Юрий Герт: Избранное - Юрий Герт 7 стр.


Естественно... Да от него я ничего другого не ждал.

— Я за то, чтобы печатать Цветаеву всю, целиком и полностью! — четко, чуть не по слогам произнес Валерий Антонов, глядя на меня в упор. Его глаза, налитые сухим огнем, меня поразили — столько было в них злобного восторга, такая радость от возможности наконец-то излить, выплеснуть мне в лицо затаенную, скопленную, в душе ненависть... Я чуть не вскинул руку, загораживаясь от режущего, слепящего сияния.

Все, все я мог предположить, но чтобы Антонов... Тот самый Валерий Антонов, с которым столько лет, считал я, связывает меня несокрушимая, взаимная, искренняя приязнь... Чтобы и он...

Ну, нет, — подумал я, — много вы на себя берете, ребятки...

И когда Ростислав Петров, наш ответственный секретарь, с которым, как и с Антоновым, соединяли меня долгие годы работы и совместно пережитого, — когда он, замыкая круг, в своей обычной, раздумчивой манере, не отрывая опущенных глаз от разложенных на столу бумаг, сказал, что тоже полагает — надо, надо печатать... Только, возможно, придется произвести некоторые сокращения... — кроткий, укоризненный взгляд в мою сторону... — тут я не стал дожидаться, пока он кончит журчать и начнет высказываться Толмачев.

— Нет уж, — сказал я, — уж вы простите меня, Геннадий Иванович, но к чему нарушать привычный порядок...

Он оказался как бы отстраненным на время мною от дирижирования послушным оркестром.

— Я против публикации в любом виде, — сказал я, отчетливо сознавая в тот момент, что не проблема публикации здесь обсуждается, а нечто другое, мало связанное с Мариной Цветаевой. — Мое мнение — вещь эта антисемитская. Публикация ее в массовом журнале сейчас, когда национальные вопросы так обострены и болезненны, противоречит духу перестройки. Апелляция к черносотенству не вяжется с позицией, которую до сих пор занимал журнал. Из этого следует, что если все — за публикацию, а я один — против, то дальше работать в редакции я не могу. Не могу и не хочу. Но учтите: эта публикация будет на руку "Памяти"...

— Ты оскорбляешь всю редакцию! — вскочил Рожицын. — Думай, что говоришь! — Голос его содрогался от ярости.

— Да и потом еще неизвестно, какая у "Памяти" программа! — поддержал его сидевший рядом Виктор Мироглов. Его басок звучал добродушно-насмешливо. — А что газеты пишут... Знаем сами, как они делаются!..

Я не произнес больше ни слова. Все, что связывало меня с этими людьми, было рассечено, лопнуло, как не выдержавший напряжения канат. И уже не имело значения, что говорил, проборматывал скороговоркой Толмачев, заключая планерку — в том роде, что нужно сделать купюры, а когда их сделают, мне покажут материал... Это уже ничего не значило. Поскольку теперь был "я" и были "они"...

Планерка закончилась. Я вернулся в свой отдел — узкую комнатку, тесно заставленную четырьмя столами. В распахнутую дверь Мироглов крикнул мне:

— Идем кофе пить! — Вся честная компания шумно направилась в бар.

Кто-то поддержал его, позвал меня...

— Спасибо, — сказал я. — Что-то не хочется.

16

В отделе толклись авторы, Рожицын с кем-то разговаривал по телефону...

Я взял со стола первый попавшийся лист бумаги, написал заявление. Написал, почему я ухожу из редакции, почему прошу освободить меня от членства в редколлегии. Написал об интернационалистических традициях, за долгие годы сложившихся в журнале, упомянул о "Памяти"... Видно, Рожицын понимал, о чем я пишу, и, когда я поднялся, рванулся было меня остановить:

— Юра, не делай этого!

Я вошел в кабинет к Толмачеву, положил заявление на стол.

Вид у него был растерянный.

