В конце сентября, за несколько дней до сбора винограда, хозяйка сказала Андресу:
— Вы не видали нашего винного подвала?
— Нет.
— Пойдемте с нами, мы сейчас будем прибирать его.
Работник и служанка выносили дрова и хворост, хранившиеся всю зиму в сарае, а два каменщика собирались тесать стены. Доротея и ее дочь показали Андресу винодельню, устроенную по-старинному, с прессом для выжимания винограда, деревянные и тростниковые туфли, которые давильщики надевают на ноги, и ремешки, которыми они их подвязывают. Ему показали чаны, в которые стекал виноградный сок, и новое хранилище, способное вместить урожай за два года, — с деревянными бочонками и чанами.
— Теперь, если вы не боитесь, мы спустимся в старый погреб, — сказала Доротея.
— Боюсь? Чего же?
— А! Это такой погреб, в котором, говорят, живут домовые.
— Ну, так надо пойти познакомиться с ними!
Работник зажег свечу и отворил дверь, выходившую на двор. Доротея с девочкой и Андрес пошли за ним. В погреб спустились по полуразвалившейся лестнице. С потолка капала сырость. В конце лестницы открывалась пещера со сводами, и от нее шли настоящие катакомбы, сырые, холодные, длинные и извилистые. В первом отделении этой пещеры находился ряд бочонков, до половины вмазанных в стену; во втором, с очень низким потолком, рядами стояли кольменарские кувшины, высокие, огромные, а возле них кувшины с жиром, сделанные в Тобоссе, маленькие, похожие на смешных, толстых старушонок.
Пламя свечи, озаряя пещеру, то увеличивало, то уменьшало пузатые стенки кувшинов. Не удивительно, что народная фантазия превратила в домовых эти винные вместилища, потому что пузатые и приземистые тобосские кувшины казались карликами, а высокие и стройные кольменарские кувшины имели вид великанов. В глубине было еще просторное помещение с двумя огромными чанами. Работник уверял, что в этой пещере нашли человеческие кости, и показывал на стене след руки, по его словам, кровавый.
— Если дон Андрес любит вино, — сказала Доротея; — мы дадим стаканчик выдержанного из той бочки, что держим в подвале.
— Нет, оставьте его для больших праздников.
Через несколько дней после этого начался сбор винограда. Андрес пошел в винодельню, и вид потных людей, возившихся в низком, полутемном помещении, произвел на него неприятное впечатление. Он никак не думал, что это такая тяжелая работа.
Андрес вспомнил Итурриоса, говорившего, что хорошо только искусственное и подумал, что он прав. Прославленные сельские работы, вдохновлявшие поэтов, показались ему глупыми и животными. Насколько красивее этого ручного, грубого, варварского и плохо оплачиваемого труда работа электрического мотора, хотя и лишенная всякой идеи традиционной красоты.
6. Клубные типажиС наступлением зимы, холодные и длинные вечера заставили Уртадо искать убежища вне дома, где можно было бы поразвлечься и провести время. Он стал ходить в клуб Альколеи. Этот клуб под названием «Братство» казался осколком былого великолепия города; в нем были огромные, плохо обставленные гостиные, зеркала во всю стену, несколько бильярдов и маленькая библиотека с кое-какими книгами.
Из общей толпы вульгарных, необразованных и неинтересных людей, приходивших в клуб почитать газеты и поговорить о политике, выделялись два действительно колоритных субъекта. Один из них был пианист; другой, некий дон Блас Карреньо, зажиточный идальго Альколеи. Андрес довольно близко сошелся с ними.
Пианист был худой, тщедушный старичок с длинным узеньким личиком, и в очках с большими круглыми стеклами. Он одевался во все черное и при разговоре делал томные жесты. Он занимал должность церковного органиста, что придавало ему отчасти клерикальный вид.
Другой, дон Блас Карреньо, тоже был худощав, но очень высок, с орлиным носом, седыми волосами, лимонного цвета кожей, и довольно воинственного вида. Этот добрый идальго настолько вошел в жизнь старины и убедил себя, что люди и теперь разговаривают и действуют, как герои классических произведений, что мало-помалу и язык его сделался архаическим; и не то в шутку, не то серьезно он говорил с вычурностью героев Фелисиано де Сильвы, так восхищавших Дон Кихота[324].
Пианист подражал Карреньо и считал его идеалом человека. Знакомясь с Андресом, он сказал:
— Сеньор дон Блас, дорогой друг, оказал мне честь, представив меня вашей милости, как любимого сына Эвтерпы[325], но, к прискорбию моему, это не так, и ваша милость, со свойственной вам проницательностью могли убедиться, что я лишь жалкий бедняк, хотя и смиренно преданный служению музам, работающий этими грубыми руками для услаждения досугов членов сего почтенного собрания в холодные ночи суровой зимы.
