рядом своего отца, майора медицинской службы, ведавшего военно-полевым госпиталем, и его убийцу: ведь не он, мой отец, пришел на Рейн - это к нему пришли, и не он убил — его убили... Но могу ли я судить немца - за то лишь, что он немец? Сына — за то, в чем виновен отец? И — что знаю я об отце того самого белобрысого парня, который передо мной? Может, и не убийца он вовсе? Может, ненавидел он Гитлера так же, как мой отец ненавидел и презирал Сталина (ненавидел, поскольку брат его, Илья, в 1937-м получил десять лет "без права переписки", а сестра Вера — пять лет лагерей, а муж ее — расстрел, и отец, было время, со дня на день ожидал, что явятся и за ним... А презирал — как может и обязан, сказал бы я, каждый интеллигент презирать хама, велик он или мал...). Единственное, что знаю я о нем (да и то — приблизительно: были в германском воинстве и румыны, и венгры, и итальянцы...), это что он был немец. И что же, что следует отсюда: хорош он был или плох, добр или зол и т.д.?.. Что?.. Да ровно ничего. А этот, в ресторане?.. О нем-то что мне известно?.. Да, мне представилось — улыбнулся он как-то не так... А еще? Еще мне известно, что пришел он к нам не с автоматом, а с циркулем. И за это его ненавидеть?..

Все так просто... Но сколько же лет прошло прежде, чем я это понял.

14

И однако... Вот я пишу — и то там, то сям у меня срывается: тех судить, этих наказывать, кому-то прощать (или не прощать) давние и недавние обиды... Между тем вспоминается мне одно место в статье Михаила Эдидовича, опубликованной в рижском журнале "Родник".

"С чего начать? — размышлял задолго до нашего с вами рождения хасидский мудрец Самуил (Шмелке) из Никольсбурга, - мир так безобразен. И я решил начать с моей страны, которую я все-таки знаю лучше... Но моя страна так огромна! Начну с моего города... Но мой город такой большой! Начну с моей улицы... Нет, с моего дома... Нет, с семьи... А, ладно, начну-ка я лучше с себя..."

В самом деле, не качать ли с себя?

Нет, я вовсе не думаю, что евреям надо в чем-то каяться больше, чем всем другим. Но - надо. Например, в существующем где-то в душе сознании собственной неполноценности, третьесортности. Несмотря на общественное положение, на доброжелательные взаимоотношения на работе, научные знания, признание заслуг... Все равно сознание это где-то в тебе гнездится, и рядом с ним - ощущение какой-то смутной, непонятной вины. И вот уже (сколько раз я с этим встречался!) — чем порядочней, чем совестливей человек, тем чаще, под воздействием каких-нибудь кожиновых, начинают пульсировать в нем сомнения: ну, а вдруг? Ну, а если хотя бы одна треть из предъявленных евреям обвинений — правда? И этого достаточно, чтобы признать — виноваты, виноваты мы и в революции, и в терроре, и в репрессиях и — да, конечно, погромы, дискриминация и пр. и пр. - оно нехорошо, но ведь и в них есть своя сермяжная правда?.. И справедливо говорили и говорят те, которые... Вам с чем-то подобным никогда не приходилось встречаться?.. Помню, один мой приятель, свято веря цифрам и располагая только цифрами, которые были соответственно подобраны авторами соответственных журналов, доказывал мне, что — да, виноваты, виноваты! Вот же факты, вот!.. Он так обливал себя и свой народ зловонной грязью — куда там самому поднаторевшему антисемиту!.. Но мы-то спорили дома, попивая чаек, и разговор касался нас двоих, добрых молодцев из "Памяти" в черных рубашках и высоких сапогах рядом не было, никто спору нашему не аплодировал... А случалось иначе. Случалось такое, о чем вспоминать больно и страшно. В 1953 году, во время "дела врачей , "готовилась публикация письма, в котором евреи СССР открыто обвинялись в воинствующем национализме, в массовом вредительстве. Письмо подписали видные деятели искусства, культуры, науки еврейской национальности. Это письмо стало бы безоговорочньм приговором, к приведению в исполнение которого были готовы многие...22"

М.Гейзер, "Соломон Михоэлс", Москва, "Прометей", 1990 г.

