— Да. Что же делать. Пожалуйте наверх.
Андрес поднялся по лестнице во второй этаж и вошел вслед за мельником в комнату. В кровати лежала девочка, рядом с нею сидела мать. Андрес подошел к постели. Мельник, ворча, следовал за ним.
— Так. Пожалуйста, замолчите, если вы хотите, чтобы я осмотрел больную, — сказал Андрес.
Мельник замолчал. У девочки была рвота, одышка и слабые судороги. Андрес исследовал больную, вздутый живот делал ее похожей на лягушку, при выстукивании ясно ощущалось переливание жидкости, наполнявшей брюшину.
— Что с ней? Что? — спрашивала мать.
— У нее хроническая, серьезная болезнь печени, — сказал Андрес, отходя от постели, чтобы больная его не слышала, — в настоящее время болезнь осложнилась задержкой мочеиспускания.
— Что же теперь делать, Боже мой? Неужели нет средств?
— Если бы было можно, то лучше бы подождать Санчеса. Он должен знать ход болезни.
— А разве ждать нельзя? — раздражено спросил отец.
Андрес вторично исследовал больную. Пульс был очень слабый, дыхание, вероятно, вследствие всасывания мочи в кровь, становилось все более затрудненным, конвульсии усиливались. Андрес смерил температуру. Она была ниже нормальной.
— Ждать нельзя, — сказал Андрес, обращаясь к матери.
— Что надо делать, — воскликнул мельник, — делайте вы…
— Надо сделать прокол живота, — ответил Андрес, по-прежнему обращаясь к матери. — Если вы не хотите, чтобы его сделал я…
— Нет, нет, делайте вы.
— Хорошо: тогда я съезжу домой, возьму инструменты и вернусь.
Мельник сам вскочил на передок тележки; видно было, что презрительная холодность Андреса его раздражала. За всю дорогу они не обменялись ни словом. Подъехав к дому, Андрес соскочил с тележки, взял ящик с инструментами, немного бинтов, таблетки, и они поехали обратно.
Андрес несколько развеселил и успокоил больную, намылил и вытер кожу на месте, избранном для прокол, и вонзил пунсон в ее распухший живот. Когда он вынул инструмент, оставив трубочку, зеленая гнойная жидкость брызнула, как из фонтана. Опорожнив живот, Андрес освободил и мочевой пузырь. Больная стала дышать свободнее. Температура почти сейчас же поднялась до нормальной. Симптомы уремии исчезали. Андрес велел дать девочке молока, и она лежала спокойно.
В доме воцарилась радость.
— Я не думаю, чтобы она скоро поправилась, — сказал Андрес матери, — по всей вероятности, через некоторое время повторится то же самое.
— Что же вы нам посоветуете сделать? — робко спросила она.
— Я на вашем месте съездил бы в Мадрид и посоветовался бы со специалистом.
Уртадо простился с матерью и дочерью, и мельник повез его обратно в Альколею. Утро уже улыбалось в небе, солнце играло на виноградниках и оливковых рощах, пары мулов отправлялись на работу, за ними плелись на ослах одетые в черное крестьяне. Большие стаи ворон носились в воздухе.
Мельник за всю дорогу не сказал ни слова. В душе его боролись гордость и благодарность. Может быть, он надеялся, что Андрес обратится к нему с каким-нибудь словом, но тот не разжимал губ. Подъехав к дому, он соскочил на землю и пробормотал:
— Доброго дня!
— Прощайте!
И они расстались, как враги.
На следующий день, Санчес явился к Андресу, еще более апатичный и унылый, чем обычно.
— Вы хотите повредить мне, — сказал он.
— Я знаю, почему вы это говорите, — ответил Андрес, — но я не виноват. Я посетил эту больную, потому что за мной прислали, и сделал ей операцию, потому что ничего больше не оставалось: она умирала.
— Однако вы сказали матери, что ее следует свезти в Мадрид к специалисту, а это не в ваших интересах, и не в моих.
Санчес не понимал, что Андрес дал этот совет из добросовестности, а вовсе не для того, чтобы повредить ему. Он думал также, что по должности своей имел право взимать нечто вроде контрибуции со всех болезней в Альколее. Если кто-нибудь схватывал сильную простуду, то это означало, что доктор может рассчитывать на шесть визитов, если же кто-то заболевал ревматизмом, то это могло составить до двадцати визитов.
Случай с дочерью мельника горячо обсуждался повсюду и составил Андресу репутацию врача, знакомого со всеми новейшими способами лечения.
