Нарочно я оставался при нем, чтобы удержать от неприятности. Присел я в сторонке, смотрю. Захотелось мне кое-чего записать (привык я во время плена, в одиночестве, записывать свои мысли), вынул я записную книжку, пишу. Поднял голову, вижу, - смотрят, и сразу же отвели глаза. Стал я писать и опять, чувствую, смотрят. А я уж знал, что большим неприличием почитается здесь любопытство, только, видно, очень их заинтересовало. Один, что поближе, не выдержал, спрашивает:
- Скажите, пожалуйста (тут у них так-то все, и отец сыну говорит "вы"), - скажите, говорит, пожалуйста, вот уж сколько лет я хожу в самое это место и ни единого разу не видел, чтобы кто-нибудь тут занимался писанием. Вижу я, что вы иностранец и по рукам признаю, что рабочий. Очень меня интересует, не будете ль вы из России?
- Да, говорю, я - русский, из России.
Тогда он так-то торжественно поднялся, приподнял шапчонку и крепко пожал мою руку. Другие, кто слышал, тоже подошли и очень серьезно мне руки:
- "Бол'шевик!" "Бол'шевик!"
Кончилось, разумеется, недобром.
Перед самым закрытием Южаков наскандалил. Тут у них точное правило: закрываются кабаки в десять, а за пять минут хозяин подает свисток, и тогда, кто как бы ни был, спешат допивать свое. Тут-то и нашумел Южаков:
- Как так, почему, когда самое время, и я только промочил горло!
Очень он задорный пьяный. Стал я его уговаривать перед хозяином извиняться, - не тут-то было.
Ну, думаю, не быть добру.
Так оно и вышло, вышел хозяин преспокойно, как был с засученными рукавами, полыхнул в свисточек, пришли двое - и так-то ловко Южакова под ручки, особым приемом. Дорогой вижу, когда идет Южаков смирно, - отпустят, как только забушует, опять поприжмут руки, навыверт, даже зубами скрипит. Вижу, вынимает он из кармана серебряную монетку, дает полицейскому, - а тот, что постарше, взял преспокойно, положил в карман и под козырек:
- Благодарю!
Отпустить же не отпустили. И уж на другой день, в обед, явился Южаков помятый, скалит зубы, - оштрафовали его за веселость на полфунта.
А ему как с гуся:
- Это, - говорит, - гулял я за счет его величества короля!..
X
Большая неприятность вышла у нас с "корнетом".
Был он человек гордый и всегда держался в особицу. Поселился он по первоначалу с нами, в одной комнатушке. Был у него единственный костюмчик, серый, сшитый по-модному, на одной пуговке. И каждый свободный вечер, собираясь в город, по часу, бывало, сидит перед зеркалом. А личико у него было маленькое, птичье, и пальцы на руках конопатые, ноготки плоские, начищал он их порошком.
Хорошо он знал языки и умел держаться со многими. Дома же у него постоянно был беспорядок, и любил он поваляться в постели, и все-то у него вверх дном. А я еще в плену хорошо подметил, что очень часто - чем человек попроще и воспитания небольшого, тем больше следит за собою и в большей живет чистоте. Каждый вечер изливал он перед нами свою душу, рассказывал о своей прежней жизни. И, разумеется, пришлась ему не по вкусу работа. А главное смущало, что портятся от смолы руки, и выходил он на работу в перчатках.
Посмеивался над ним Андрюша, а мне, сказать правду, было жалко.
С Андрюшей и получилось у них столкновение.
Вот как все вышло.
По осени рассчитался с завода моряк, поступил на пароход, на службу, - в Америку. В Америке он жил раньше, и давно была у него мыслишка. Тут многие об Америке мечтают, и для многих она, как небесное царство.
Только и попасть туда, как в небесное царство.
А я давненько приметил, что многие русские, поживши в Америке, потаскавши американский хомут, как-то пустеют, точно уходит душа, и все-то у них ради денег. Разумеется, не все так-то, но много я видел таковских.