Помимо боязни за собственную жизнь, помимо сознания предрешенности конца этой истории, во всех деталях отработанной в абакумовском МГБ, но вдруг переиначенной самим господом богом посредством смерти главного ее сочинителя, думаю, что и у подписавших письмо, хотя бы у некоторых, было сознание вины — нет, не своей, не своих знакомых, даже не "врачей-убийц", а — народа... Следовательно, было и сознание права судить и карать любыми способами народ...

Но зачем говорить о ком-то — начнем с себя... К чему вспоминать здесь о немецком антисемите Фридрихе Юлии Штале, принявшем христианство еврее, который в своих книгах доказывал, что евреям не следует давать равные с другими права. И к чему задерживаться на более близком нам россиянине Якове Брафмане, также еврее, принявшем христианство: его юдофобское сочинение "Книга кагала", изданная в 1869 году, во многом предвосхитила "Протоколы Сионских мудрецов" и до того пришлась по вкусу властям, что несколько лет спустя ее переиздали за правительственный счет. Не будем также останавливаться на совсем уж "нашенском" феномене — московском еврее-литераторе самых демократических убеждений, человек стойком и за убеждения свои пострадавшем: он крестился и, в жажде самоочищения и искупления "вины", написал роман, который можно назвать "энциклопедией российского антисемитизма"... Все эти факты достойны особого исследования, как и давно занимающий меня с точки зрения психологии тип ренегата... Речь же здесь о другом.

О сознании собственной третьесортности. О "комплексе вины", разъедающем душу. О том, что комплекс этот, формирующий характер "тзари дрожащей', оборачивается вдруг агрессией против "своих", а порой и против "чужих"... Поскольку "самообвинение" на деле превращается в обвинение своего народа. Но раз можно свой народ обвинять, значит — и любой другой!

...Признаем же, что "особа народа царственна" и осуждению не подлежит. Можно судить о людях, из которых народ состоит, — злых и добрых, святых и предателях, мучениках и нравственно растленных уродах... Но нельзя карать, клеймить, осуждать народ! Боль, которую познали евреи, достаточна, чтобы — даже в ответ — не причинять ее никому...

Начать с себя... Помню, в детстве я с удивлением и даже тайной неприязнью (уже тогда!) наблюдал, как мой дед, надев очки — два стеклышка в тонкой железной оправе — отыскивал, распахнув газету, в списках награжденных еврейские фамилии, как потихоньку, радостным голосом, называл их бабушке... Потихоньку, потому что дети — мои мать и отец — этого не любили. Старикам — прощали, но сами никакого акцента на еврейском не делали. Стыдились. Пушкин и Гоголь, Фейхтвангер и Хемингуэй (война в Испании!..), Шолом-Алейхем и Короленко — вот имена, которые вспыхнули негасимым огнем для меня в детстве, имена, произносившиеся в ту пору родными устами и потому сами родные, включенные в семейный круг... И как в семье не делят на "своих" и "чужих", так и культуру в среде, где я рос, не делили на "свое" и "не свою". И Гитлер, скажем, воспринимался не как враг еврейства, а как враг — в равной мере — всех рабочих И крестьян, всего трудового народа...

И вот прошло много лет, по сути - прошла жизнь. И когда мои русские друзья хотят успокоить меня, умерить боль, придушить ярость, они похлопывают меня по плечу и говорят: "Да брось, чего ты? Ну, сволочи, фашистская мразь — стоит принимать все всерьез? Ведь все мы для них — евреи!.," Я им благодарен. Более того, не только они — мне, я им тоже — сочувствую! Ведь они испытывают глубочайший стыд за куняевых, кожиновых и пр., поскольку те — тоже русские! И хотя здравому смыслу стыд этот противоречит, он существует — где-то за пределами здравого смысла... Как — помимо здравого смысла живет во мне стыд за Кагановича, за Голощекина... Стыд за любого подлеца-еврея, хотя — что у нас общего-то? И почему я должен стыдиться за него больше, чем за подлеца-калмыка, подлеца-украинца?.. Но вот — стыжусь же! И они, мои русские друзья, стыдятся — и стараются всячески успокоить, уберечь... Тем самым навлекая на себя дополнительное недовольство...