Санчес, увидев, что люди начинают верить в знания нового врача, предпринял против него целый поход. Он говорил, что человек он ученый, книжный, но не имеющий никакой практики, и кроме того, личность загадочная, которой нельзя вполне доверять.
Заметив, что Санчес открыто объявил ему войну, Андрес насторожился. Он стал еще более внимателен в медицинских вопросах, и старался не допустить оплошности. Когда ему приходилось иметь дело с хирургическими больными, он отсылал их к Санчесу, который, при своей эластической совести, не боялся оставить кого-нибудь слепым или калекой.
Андрес почти всегда прописывал лекарства в минимальных дозах; часто они не производили никакого действия, но по крайней мере не было риска отравления. Лечил он успешно, но откровенно признавался самому себе, что, несмотря на свою удачу, почти ни разу не поставил правильного диагноза.
Конечно, из осторожности он в первые дни не утверждал ничего, но почти всегда болезни дарили его неожиданностями; предполагаемый плеврит оказывался болезнью печени, тиф превращался в простой грипп. Когда же болезнь оказывалась очевидной краснухой, оспой или воспалением легких, то одновременно с ним ее распознавали и соседские кумушки, и всякий, кто видел больного.
Он не говорил, что его удачные излечения объяснялись случайностью, это было бы глупо, но и не выставлял их также как результат своей учености. В повседневной практике случались забавные вещи; один больной, выпивший немножко простого сиропа, излечивался от хронической болезни желудка, а другой от того же самого сиропа чуть не умирал.
Андрес был убежден, что в большинстве случаев, очень активная терапия могла быть благодетельной лишь в руках хорошего клинициста, а для того, чтобы быть хорошим клиницистом, необходимо обладать, кроме специальных способностей, еще и большим опытом. Убежденный в этом, он предпочитал выжидать. Прописывал воду с сиропом, и даже сказал конфиденциально аптекарю:
— Вы берите за нее, как за хину.
Это скептическое отношение к своим познаниям и к своей профессии придало ему вес в глазах горожан. Некоторым больным он давал гигиенические предписания, но никто не обращал на них внимания.
Был у него один больной, хозяин винных погребов, старый артритик, проводивший свою жизнь в чтении бульварных романов. Андрес посоветовал ему не есть мяса и побольше ходить пешком.
— Да я умру от слабости, доктор, — говорил больной. — Я и так ем только кусочек мяса, выпиваю рюмочку хересу и чашку кофе.
— Все это страшно вредно, — заявлял Андрес.
Этот демократ, отрицавший полезность мяса, возмущал состоятельных людей… и мясников.
У одного французского писателя есть фраза, претендующая на трагичность, но, в сущности, глубоко комическая: «Вот уже тридцать лет, как нет никакого удовольствия быть французом». Артритик Андреса мог бы сказать: «С тех пор, как приехал этот доктор, нет никакого удовольствия быть богатым».
Жена секретаря мэрии, жеманная дама, постоянно убеждала Уртадо, что ему следует жениться и остаться навсегда в Альколее.
— Поживем, увидим, — отвечал Андрес.
5. Альколея дель КампоОбычаи и нравы в Альколее были чисто испанские, то есть совершенно нелепые.
Жители были лишены всякого чувства социальной общности, семьи сидели по домам, как троглодиты в своих пещерах. Не было солидарности, никто не умел и не мог использовать силу единения. Мужчины ходили на работу, на службу, и иногда в клуб. Женщины выходили из дому только по воскресеньям, к обедне. Из-за отсутствия инстинкта социальности город разорился и пришел в упадок.
Когда был заключен договор с Францией относительно винной торговли, все, не сговариваясь, принялись заменять культуры на своих полях, уничтожая посевы ржи и пшеницы и распространяя виноградниками; вскоре реки вина в Альколее превратились в реки золота. В этот период процветания, город вырос, улицы расширились, были проложены тротуары, устроено электрическое освещение. Потом срок договора истек, и так как никто не чувствовал себя ответственным за благосостояние народа, то никому не пришло в голову сказать: сменим культуру, вернемся к нашей прежней жизни, обратим богатства, приобретенные от производства вина, на земельные улучшения соответственно потребностям настоящего времени. Город покорно принял свое разорение.
— Раньше мы были богаты, — говорил себе каждый житель Альколеи, — теперь станем бедны. Ну, что ж, будем жить хуже, сократим свои потребности.