— Так я и знал... — пробормотал он. — Знал, что ты это сделаешь.

— Кажется, по КЗОТу после подачи заявления полагается отработать двухмесячный срок? — сказал я.

17

В тот день по дороге домой — был декабрь, небо как серый войлок, мокреть под ногами — мне вспомнилось майское утро 1965 года, белая, вся в цвету, яблоня под нашими окнами, подрулившая к подъезду машина, из которой вышли — оба в белых, с короткими рукавами, рубашках — Морис Симашко и Николай Ровенский, молодые, энергичные, слегка загадочные... Они поднялись к нам, на верхний этаж еще не обжитого, пахнущего краской, недавно заселенного дома.

— Поехали, одевайся... Зачем?.. Потом узнаешь.

Всю дорогу до редакции оба смеялись, болтали о том и о сем, подшучивали над моим недоумением... В кабинете редактора журнала, куда меня почти насильно втолкнули, навстречу мне поднялся из-за стола Иван Петрович Шухов, маленький, губастый, подслеповатый. Обнял, усадил, посопел, поправил очки с толстыми стеклами на широком, картошкой, косу.

— Вот какое дело, Юра, — сказал он, — мы тут подумали-подумали и решили предложить вам поработать у нас в редакции... Как вы на это смотрите?

"Поработать..." Что это значит?.. Я не верил своим ушам — неужели меня и вправду в журнал приглашают? Это имел в виду Иван Петрович — или я не так его понял?..

Но так оно и было — меня приглашали в журнал. Полгода назад я приехал в Алма-Ату из Караганды, где работал в молодежной газете, потом литконсультантом в отделении Союза писателей. У меня вышли две книги — одна в Петрозаводске, там я служил в армии, другая — роман "Кто, если не ты?.." — в Алма-Ате. О нем много писали в газетах, от читателей шли в издательство пачками письма... Но все равно — работать в журнале, который возглавлял Иван Петрович Шухов, где работали Ровенский, Симашко, Щеголихин... Где печатали Платонова, Паустовского, Мандельштама... Это было вряд ли осуществимым счастьем!

Я попросил месячную отсрочку — закончить роман "Лабиринт"... И спустя месяц приступил к работе - в отделе прозы. Просыпаясь по утрам и вспомнив о редакции, я встречал каждый новый день как праздник, незаслуженный подарок судьбы. Когда через год или два мы приняли на работу молодого журналиста из комсомольской газеты и в его жаргонистой речи замелькало словечко "контора" в применении к нашей редакции, оно звучало для меня святотатственно: журнал был содружеством, братством, соединявшим всех нас духовно, а никак не "конторой", "службой". Случалось всякое — и обиды, и ссоры, но они забывались, таяли, как дымок, уносимый ветром. Дело, которое для нас было священным — Двадцатый съезд и обновление литературы, всей нашей жизни — перекрывало все остальное.

Домбровский, Казаков, Марк Поповский и его "1000 дней академика Вавилова"... Таким до того, как отстранен был — то ли Сусловым, то ли Кунаевым — Иван Петрович от редакторства, сложился и навсегда остался в сердце моем журнал. Да и — в моем ли только? С ним связаны были особой, трепетной связью Галина Васильевна Черноголовина — отважная наша "Черноголовка", как ласково называл ее Домбровский, и уже упомянутые мной Симашко и критик Ровенский, и покойный ныне Алексей Белянинов, и Павел Косенко, и Владилен Берденников, и Иван Щеголихин, и Ростислав Петров, и Валерий Антонов... "Лучшие годы нашей жизни" — вот чем для каждого был журнал, по крайней мере — для большинства из нас... Потом наступили годы безвременья, застоя — долгие и пустые, о которых почти нечего вспоминать... Но коллектив редакции в чем-то главном, казалось, сохранил, сберег себя... И вдруг...

18

И вдруг... — подумалось мне. — И вдруг... И вдруг...

