Иоанн Цимисхий - Николай Полевой 12 стр.


Это вело за собою следствия самые несчастные. Дошло до того, что молодой щеголь римский, женатый и неженатый, не был щеголем настоящим, если не было у него на содержании какой-нибудь красавицы и если он не проматывался на эту красавиц. Такие женщины вмешивались в дела государственные, и при развращении нравов, примерах Юлий, Мессалин и Агриппин, такие женщины решали все дела, нередко восседали на тронах императоров. Законное супружество упало в общем мнении -- страшились связывать себя женою, и не стыдясь говорили в римском Сенате: "Римляне! надобно однако ж жениться -- нечего делать! Как ни тягостно наложить на себя цепи супружества, но необходимость иметь законных детей связывает нас и заставляет жениться!"

И все это перешло в Царьград и еще более обезобразилось в Царьграде, потому что и в Риме в последнее время жены получили более свободы, и -- если только вполовину поверите вы Лукиану и Ювеналу -- довольно -- вы не захотите жениться на римлянке. Прелестницы царьградские перемешались, наконец, с честными женщинами до такой степени, что трудно было различать их и различать детей, рожденных от жены и от наложницы. Законы оставались строгие, как во времена первобытного Рима, оставались и цензоры; но -- что такое законы, если их не исполняют? Паутина, как говаривали во времена Солона: маленькая мушка в ней путается и вязнет, а большая муха разрывает ее и улетает свободно. А цензоры? Чиновники, получающие жалованье и делающие, что им велят делать. Страннее всего было, что при свободе, даже излишней, старинное устройство женских отделений, или гинекеев, оставалось прежнее, и приличия общественной жизни оставались прежние. Даже допустив женщин ходить в церкви для моления, их отгораживали в особом отделении, и мужчина не мог войти в это отделение. Смешивая всякие обычаи Греции и Рима, Скифии и Востока, знатные люди завели у себя евнухов; а между тем за половину наследств производились тяжбы, потому что родственники беспрестанно доказывали незаконность рождения детей; а между тем -- половина императриц царьградских были возводимы на престол Константина из танцовщиц, певиц, фиглярок, прелестниц, которые обесславили бы собою гинекей самого простого гражданина!

Гинекеи царьградские отличались особенным великолепием, как будто в вознаграждение женщин за скуку их отделения. Это были клетки, но золотые клетки. Роскошь истощала в них все способы наслаждения -- зрение, слух, вкус, обоняние услаждаемы были золотом, мрамором, драгоценными каменьями в уборах, благовонными курениями, редкими, пахучими растениями и цветами, плодами и яствами, прельщавшими самую утонченную гастрономию гречанок; толпа невольниц окружала повелительницу гинекея, пела вокруг нее, и муж плясал под ее дудку, едва только вступал в святилище гинекея.

Можете вообразить после сего: каков был гинекей императрицы царьградской в чертогах Влахерны и Вукалеона! Говорили, что сама роскошная Феодора, супруга Юстинианова, не превосходила в роскоши и великолепии Феофанию, супругу великолепного до безумия Романа, вышедшую по смерти его за Никифора. Это был отдельный, обширный дворец, соединявшийся с главным дворцом бесконечными переходами. Золото, мрамор, порфир... Но я боюсь наскучить своими описаниями...

Через неделю после происшествия в доме Афанаса, которое мы рассказали читателям, бурный осенний день отяготел над Царьградом. Понт Эвксинский стенал, как раненый лев; волны его свирепо хлестали о берега, небо занавесилось тучами и облаками; то шумел порывистый дождь, то снег, явление редкое на берегах Босфора, падал из облаков и крутился в вихрях; не один корабль погиб в этот день, уже в виду Царьграда, уже совершив путь из какой-нибудь отдаленной Туле, от берегов Африки, или перерезав быстрым бегом своим все протяжение моря Средиземного.

Но буря, волнение природы, бунт стихий страшны только тому, кто блуждает в это время по волнам моря или бредет беспомощным, бескровным странником по земле. Напротив, еще приятнее наслаждаться тишиною, роскошью тихого убежища, когда буря воет извне и дождь и снег стучатся в окна.

Наступал вечер. В великолепном будуаре Феофании день заменялся множеством светильников. Этот будуар не походил на обыкновенную комнату греческую: он был убран на восточный образец, с пуховыми диванами, с балдахиновыми занавесами, со всей роскошью Азии. Сама Феофания казалась не великолепною, важною императрицею греческою, но какой-то одалискою восточною. Она только что вышла из своей роскошной ванны, была еще полуодета и лениво нежилась на диване. Ряд невольниц, арапок, славянок, турчанок, аравитянок, стоял в отдалении; некоторые из них держали в руках музыкальные инструменты, в рабском молчании ожидая, не велит ли императрица петь, играть, плясать. С другой стороны находились приближенные женщины императрицы. В двери заглядывали невольники, ожидая: не велят ли принести драгоценных плодов, закусок, вареньев? А она что делала?