И вот прошло много лет, по сути - прошла жизнь. И когда мои русские друзья хотят успокоить меня, умерить боль, придушить ярость, они похлопывают меня по плечу и говорят: "Да брось, чего ты? Ну, сволочи, фашистская мразь — стоит принимать все всерьез? Ведь все мы для них — евреи!.," Я им благодарен. Более того, не только они — мне, я им тоже — сочувствую! Ведь они испытывают глубочайший стыд за куняевых, кожиновых и пр., поскольку те — тоже русские! И хотя здравому смыслу стыд этот противоречит, он существует — где-то за пределами здравого смысла... Как — помимо здравого смысла живет во мне стыд за Кагановича, за Голощекина... Стыд за любого подлеца-еврея, хотя — что у нас общего-то? И почему я должен стыдиться за него больше, чем за подлеца-калмыка, подлеца-украинца?.. Но вот — стыжусь же! И они, мои русские друзья, стыдятся — и стараются всячески успокоить, уберечь... Тем самым навлекая на себя дополнительное недовольство...

Короче, мы сочувствуем друг другу, мы вместе, мы рядом... Но вот парадокс. "Ведь все мы — евреи", — говорят они, повторяя чью-то горькую остроту, на самом же деле звучит это как "все мы — русские". Есть в этом и душевная щедрость, и широта, и свойственное доброму человеку стремление поделиться всем, что он имеет: вот тебе наш дом, наше тепло, наше солнце... Наши пейзажи, наша литература, наша музыка... Наш язык... Наша история... Все, чем владею, — пополам!

Все это и человечно, и от чистого сердца... Но в какой-то миг возникает странное чувство — парадоксальное, как бы из ничего возникшее чувство. С тобой делятся, готовы поделиться последним... А ты? Кто ты — иждивенец, нахлебник, гость, застрявший в чужом дому? Делишься ли ты — своим, тебе принадлежащим? Или свыкся с тем, что берешь и берешь из чьих-то рук, и то хвалишь, то порицаешь, то забываешь порой поблагодарить? А поскольку тебе дают, а "дареному коню в зубы не смотрят", бери да говори спасибо... Дают — бери... (Память услужливо продолжает: "... а бьют — беги!").

Итак, что можешь ты дать — взамен?.. Ведь не станешь же ты мелочиться, да и не по правилам гостеприимства напоминать (это можно сделать в полемике в противником, а не в разговоре с искренними друзьями), что кое-что в приютившем тебя доме — ну, если и не твое, то возникло не без участия давних твоих предков... К примеру, христианство, которое считается основанным российской культуры, российской духовности. Ведь и Ветхий Завет, и Новый — это, так сказать, создание гения еврейского народа: "Малого народа", по терминологии того же Шафаревича и К°... Но к чему напоминать об этом, да еще и хорошим людям? И не будем называть имен, без которых в доме, для нас не менее дорогом, чем для его хозяев, сделалось бы чуть темнее, чуть холоднее, — не стоит заимствовать этот прием у любителей считать-пересчитывать гены и анализировать пятый пункт... Не стоит... Лучше попристальней взглянем на себя — "начнем с себя".

15

Длинная, бесконечная цепочка людей представляется мне, когда я оглядываюсь назад. Хотя — не такая уж она длинная: шестьдесят человек стоят в ней один за другим. Всего-навсего — шестьдесят. Но в то же время цепочка эта — страшной, невероятной длины: ей две тысячи лет. По принятому демографами счету, жизнь одного поколения равна тридцати годам. И выходит: на столетие — три поколения, на две тысячи лет — шестьдесят... Вот она выстроилась — цепочка из шестидесяти звеньев, шестидесяти поколений. Почему — из шестидесяти?.. Можно бы и увеличить вдвое, но я беру 70 г. нашей эры — дату разрушения Иерусалима Титом, начало диаспоры. Шестьдесят поколений, а для меня — шестьдесят человек. Среди них — раввины и ремесленники, голландские гранильщики алмазов и польские портные, марокканские торговцы и палестинские кодификаторы Талмуда, испанские марраны и местечковая голытьба. Среди них люди простые и великие ученые, ростовщики и музыканты, солдаты и синагогальные служки, типографские наборщики из Вильны и воины, вставшие под знамена Бар-Кохбы... По этой цепочке из рук в руки передавался факел — иногда вспыхивавший ярко, иногда еле светивший, но в невероятной дали веков загоревшийся живой огонь не угасал, был священным, за него сражались и погибали, ради него терпели унижения, пытки, погромы... Как же случилось, что на последних двух-третьих звеньях цепочка оборвалась? Огонь потух? Почему, любуясь другими огнями, подбрасывая в другие костры добытые в лесу дрова и хворост, не положим и две-три хворостинки на доставшийся от предков огонь, а не на огонь, так хотя бы на сберегшие жар угли?.. Честно ли это, порядочно ли — затоптать, заплевать, засыпать песком свой костер, и это вместо того, чтобы беречь его пламя, открытое для любого путника, кому захочется увидеть его свет, впитать его тепло?..