Этот стоицизм окончательно погубил город. То, что случилось, было вполне естественно: каждый горожанин Альколеи чувствовал себя столь же чужим своему соседу, как какому-нибудь иноземцу. У них не было общей культуры (да и вообще никакой культуры), они не разделяли общих восторгов; их связывала лишь привычка, рутина. В сущности, все были чужими всем.
Этот стоицизм окончательно погубил город. То, что случилось, было вполне естественно: каждый горожанин Альколеи чувствовал себя столь же чужим своему соседу, как какому-нибудь иноземцу. У них не было общей культуры (да и вообще никакой культуры), они не разделяли общих восторгов; их связывала лишь привычка, рутина. В сущности, все были чужими всем.
Много раз Альколея казалась Андресу городом, находящимся на осадном положении. Неприятелем была католическая мораль. Здесь все было собрано и размещено по своим местам: женщины по домам, деньги в мешках, вино в бочонках. Андрес спрашивал себя: что делают эти женщины? О чем думают? Как проводят свои дни? И ответить на эти вопросы было трудно.
Благодаря стремлению все сохранить и сберечь в Альколее царил изумительный порядок; только образцовое кладбище могло превзойти ее в этом отношении. Такое совершенство вело к тому, что власть попадала к самым неспособным. Закон отбора здесь осуществлялся в обратном направлении. Решето отвеивало мякину от зерна, потом мякину собирали, а зерно разбрасывали. Какой-нибудь шутник сказал бы, что это предпочтение мякины не редкость среди испанцев. В результате такого обратного отбора, получалось, что самые способные были здесь самыми бездеятельными.
В Альколее было мало краж и кровавых преступлений; одно время они случались среди игроков и драчунов; бедный люд был неподвижен и жил в вялой пассивности; зато богачи не дремали, и ростовщичество поглощало всю жизнь города. У какого-нибудь скромного земледельца, в течение долгого времени владевшего домом и четырьмя или пятью парами мулов, вдруг появлялось их десять, потом двадцать, его земли расширялись все больше и он уже оказывался среди богачей.
Политика Альколеи вполне соответствовала инертности и недоверчивости населения. В сущности, она сводилась исключительно к борьбе между двумя враждующими группировками, которые назывались Крысами и Совами, Крысы были либералами, а Совы — консерваторами.
В описываемый момент доминировали Совы. Главой их был алькад, тощий человек, одевавшийся во все черное, ярый клерикал с мягкими манерами, который искусно тащил из городского управления все, что мог.
Главой партии Крыс был дон Хуан, тип варвара и деспота, плотный, здоровенный мужчина с огромными руками, который, когда власть попадала к нему, командовал городом, как завоеванной страной. Этот представитель Крыс не притворялся, как лидер Сов, и тащил все, что мог, не давая себе даже труда хоть как-то скрывать свое воровство.
Альколея привыкла к своим Крысам и Совам и считала их необходимыми. Эти грабители являлись столпами общества, делили между собой добычу и установили по отношении друг к другу специальное «табу», вроде того, что существует у полинезийцев.
Андрес мог изучать в Альколее все разветвления древа жизни, все проявления суровой жизни глухой испанской провинции: преобладание эгоизма, зависти, жестокости, гордости…
Иногда он думал, что все это необходимо, но также думал, что рискует дойти до умственного безразличия и будет даже находить удовольствие, наблюдая эти проявления грубых сторон жизни.
«К чему беспокоиться, тревожиться и волноваться, если все предопределено, неизбежно, если ничто не может быть иным?» — спрашивал он себя. С научной точки зрения, не безумна ли ярость, в которую он часто впадал при виде царящих в городе несправедливостей? С другой стороны, может быть, так же предопределено и так же неизбежно, что мозг его испытывает раздражение, которое заставляет его страстно протестовать против такого положения вещей?
Андрес часто спорил со своей хозяйкой. Она не понимала, как Андрес мог находить, что обкрадывать общество, городское управление, государство — хуже, чем обкрадывать частное лицо, и утверждала, что наоборот, грабить общество — гораздо меньшее преступление, чем грабить частное лицо. В Альколее почти все богачи грабят казну, и никто не считает их ворами. Андрес пытался убедить ее, что вред, причиняемый хищениями у общества больше, чем ущерб, который кража наносит кошельку частного лица, но Доротея не соглашалась с ним.
— Как прекрасна была бы революция, — говорил Андрес своей хозяйке, — но революция не ораторов и шарлатанов, а настоящая. Сов и Крыс вздернули бы на фонари, так как здесь нет деревьев, а потом вытащили бы из углов все, что скопила католическая мораль, и вышвырнули бы это на улицу: мужчин, женщин, деньги, вино — все на улицу.