В легкой, лазуревого цвета тюнике, облокотясь на мягкую подушку, Феофания наклонилась к двум невольницам: одна из них держала в руках золотую чашу с розовою, душистою водою; у другой в руках было золотое блюдо; и на нем лежало множество ниток крупного жемчуга. Феофания брала нитку за ниткою, срывала с ниток жемчуг и опускала в розовую воду. Перлы катились по ее белым рукам -- Феофания мыла их в воде. Это была одна из любимых забав ее, и говорят, что до сих пор роскошные султанши восточные любят особенно это занятие, и множество стихов было доныне написано, тысячи сравнений придумано поэтами на эту забаву. Поэты уподобляют прелестные, розовые пальчики красавиц, перебирающие в воде жемчуг -- розовым облакам весны, из которых сыплются перлы росы на розы и лилии... Перебирая в воде жемчуг, Феофания рассыпала его потом на зеленый бархатный ковер, и одна из невольниц немедленно низала из него ожерелья.

-- Ах! как это скучно! -- сказала Феофания, отталкивая чашу и блюдо и небрежно склоняясь на диван.-- Переберите вы его... Возьмите прочь...

Невольницы сели подле дивана на парчовых скамеечках и продолжали мыть и низать перлы.

-- Который час? -- спросила Феофания у одной из приближенных своих.

Почтительно подошла эта приближенная к какой-то великолепно украшенной, небольшой машине, присланной некогда в подарок от калифа императору греческому. Посредством скрытного механизма каждый час выпадал тут из глобуса, унизанного разноцветными каменьями, золотой шарик в серебряную чашку и означал разделение дня и ночи на часы. Нынешних наших часов тогда еще не знали.

Феофания не вслушалась в ответ своей прислужницы. Задумчиво сидела она и перебирала вышитый золотом край лазуревого тюника своего. Казалось, что не одна скука тревожила ее; тайное, скрытное что-то мучило Феофанию, и она не могла найти услаждения ни в забавах, ни в раболепии своих невольниц. Она сердилась, смеялась, задумывалась -- но время, будто свинцовый груз, тяжко лежало на груди ее; беспрестанно спрашивала она: который час?

-- Вынесите эту проклятую вазу, с этим гадким индийским куреньем! -- вскричала Феофания, указывая на серебряную курильницу, откуда веяло ароматами, купленными на вес алмаза,-- у меня разболелась голова от этого чада! -- Невольницы бросились выносить курильницу.

-- Говори мне что-нибудь, Пульхерия! -- сказала потом Феофания одной из прислужниц, растягиваясь на диване.-- Твое дело развеселять меня умными разговорами.

"Великая повелительница! что прикажешь мне, послушной рабе своей, говорить?"

-- Ври что-нибудь, глупое создание!

"Если бы я была мудрее Платона и Сократа, и тогда недостаточно б было всего ума моего для изречения чего-либо достойного внимания твоего, мудрая императрица. Не прикажешь ли что-нибудь прочесть?" -- Пульхерия была чтецом императрицы.

-- Ах! это надоело мне пуще... пуще супружеской верности,-- промолвила Феофания про себя тихо, усмехнувшись.-- Да, кстати, о любви. Эй! Зюлейка!

Молодая, прелестная аравитянка подошла к Феофании, преклонила колена и обратила на нее свои пламенные глаза.

-- Спой мне ту песню о любви, которую ты вчера пела.

Аравитянка взяла теорбу, настроила ее и как бесчувственный автомат начала играть и петь. Ее наружность составляла смешную противоположность со словами песни.

"Видал ли ты долины счастливой Аравии, видал ли шатры сынов Аравии, как небесные облака, усеявшие золото степей своею белизною? Там свободно, там вольно дышит сын Аравии!

Видал ли ты пески сыпучие аравийские, когда вихрь подъемлет на них облака песчаные, и вольно, и буйно вьет и несет эти облака по поднебесью, спускает на землю, мчит снова под небеса? Так вольно, так дико мчится сын Аравии на летучем бегуне своем: он не на небе, он не на земле -- он летит на сыне вихрей между землей и небом.

"Видал ли ты долины счастливой Аравии, видал ли шатры сынов Аравии, как небесные облака, усеявшие золото степей своею белизною? Там свободно, там вольно дышит сын Аравии!