А вдруг я все осложняю? Вдруг раздуваю из мухи слона? Воображение, взвинченные нервы — и легкие, для других, да и для тебя самого в прошлом незаметные внешние импульсы вдруг оказываются способны изменить настроение, перевернуть мир вверх тормашками, рассорить с людьми, которые не думали ни о чем плохом... А потом уже не остается ничего другого, как упорствовать в своей ошибке, своем никчемном озлоблении, яриться на всех вокруг, а на деле — на самого себя... Где, в чем гарантия того, что прав я, а они, вся редакция — неправы?..

Я ехал домой на автобусе, положив на колени дипломат, и смотрел на серое небо, серые дома, серую дорогу... И нечаянно, словно по какой-то инерции, под напором, идущим извне, представился мне какой-то такой же серый, незнакомый мне город, автобус, только слякоти поменьше на ухоженных тротуарах... Но тоже едет, положив — ну, не дипломат, а портфель к себе на колени — какой-то человек, и пасмурно, гадко у него на душе, поскольку поссорился он у себя в редакции, где старый и добрый его друг Фриц Мюллер или там Густав Кригер сказали ему, что как еврею ему не дано постичь подлинное величие Гете... Или, к примеру, что если бы не евреи, шпионившие в пользу Антанты, Германия наверняка бы выиграла первую мировую войну... Что же, — сказал бы себе тот человек, с портфелем на коленях, — может быть, я напрасно кипятился?.. Да, мой отец не был шпионом, он был солдатом и погиб в сражении на Марне за свое немецкое отечество, но — кто знает? — может, были в самом деле евреи-шпионы?.. Фриц и Густав — мои добрые друзья, мы вместе учились в гимназии, какое у меня право пятнать их честные имена гнусными подозрениями? Обобщать?.. Связывать их с лозунгами, которые как-то раз я видел из окна этого же автобуса — их несли какие-то молодые люди, одетые в черные рубашки, прикидываясь бывалыми солдатами, и печатали шаг — очень четко и очень громко, и что-то такое пели — "Хорст..." или — "Ферст...". И, кажется, "Вессель..." — что-то в этом роде... Стоит ли придавать значение тому, что сказали — и, по-моему, сами почувствовали себя неловко — мои друзья Фриц

Мюллер и Густав Кригер... И стоит ли обращать внимание на этих молодчиков — кстати, не в черных, а коричневых, я спутал — рубашках... Ведь у нас на дворе не время крестовых походов с их погромами и резней, а — слава богу, 192-такой-то год, и мы живем в демократической Германии, Версальский договор гарантирует нам спокойствие и порядок... Нам — то есть и нам, евреям...

Так, вполне возможно, думал я, — рассуждал тот человек — и откуда ему было знать, что случится вскоре с его милой Германией, с его добрыми друзьями Фрицем и Густавом, с ним самим?..

19 "К РУССКИМ СТУДЕНТАМ"

Россия, Отчизна наша, переживает судьбоносную пору. После долгих лет лжи, насилия и лицемерия она постепенно становится более открытым и честным государством. Благодаря этому мы наконец-то узнали о бедственном положении страны: наша экономика топчется на месте, спрут бюрократии душит все живое, русская нация вымирает, наука отстала, образование неэффективно, коррупция стала вездесущей. С ужасом мы узнали и о другом — о чудовищном истреблении нашего народа, который после революции потерял от рук опричников власти 40 миллионов человек, в четыре раза больше, чем за все войны с петровских времен, не считая последней.

Особенно пострадал русский народ и родственные ему украинский и белорусский народы. Наш триединый народ, отдав все для победы в самой кровопролитной войне, сегодня сделан самым обездоленным, униженным и нищим. Попав в Прибалтику, Закавказье или Среднюю Азию, любой русский сразу чувствует, как не уважает и презирает его коренной тамошний житель. Русский видит также, сколь зажиточнее и лучше живут они, и в удивлении спрашивает: как и когда все это произошло? Почему Россия, некогда богатая и жизнеспособная страна, ныне плетется не только в хвосте народов мира, но и в хвосте народов СССР? Ответ известен — окраины долгими десятилетиями пользовались льготами и денежными дотациями, которых сознательно лишали Россию и которые давались в основном за ее счет!