Дон Блас с улыбкой внимал своему ученику. Андрес же, услышав такую речь, подумал, что имеет дело с сумасшедшим, но вскоре убедился, что ошибся, и что пианист вполне разумный человек, но только и дон Блас и он привыкли к этой торжественной и высокопарной манере разговора до того, что вполне сроднились с нею, и у них были готовые фразы, которыми они сыпали на каждом шагу: «пламень ума», «стрела мудрости», «жемчужная нить мудрых замечаний», «сад добрых слов» и т. д.
Дон Блас пригласил Уртадо к себе и показал ему свою библиотеку с несколькими шкафами, наполненными испанскими и латинскими книгами. Дон Блас предоставил ее в распоряжение своего нового знакомого.
— Если какие-нибудь из этих книг вас заинтересуют, то они к вашим услугам, — сказал Карреньо.
— Я воспользуюсь вашей любезностью.
Дон Блас казался Андресу характером, достойным изучения. Несмотря на свой ум, он не замечал ничего происходящего вокруг него: жестокость жизни в Альколее, безобразная эксплуатация бедных богатыми, отсутствие социального инстинкта — ничего этого для него не существовало, а если и существовало, то принимало характер чего-то книжного, являлось поводом для того, чтобы сказать: «Скалигер говорит…» или «Уарте в своем исследовании о гениях утверждает…»[326]
Дон Блас был необыкновенным человеком, как будто лишенным нервов; он не ощущал ни тепла, ни холода, ни удовольствия, ни печали. Один раз двое членов клуба сыграли с ним довольно-таки злую шутку: пригласили его поужинать в таверну и угостили его каким-то отвратительным печеньем, словно сделанным из песку, говоря, что это настоящие деревенские лепешки, и дон Блас нашел их великолепными и хвалил с таким жаром и в таких гиперболических выражениях, что проказники убедились в его доброте. Он с восторгом ел всякую гадость, стоило ему только сказать, что она приготовлена по старинному рецепту и фигурирует в «Плодах Андалусии».
У себя дома он наслаждался, угощая приятелей разными деликатесами.
— Попробуйте этих медовых пряников, их привезли из Иепа… Такой воды вы не найдете, она из ключей Майо.
Дон Блас жил в полнейшей независимости, и взгляды его отличались своеобразностью: по его мнению, некоторые люди не имели права ни на что, зато другие обладали всеми правами. Почему? Вероятно, просто так. Дон Блас говорил, что ненавидит женщин, что они постоянно обманывали его, но это была неправда; в сущности, эта позиция просто давала ему возможность цитировать отрывки из Марциала, Ювенала и Кеведо…[327]
Своих работников и прислугу дон Блас называл бездельниками, мошенниками, лентяями и трусами почти всегда без всякого основания и исключительно ради удовольствия произнести эти донкихотские слова. Дон Блас очень любил также, говоря о городах, употреблять их старинные названия: «Однажды мы были в Алькасаре Сан Хуана — древней Альке…» — «В Баэсе — Биатре Птолемея[328] — мы встретились раз…»
Андрес и дон Блас взаимно удивляли один другого. Андрес говорил себе: «Подумать, что этот человек и многие такие же, как он, живут в этой лжи, отравленные образцами напыщенного стиля старой литературы!» А дон Блас с улыбкой поглядывал на Андреса и думал: «Вот чудак!»
Несколько раз они спорили о религии, о политике, о теории эволюции. «Дарвинистические штучки», как говорил дон Блас, представлялись ему выдуманными ради развлечения. Доказанные факты для него не значили ровно ничего. В сущности, он был уверен, что люди пишут для того, чтобы прихвастнуть своим умом, а вовсе не для того, чтобы ясно изложить свои мысли и представления, и что исследования любого ученого можно опровергнуть ловко построенной фразой.
Несмотря на несходство взглядов, дон Блас не был антипатичен Андресу. Неприятен и невыносим был один юноша, сын ростовщика, который в Альколее считался чуть ли не чудом света. Он был завсегдатаем клуба. Этот молодой человек, адвокат, начитавшийся французских реакционных газет, считал себя центром мирозданья. Он говорил, что смотрит на все с иронической и снисходительной улыбкой, полагал, что можно рассуждать о философии, цитируя банальности испанских филистеров, и воображал, что Бальмес — великий философ[329]. Несколько раз этот юнец, смотревший на все «с иронической и снисходительной улыбкой», вызывал Андреса на спор, но Андрес избегал вступать в разговор с человеком, который, несмотря на внешний культурный лоск, представлялся ему непроходимо глупым.