Видал ли ты пески сыпучие аравийские, когда вихрь подъемлет на них облака песчаные, и вольно, и буйно вьет и несет эти облака по поднебесью, спускает на землю, мчит снова под небеса? Так вольно, так дико мчится сын Аравии на летучем бегуне своем: он не на небе, он не на земле -- он летит на сыне вихрей между землей и небом.

Видал ли ты солнце аравийское, щит небесный, водимый по небесам незримою рукою небесного ангела, раскаленный и пламенный?

(Видал я аравийские шатры и бегунов аравийских, облака небесные и пески земные, и солнце аравийское, горящее, палящее).

Знаешь ли, что раздольнее шатра, буйнее вихря, пламеннее солнца аравийского? Это любовь аравитянской девы!

О, прекрасна дева Аравии, когда в сумраке вечера ждет витязя и прислушивается к топоту коня его; буйна и бешена страсть ее, когда она завидует звездам, очам неба, видящим ее милого друга, которого не видите она за горами и долинами; пламенны ее объятия, когда она прижимает его к сердцу своему во мраке роскошной ночи..."

-- Ты поешь, как неоживленная статуя!-- вскричала Феофания с досадою.

На глазах аравитянки навернулись слезы.

-- Отчего вчера пела ты эту песню так хорошо?

"Так -- мне пелось хорошо".

-- Глупая! А теперь отчего поешь так дурно?

"Так -- мне поется дурно".

-- Говори, я тебе приказываю!

Казалось, что вся дикая гордость вольной аравитянки оживила Зюлейку. Она сверкнула очами и отвечала; "Ты велишь мне петь, когда бы я хотела молчать; ты велишь мне петь о моей Аравии, а я сижу в твоих каменных чертогах, я раба твоя, я -- свободная дочь степей аравийских в прежнее время! Вчера привиделись они мне во сне, в мечте ночи, прилетел ко мне вольный дух моей отчизны и перенес меня туда, под шатры отчизны моей, и я проснулась так радостно, и я пела так весело!.." -- Смелый ответ нисколько не рассердил Феофании.

-- Зюлейка! ты любила когда-нибудь?

Аравитянка закрыла глаза руками, потом приложила руки к груди своей и, казалось, хотела задушить ответ у сердца своего.

"Да,-- сказала она,-- я любила, любила прекрасного фариса аравийского... Не спрашивай меня, государыня, не требуй от меня песен моих об Аравии и об любви аравийской! Могу ли передавать эти песни на вашем чужом языке? Ваш язык -- стоячее болото, а язык отчизны моей -- гневное море, когда его пенит и волнует буря, и волны его просятся в раскаленные молнией облака небесные и сыплют на берега перлы и кораллы, и камни самоцветные!"

-- Разве у нас в Греции не знают любви, Зюлейка? Разве наши юные греки хуже ваших аравитян?

"Ваши юные греки, государыня? -- Зюлейка усмехнулась.-- Ваша любовь греческая? Послушай рассказа моего, государыня".

-- Сядь тут, Зюлейка.-- Феофания протянула руку Зюлейке в знак милости.

"Был славен витязь Абу-Малек между всеми аравийскими витязями. Никто не бросал копья далее его, никто не опережал на бегу коня его, никого не любили так пламенно девы Аравии. И вдруг сосцы печали упоили Малека, возлег он на грудь скорби, был как камень, опаленный зноем среди песков Аравии; он сделался порогом храма любви, он увидел Лейлу, и тень безумия закрыла солнце ума его. Он бежал в пустыни и говорил с ветрами пустынь: Я люблю Лейлу.

Повесть о Малеке сделалась перлом бесед. Так никто еще не любил -- говорили старцы; так не умеем мы любить -- говорили юноши; так никто не любит нас -- говорили девы. Эмир, щедро наделенный богатствами и богатый щедростью, услышал повесть о Малеке. Он ссудил Малека золотом участия; он сам пил некогда горечь разлуки и ел плоды отчаяния любви. "Беги, как звук скорый, приведи ко мне ту, которая сожгла сердце Малека огнем очей своих".-- "А ты беги, как вихрь быстрый, приведи ко мне из пустыни того, кто сделался царем любви, кто выменял любовь на ум свой!"

И предстала пред эмира, утренняя звезда красоты, Лейла, в блеске своих прелестей; предстал и солнце любви, Малек, во тьме своего отчаяния; безумие глядело из глаз его; печаль одевала его своими крыльями; аравийский терн расчесывал его волосы; песок пустыни прикрывал его во время ночей.

"О ты, заблудшийся в долинах скорби! знай: Лейла любит тебя -- я отдаю тебе Лейлу, и с нею богатства и почести!" -- Так говорил эмир.