Все ли, однако, помнят, что издавна Отечество наше именовалось Россией? Многие ли из нас чувствуют гордость при одном звуке этого имени? Все ли из вас ощущают себя потомками русских, создавших великую державу и ее мировую культуру? Ведь сейчас достаточно произнести "я — русский", чтобы в ответ услышать нагло-циничный вопрос: вы шовинист? Слово же "Россия" у некоторых вообще вызывает приступ яростной злобы и ругани. Вот он — зримый итог насильственного интернационализма, стремящегося все народы слить в серую и безликую массу. Более полувека нас заставляли и заставляют забыть, кто мы и кто наши великие предки!

...Опустошить, увести вас в сторону от решения национальных проблем хочет сегодня "малый народ", точнее, его весьма обширная националистическая элита, которая вот уже целое столетие силится подмять под себя славянские народы нашей Родины и прежде всего великий русский народ. Крайние шовинисты по существу, ура-интернационалисты на словах — еврейские националисты составляли большинство в первом советском правительстве (в нем на 22 человека было лишь двое русских3) и в аппарате насилия (ВЧК, ОГПУ, НКВД), на страшном счету которого десятки миллионов человеческих жертв. Они были большинством среди крупных функционеров власти, которые, не дрогнув, приказывали взрывать наши храмы, расстреливать и гноить в лагерях как "классового врага" цвет нации. Ведь это был не их, а чужой и ненавидимый ими русский народ!

Сегодня националистическая еврейская элита оккупировала русскую культуру, науку и прессу. Люди еврейской национальности, которая насчитывает только 0,69% в общем составе населения (без учета лиц, которые маскируются русской фамилией и национальностью), заняли до 30% ведущих должностей.

Из этого народа — 45% всех докторов и кандидатов наук, но рабочих из него — лишь горстка. Высшее образование имеет 70% евреев, втрое больше, чем русские. В стране, причем достаточно давно, образовалась очень влиятельная, спаянная мафия, которой чуждо или ненавистно все русское, все близкое и дорогое нам.

Активно участвуя в изничтожении русского народа, сегодня еврейские шовинисты преданно служат системе и бюрократии. Членов партии среди евреев пропорционально вдвое больше, чем среди русских! Ныне они сумели стать главными "прорабами перестройки", которую вполне сознательно направляют в тупик, чтобы вызвать народное недовольство и ради своей выгоды разжечь новую братоубийственную смуту. Для этого они ретиво действуют и на другом фланге — среди левых неформальных объединений, "Демократического союза", "Народного фронта" ,и разных клубов. Ловко спекулируя на законных требованиях людей, еврейские националисты опять лезут в революционные вожди с целью растлить и расшатать общество. Но нам не нужна новая братоубийственная смута!

Нам нужна Россия — великая, свободная, нравственная держава!

...Сегодня "Память" бьет в набат — МЕДЛИТЬ БОЛЬШЕ НЕЛЬЗЯ! Отечество и народ — в великой беде и опасности! Ему грозят великий кризис и крах! Пришло время действовать сообща, смело, по-суворовски, вместе с ВАМИ — русскими студентами и всеми, кто понимает и сочувствует нашим бедам. Не дадим врагам лишить Россию ее величия, самобытности и достойного места в мире! Родина у нас — одна и мы несем ответственность за ее судьбу.

Разъясняйте для спасения Родины цели "Памяти", обличайте, устно и письменно, ложь и клевету на нее, давайте отпор хулителям, создавайте группы "Памяти" в своих вузах! Бойкотируйте преподавателей-сионистов, выдвигайте и поддерживайте русских преподавателей и ученых, стоящих на патриотических позициях! ЗНАЙТЕ — НИКТО кроме "Памяти" не выступает в наши дни за подлинное возрождение и спасение русского народа и братских славянских народов. Если вы любите Родину и верно понимаете ее трагедию — ваше место в рядах национально-патриотического фронта "Память"!