Фраза Демокрита, прочитанная в «Истории материализма» Ланге: «Тот, кто любит противоречия и многоглаголание, неспособен научиться ничему серьезному»[330] — казалась Андресу очень верной.
7. Сексуальность и порнографияВ магазине писчебумажных принадлежностей в Альколее продавались также книги и принималась подписка на журналы и газеты. Андрес иногда заходил туда купить бумаги и каких-нибудь газет. Однажды он был поражен, увидев у книгопродавца пятнадцать или двадцать томов с обложкой, на которой была изображена обнаженная женщина. Это были романы во французском духе: порнографические и глупые с некоторой претензией на психологию, рассчитанные на офицеров, учащихся и людей невысокого умственного развития.
— И что же, расходятся эти книги? — спросил Андрес хозяина магазина.
— Еще как! Это единственное, на что есть спрос.
Факт этот казался парадоксальным и, однако, был вполне естествен. Андрес слышал от своего дяди Итурриоса, что в Англии, где интимные нравы отличаются необычайной вольностью, книги, даже менее подозрительные в смысле гривуазности, запрещаются, и романы, которые французские или испанские девицы читают на виду у своих матерей, там считаются пагубными и запретными.
В Альколее происходило обратное: жизнь была нравственна до ужаса, овладеть женщиной, не обвенчавшись с нею, было труднее, чем похитить в полдень Севильскую Гиральду[331], но зато здесь читали порнографические книги, поражающие своим грубым бесстыдством.
«Как парадоксален половой вопрос! — думал Андрес, идя домой. — В странах, где жизнь интенсивно сексуальна, не существует похотливых побуждений, зато в таких городах, как Альколея, где половая жизнь крайне жалкая и бедная, эротические намеки на половую жизнь сказываются во всем».
Это было естественно и объяснялось законом компенсации.
8. ДилеммаМало-помалу и неизвестно собственно почему у Андреса составилась дурная репутация. Его считали резким, гордым, недоброжелательным человеком, возбуждавшим всеобщую антипатию. Он был демократ, но плохой, вредный, ненавидящий богатых, и не любивший бедных. Андрес заметил враждебное отношение к себе членов клуба и перестал посещать его.
Вначале он скучал. Дни шли чередой, и каждый новый день приносил ту же безнадежность, ту же неопределенность, то же чувство антипатии ко всем и уверенность в том, что и другие испытывают ее к нему, в сущности без всякой причины, по простому непониманию.
Он решил исполнять свои врачебные обязанности, не отступая от них ни на йоту, как автомат. Достигнуть полного, абсолютного безучастия по отношению к узкой общественной жизни Альколеи, представлялось ему идеалом.
Андрес не принадлежал к тем людям, которые считают чтение суррогатом жизни; он читал потому, что не мог проявить живой деятельности. Чтобы отдохнуть от глупых и недоброжелательных клубных знакомых, он предпочел проводить время в своей комнате, в этом белом и безмолвном мавзолее. Но с какой радостью запер бы он книги, если бы представилась возможность сделать что-нибудь значительное: поджечь, например, город, или пересоздать его.
Бездействие раздражало. Если бы в окрестностях можно было поохотиться на какую-нибудь крупную дичь, он с удовольствием шатался бы по полям; но убивать кроликов ему претило, и он предпочитал сидеть дома.
Не зная, что делать, он шагал по своей комнатке, как пленный зверь. Много раз он намеревался перестать читать философские сочинения. Он предполагал, что, может быть, это они так возбуждают его. Дон Блас дал ему несколько исторических сочинений. Андрес начал читать их, но скоро убедился, что история — вещь пустая. Подобно Шопенгауэру, он пришел к заключению, что человек, со вниманием прочитавший девять книг Геродота[332], знает уже все возможные комбинации преступлений, крушений тронов, геройств и предательств, всю сумму благ и зол, которые может представить история.
Затем он решил от гуманитарных наук перейти к изучению естественных и выписал из Мадрида книгу по астрономии «Путеводитель по небу» Клейна, но мозг его был недостаточно гибок для этой работы, а кроме того, он плохо знал математику. Единственное, что он изучил, это карту звездного неба. Ориентироваться в этой бесконечности светлых точек, среди которых, как боги, сияли Артурус и Вега, Кастор и Поллукс[333], было для него наслаждением, проникнутым легкой грустью, а чтение гипотез о Млечном Пути и о его движении вокруг предполагаемой центральной солнечной оси, называемой Альционой и находящейся в группе Плеяд, вызывало в нем головокружение.