Доротея смеялась над этими мечтаниями своего жильца, которые казались ей ни с чем не сообразными.
Как настоящий последователь Эпикура, Андрес не проявлял никакого влечения к проповедничеству. Члены Республиканского Центра предложили ему читать лекции по гигиене, но он был убежден, что это совершенно бесполезно и бесплодно. Для чего? Он знал, что ни одна из подобных полумер не может дать решительного результата, и предпочитал не заниматься ими. Когда молодые республиканцы заговаривали с Андресом о политике, он отвечал им:
— Не создавайте никакой партии протеста. К чему? Наименьшее зло, которое получится, будет то, что подберется компания болтунов и шарлатанов, а может выйти и похуже: образуется еще одна шайка Сов или Крыс.
— Но, дон Андрес! Надо же что-нибудь делать!
— Что же вы сделаете? Ничего! Единственный практический выход для вас, — это убраться поскорее отсюда.
Время в Альколее тянулось для Андреса очень медленно. По утрам он обходил больных, потом возвращался домой и спешил освежиться. Проходя через дворик, он видел хозяйку, которая занималась какой-нибудь домашней работой, служанка обыкновенно стирала белье в длинном ушате, похожем на челнок, а девочка бегала по двору.
Во дворике был амбарчик, где и сушились снопы хлеба и груды старых виноградных лоз. Андрес отворял дверцу в свой чулан, мылся и шел обедать.
Осень больше походила на лето; после обеда все ложились отдохнуть. Эти часы сиесты были необычайно томительны и ненавистны Андресу. Он расстилал на полу своей комнаты циновку, опускал шторы и ложился. В щели ставней тянулись золотые полоски света. В городе царила полнейшая тишина, все было погружено в летаргию под солнечным зноем, мухи звенели на окнах, гнетущий день тянулся без конца.
Когда жар спадал, Андрес выходил во внутренний дворик, и садился читать в тени беседки. Хозяйка, ее мать и служанка работали возле колодца, девочка плела кружева из ниток, оплетая их вокруг булавок, воткнутых в подушечку; под вечер сильнее пахли кусты гвоздики, герани и базилики.
Часто заходили странствующее торговцы и торговки, предлагая фрукты, зелень или дичь.
— Слава Марии Пречистой! — говорили они, входя.
Доротея смотрела их товары.
— Вы это любите, дон Андрес? — спрашивала она.
— Да, но из-за меня, пожалуйста, не беспокойтесь, — отвечал он.
В сумерки возвращался хозяин. Он был рабочим в винных погребках и кончал работу в этот час дня. Пепинито был шумный и суетливый человек; будучи круглым невеждой, он обладал чисто профессорской педантичностью; объясняя что-нибудь, он опускал ресницы с таким самодовольным видом, что у Андреса являлось желание задушить его. Пепинито отвратительно обращался с женой и дочерью; постоянно называл их дурами, ослицами, лентяйками, и был убежден в том, что только он один делает все великолепно.
«Положительно неприятно, что у этой скотины такая красивая и милая жена!», — думал Андрес.
Помимо всяких причуд у Пепинито была еще страсть наводить ужас. Он любил рассказывать истории о кровавых ссорах и убийствах. Слушая его, всякий составил бы себе представление, что в Альколее только к делают, что убивают друг друга; он сообщал о каком-нибудь преступлении, совершенном в городе лет пять назад и прибавлял такие подробности, что в его изложении это преступление всякий раз разрасталось до огромных размеров и казалось новым.
Пепинито был родом из Томельосы, и все сравнивал со своей родиной. По его словам, Томельоса представляла полную противоположность Альколеи. Альколея была обыкновения, Томельоса — необычайна, о чем бы ни заходила речь, он сейчас же говорил Андресу:
— Побывали бы вы в Томельосе. Там нет ни единого деревца.
— Да и здесь тоже нет ни одного, — смеясь, отвечал Андрес.
— Ну нет, здесь есть несколько, — возражал Пепинито, — там весь город изрыт погребами для вина, и вы может быть подумаете, что они новые? Так нет же, они совсем старые! Там вы увидите огромные бочки, врытые в землю. Все вино, которое там делается, натуральное; иногда оно, правда, плохое, потому что его не умеют делать, но уж зато натуральное!
— А здесь?
— Здесь пускают в ход химию, — говорил Пепинито, для которого Адьколея была городом, развращенным цивилизацией, — тут вам и винно-каменная соль, и кампешевое дерево, и фуксин, и черт его знает, чего только ни примешивают к здешнему вину!