ДА ЗДРАВСТВУЕТ РОССИЯ! ДА СГИНУТ ЕЕ ВРАГИ!

Ленинградский совет НПФ "Память"

Эта листовка — одна из многих — распространялась между ленинградскими студентами, ее принес мне сосед, чей сын учится в Ленинграде. Слово "листовка" не случайно произведено от слова "лист": нужно иметь семя, нужно иметь плодородную почву, нужно позаботиться о том, чтобы почву эту взрыхлить, посадить в нее семя, засыпать сверху землей, поливать, ухаживать, растить, дожидаться терпеливо, упорно, пока деревце подрастет, раскинет ветки, покроется почками, потом густой листвой — только тогда ветер сорвет и разнесет по городу, по улицам и подворотням листья-листовки, подобные этой... Кто-то подготавливал почву, закладывал семена, растил-взращивал поначалу робкий, слабый стебелек... Кто? Зачем?..

20

Собственно, я давно собирался уйти из журнала. Нездоровье, постоянная редакционная нервотрепка, чтение и подготовка к печати рукописей, не оставляющие ни сил, ни времени для собственной работы... Собирался уйти при прежнем нашем редакторе, потом появился Толмачев, развернулась перестройка — возникли условия для живого, настоящего дела... Но последнее время я начал все острее чувствовать расхождение с Толмачевым, с теми, кого принимал он в редакцию. И все же никак не думал, что уходить придется в подобной ситуации. Жена, если я заговаривал об уходе, возражала: разве ты сможешь без редакции? Без общения с людьми? В одиночестве?.. Мне тяжело было признаться ей, что я подал заявление. И, чтобы не тянуть, я сделал это, едва переступив порог.

Даже в полутемной прихожей я, казалось, увидел, как она побледнела. Но тут же услышал:

— Ты поступил правильно. Другого выхода у тебя не было.

Под утро мы оба встали, подошли к постели маленького нашего внучонка — Сашеньки, проверить — не раскрылся ли, не мокрый ли... Обоим не спалось в ту ночь.

— Я все лежу, думаю, — сказала жена, — как же так? Что произошло? Ведь тебя всегда так уважали...

Что я мог ей ответить?

21

В те дни мне часто вспоминались — да и сейчас вспоминаются — эти цветаевские строки...

22

Больнее всего в этой истории ударили меня слова Антонова. Даже не слова — нацеленный в упор взгляд, в котором, как осколок стекла, так и сверкала ненависть...

Вот где заключался мучительный, до сих пор саднящий мне душу вопрос: что же произошло?..

Ведь Валерий Антонов... Как бы это сказать... Ум, талант, красноречие — да, все это я всегда ценил в нем, однако — не только это... И, может быть, вовсе не это было в нем для меня главным. А редкостный дар — уловить малейшие оттенки настроения другого человека, выслушать его, дослушать до конца — и разделить гнев, смятение, тоску, переполнявшие всех нас многие годы. Разделить — и облегчить сердце — когда словом, когда обоюдным молчанием. Порой ведь важнее, значительней любых слов такое молчание, с переплетающимся в воздухе дымком двух сигарет. А иногда, помолчав, с какой-то виноватой улыбкой в глазах — разноцветных, один — голубой — посветлее, другой потемнее — он говорил, тронув ладонью лохматую рыже-русую шевелюру на лобастой голове: "Хочешь, тебе почитаю?.. Сам не пойму, что у меня на этот раз получилось..." Он читал стихи, я слушал. Мы не были друзьями в расхожем смысле слова и не так-то много времени проводили вместе, но соприкосновение душ — что может быть выше в мужской дружбе?..

Назад Дальше