Иногда ему хотелось попробовать написать что-нибудь, но он не знал, с чего начать, и недостаточно владел слогом, чтобы ясно выражать свои мысли. Все системы, к которым он прибегал, чтобы найти причину и смысл своей жизни, оставляли неразрешимые пробелы, что указывало на первоначальную ошибку в этих системах. Он начал испытывать глубокое раздражение против всего на свете.
Через восемь или девять месяцев такой жизни, среди постоянного возбуждения и угнетенности, он начал ощущать боли в суставах. И в то же время заметил, что у него начали выпадать волосы.
«Это от целомудрия», — сказал он себе.
Он всегда страдал невроартритом. В детстве склонность к артриту выражалась у него головными болями и ипохондрическим настроением. Теперь артритическое состояние его обострилось. В организме накоплялись элементы распада, отчего в изобилии образовались продукты неполного окисления.
Диагноз он считал верным, трудность представляло лечение. Перед ним встал вопрос: если он желает жить с женщиной, он должен сдаться и жениться; это значило, отдать ради житейской вещи всю свою духовную независимость, подчиниться общественным обязательствам, считаться с тестем, с тещей, с зятьями, со свояченицами — все это было ему противно.
Наверное, среди девушек Альколеи, выходивших только по воскресеньям в церковь, одевавшихся, как попугаи, невероятно безвкусно нашлось бы несколько, даже, может быть, и немало, привлекательных и симпатичных. Но как оценить их? Говорить с ними было почти невозможно. Одному только мужу могли стать известны их чувства и мысли.
Андрес женился бы на ком угодно, на любой простой девушке, но не знал, где ее найти. Он встречался только с двумя барышнями, С дочерью доктора Санчеса и с дочерью секретаря. Дочь Санчеса хотела уйти в монахини; а дочь секретаря отличалась положительно невыносимой претенциозностью, отвратительно играла на рояле, сводила рисунки из журнала «Черное и Белое» и потом раскрашивала их. Она имела представления обо всем самые нелепые и ложные.
Андрес мог, конечно, отправиться вместе с городскими кутилами на одну из тех улиц, где женщины легкого поведения жили, как в средневековых домах терпимости. Но самая мысль об этом была оскорбительна для его гордости. Какое торжество для местной буржуазии, и какое поражение для его личности, если бы все стали толковать о его похождениях! Нет, он предпочтет болеть!
Андрес решил уменьшить количество пищи, ограничиться исключительно растительными кушаньями, не есть мяса, не пить ни вина, ни кофе. После обеда и после ужина выпивал много холодной воды.
Ненависть к духу города поддерживала его в его тайной борьбе; это было одно из тех глубоких чувств, которые успокаивают испытывающего их человека, вселяют эпическое и высокомерное презрение ко всему. Его не задевали никакие шутки, все они отскакивали от панциря его бесстрастия.
Иногда он думал, что такое поведение нелогично: человек, желающий быть человеком науки, вдруг тревожится из-за того, что не все на свете обстоит так, как ему хотелось бы! Ведь это глупо. Земля здесь сухая, деревьев нет, климат суровый, и люди поневоле должны быть тоже суровы.
Жена секретаря Городского Совета, председательница Общества Взаимной Помощи, сказала ему однажды:
— Вы, Уртадо, хотите доказать, что можно не иметь никакой религии, и все же быть лучше монахов.
— Лучше, сеньора? — с улыбкой отозвался Андрес, — ну, это не трудно.
Через месяц нового режима Андрес почувствовал облегчение. Скудное, исключительно растительное питание, купанье, прогулки на свежем воздухе укрепили его нервы. Теперь он чувствовал себя свободным, как бы одухотворенным своим аскетизмом, и начал подмечать в себе состояние атараксии, душевного спокойствия, воспетого еще эпикурейцами и пирронианцами[334].
Он уже не испытывал гнева ни против явлений, ни против людей. Ему хотелось поделиться с кем-нибудь своими впечатлениями, и он собрался было написать Итурриосу, но потом подумал, что душевное состояние его еще более укрепится, если он будет единственным свидетелем своей победы.
Раздражительность его исчезла. Он вставал очень рано, с зарей, и уходил гулять по ровным полям, по виноградникам, до холмика с оливковой рощей, которую он называл трагической из-за ее вида. Старые, искривленные столетиями оливы напоминали больных, одержимых конвульсиями; среди них ютился низенький уединенный домик с изгородью из боярышника, а на вершине холма стояла ветряная мельница, такая странная и нескладная с своим приземистым корпусом и огромными размахивающими крыльями, что Андрес всегда вздрагивал при виде ее.