-- Юноша! я люблю тебя, и если бы я была царица всей Аравии, я отдала бы тебе Аравию с сердцем моим.-- Так говорила дева.

"О эмир благодетельный! Мне не надобна Лейла!

О ты, перло перл, роза роз! Я не хочу обладать тобою!

К чему мне богатства и почести без Лейлы? К чему богатства и почести с Лейлою? -- Так говорил Малек.

-- Заклинаю тебя прахом отца твоего: скажи, или ты не любишь Лейлы? Почему ж с тощего коня скорби не хочешь ты пересесть на лихого бегуна радости, гулять в садах любви и насадить рай на земле?

"Великодушный эмир! может ли пылинка приблизиться к солнцу? Мне обладать Лейлою, когда любовь моя есть дерзость презренного духа, смело взглянувшего на вечный трон Аллы? Мне обладать Лейлою, когда всей жизни моей недостаточно заплатить на одно дерзновение -- любить ее?"

Так говорил Малек и снова бежал в пустыни, и говорил ветрам пустыни: Я люблю Лейлу! И навсегда повесть о любви его осталась цепью бесед. Так никто еще не любил -- говорили старцы; так не умеем любить мы -- говорили юноши; так никто не любит нас -- говорили девы".

Феофания захохотала громко и развеселилась от пламенного рассказа Зюлейки. С изумлением смотрела на нее юная аравитянка.

-- Да, в самом деле, так не умеют любить у нас в Греции! -- вскричала Феофания.-- И признаюсь, я благодарна нашим грекам, что они не похожи на ваших аравитян! Если бы они бегали по пустыням...

"У вас и пустынь нет,-- сказала с презрением Зюлейка,-- кроме тех мест, где жили некогда люди и где запустение залегло теперь развалинами и кладбищами. У вас негде и ветру разгуляться: везде отравит его тлетворное дыхание человеческое..."

-- Чему ты смеешься, Феония? -- спросила Феофания у одной из гречанок.

"Государыня! раба твоя смеется тому, что и у нас в Греции так же любили когда-то. Есть и теперь, говорят, где-то каменный утес над морем, и с него бросались те, кто был несчастлив от любви. Говорят, что прежде на этом утесе протолпиться было невозможно".

-- А теперь?

"Теперь немногие знают дорогу к этому утесу, и она так заросла крапивою и терном, что если бы кто и хотел прийти на этот утес, то не проберется по дурной дороге",

-- Стало быть, теперь менее людей, несчастливых в любви?

"Не смею противоречить тебе, государыня".

-- Говори.

"Осмеливаюсь думать, что теперь у нас любят иначе, и, если позволишь, я расскажу тебе, повелительница, как любят в наше время".

-- Говори.

Феона начала рассказ.

"Сказывают, что когда-то, давно или недавно, право, не знаю, в одном большом городе, помнится, Эфес, жили шесть красавцев и три красавицы. Шесть красавцев влюбились в этих трех красавиц, и так влюбились, что получше Зюлейкина Малека: они решились на дело гораздо страшнее беганья по пустыням и разговаривания с ветрами, а именно -- они решили жениться на красавицах, хотя старинная пословица уверяла их, будто красивая жена, что морская волна -- и спит, так не верь ей".

Все засмеялись.

-- Мне кажется, что ты сердита на свое зеркало, Феона, и потому сердишься на красавиц,-- сказала Феофания.-- Впрочем, кривой нос твой дает тебе полное право.

Новый смех. Феона поморщилась и отвечала: "Может быть, государыня; но если бы я была мужчина и вздумала жениться, то выбрала бы самое меньшее зло: жену не молодую и не красавицу".

-- Продолжай.

"Но, как шестерым на трех жениться нельзя, хотя это, право, было бы не худо, то наши красавцы решились кинуть жребий, кинули -- вышло трем, а трое принуждены были оставаться без жен. Счастливцы избранные предложили красавицам руки и сердца и вскоре сделались счастливыми супругами. Остальные трое сильно печалились, только один из них, у которого всегда было, что называется παραστατική διαϑεσις (присутствие ума), скоро утешился, начал уговаривать товарищей и успел уверить их, что им досталась лучшая доля. "Кто препятствует, кто запретит нам любить этих красавиц? -- говорил он.-- Кто препятствует и красавицам этим любить нас? Если у проклятых мусульманов бывает и по десяти жен, зато у нас не запрещено обожать десяти любовниц, и -- право, друзья, выгода на нашей стороне. Не верь коню, лодке и жене -- пословица не лжет".

-- Ты, верно, на себе испытала это, Феона? Не правда ли? -- спросила Феофания, смеясь. Рассказ Феоны чрезвычайно забавлял ее.

Назад Дальше