В самом деле, что для меня — реб Акива? И что — Маккавеи? И что — Иегуда Галеви? И что — Маймонид? История каждого народа слагается из подвигов в его борьбе за свободу, из сказаний, оставленных потомкам, из песен, сложенных его поэтами, из светлых мыслей, подаренных человечеству его мудрецами. Что же, разве нет у моего народа своих героев и мучеников? Разве не сложены им прекрасные сказания, которые тысячи пет живут, переложенные на все языки земли? "Клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отчество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал", — разве не могли бы мы повторить эти слова Пушкина, обратясь к собственным предкам и собственной истории — одной из ярчайших нитей, вплетенных в многоцветную историю человечества?.. Так отчего же наши хулители жонглируют фигурами ростовщиков и кабатчиков, террористов и "масонов", сводя к ним всю историю народа? Не оттого ли, что мы сами не знаем ее и способны поддаться примитивному жульничеству, рассчитанному не только на злобу и зависть, но и на простое невежество? Можем ли упрекать в невежестве других, если невежды сами?..

Начнем с себя: можем ли мы вызывать уважение к себе, если сами не знаем и не хотим себя знать? Думаю, что без великого Бялика нельзя понять русского еврейства XX века, а может быть — еврейства вообще. Но кто из нас, наряду с Ахматовой и Пастернаком, читал его стихи и поэмы? Когда "сионист" и "еврей" сделались синонимами, мы и сами толком не знали, что такое — "сионист", и еще меньше знали о Герцле, и еще меньше — об Ахад-Гааме. Не могли? Признаемся: не хотели знать.

Однажды, в компании широко образованных людей, сведущих, помимо своей специальности, в разных областях искусства и культуры, после того, как было дружно выражено негодование по поводу очередной скверно пахнущей статьи "Нашего современника", я сказал:

— Вероятно, даже откровенные антисемиты согласятся, что евреи принесли России не одно только зло... Давайте попробуем выяснить хотя бы на любительском уровне — какое же добро принесли они этой стране? Среди нас есть врачи — пусть они пороются в памяти, если надо — в книгах, чтобы на двух-трех листочках набросать, каков реальный вклад евреев в нашу медицину. Среди нас — физик, биолог, химик, историк... Пусть они займутся тем же. Литературу я беру на себя. Для чего и для кого это нужно?.. Да попросту для нас самих! Ведь после таких статей жить не хочется!..

И что же?.. Не единый человек меня не поддержал.

Только что все наперебой возмущались новым плевком, новым ведром помоев, со сладострастным остервенением выплеснутым на еврейство, но тут приутихли, занялись винегретом и прочими закусками (была середина семидесятых, закуски на столах еще водились), попутно высказывая немало резонных соображений, почему не следует браться за это дело. Я слушал, уткнувшись к себе в тарелку. Слушал и не спорил. Мне стыдно было за свою наивность. Но не только за нее...

За столом сидели хорошие люди. Не прохиндеи, не жулики, не махинаторы. Добросовестные, усердные трудяги, каждый — отличный специалист в своей области, как говорят теперь — профессионал. Кроме того, все были завзятые театралы, любители и знатоки живописи, литературы, бывали — нет, не по "служебным надобностям", а в турпоездках за собственный счет — за границей... Они знали русскую историю, русскую классику, искусство "серебряного века". Многие прожили всю жизнь в Казахстане и любили эту землю — ее горы и степи, ее добродушный, приветливый, отзывчивый на чужую боль народ. Французский импрессионизм, немецкий экспрессионизм, скандинавский авангард... Новгородская вечевая демократия и опричнина Ивана Грозного, реформы Александра II и творчество "мирискусников" — они могли рассуждать об этом с вечера до утра, и рассуждать не как-нибудь, а погружаясь в детали и тонкости... Все это было для них свое. И чужими были еврейская культура, еврейское искусство, еврейская история. Чужим был еврейский язык — что иврит, что идиш. Чуждо звучали еврейские имена. Более того: что-то удерживало их от того, чтобы ощутить свою причастность к еврейству, что-то властно отторгало от него...

Назад Дальше