Пришел он перед отъездом прощаться, принес бутылку. Был он довольный, в новом костюме. Посадили мы его внизу, в общей комнате, у хозяев: тут такой уж порядок и в спальню гостей не приводят.
Угостил он нас водкой и понес про свою жизнь:
- Очень я обожаю Америку, я десять лет в ней безвыездно прожил и только расстроила мою судьбу война, - я, - говорит, - там жил прекрасно, и у меня даже лежал капиталец.
Сказал я ему:
- Как же, - говорю, - для вас Россия?
Он усмехнулся, повел усом:
- Что ж Россия, Россия по мне хоть и не будь!
Сидели мы все вместе, у камина за маленьким столиком. А корнет поковырял в камине щипцами и говорит нам этак, с улыбочкой:
- Правильно, - говорит. - А я на Россию...
Очень грубо сказал, по-солдатски. Я полагаю, от глупости он, не подумав, но из этого и вышла самая неприятность. Поднялся вдруг Андрюша. - я только и успел заметить, что был он весь красный, и не успели мы его удержать, - так-то хлестко корнета по щеке!.. Потом по другой!.. Очень получилось все неприятно, такой парень-порох. Убежал тогда корнет наверх, зарылся в одеяло, а мы остались.
Нехорошая осталась у меня о том дне память. Попрощались мы с моряком сухо, а я долго после того думал: какие есть люди и, видно, никогда-то не поймет человек человека.
Большая завелась с того дня между нами неладица, и смотрел на нас корнет волком, не говорил ни слова. Большого мне досталось труда, чтобы помирить их, но зло так и не вывелось, и уж впоследствии пришлось нам за него поплатиться.
В самое-то время довелось мне в утешение познакомиться с одним русским, и навсегда у меня осталась добрая о нем память, хоть и видел я его совсем недолго и не знаю, где носит его теперь судьба, и пришлось ли сбыться его заветному желанию. Довелось мне тогда на нем убедиться, что не одинаковы люди, и нельзя всех класть на одну мерку.
Пришел он к нам сам, уже под вечер, присел не раздеваясь. Сказал он, что узнал о нас случайно от Зайцева, и в городе остановился проездом, что едет в Россию, на родину, и зашел повидать земляков.
Пригласил он меня пройтись в "рум", посидеть, хотелось ему, видно, поговорить со своим человеком, и я не мог ему отказать. Погода была негодная, пошли мы по улицам, - дождь, ревет с моря ветер, фонари отражаются в лужах.
Зашли мы, сели за столик, заказали горячий ром. Вижу, на меня смотрит, что-то хочет сказать. А я очень приметлив, сам вижу, - надо выговориться человеку.
И вижу, что есть у него горе.
- Что же, - спрашиваю, - как решились в Россию?
Посмотрел он на меня, улыбнулся. Отхлебнул из стакана.
- Решился, - говорит, - тридцать второй год, как не был, а помнил всегда.
- Как же так вышло?
Отодвинул он от себя стакан, сел покрепче, вижу, говорить хочет (простые-то люди о своем заветном всегда очень открыто).
- Жил я, - говорит, - последнее время в Австралии, имел хозяйство. Я, конечно, человек трезвый. Четырнадцать лет проплавал я до того на миссионерском судне, и ходили мы по океану, по самым глухим островам, где людоеды. Был я на пароходе плотником. Пойдем, бывало, года на два с евангелиями. И оставалося у меня целиком жалованье, за четырнадцать лет скопил кой-какую копейку. А в те времена много хвалили жизнь в Австралии. Там я и остался, купил землю, обзавелся хозяйством. Женился я еще раньше, на здешней, - была у меня дочь. Сами понимаете, какая у моряка семейная жизнь. Хорошо, у кого крепкое сердце... Померла жена рано, пришлось отдать дочь в чужие руки, - по-русски она не умела. Так-то раз приезжаю: вижу, не ладно, что-то от меня скрывает. А потом все объяснилось, сошлась она с каким-то, увез он ее далеко, в Зюд-Африку, там она и теперь, и нет никакого слуху... А я о России тосковал всегда, и всегда у меня была надежда вернуться, тридцать второй год этим живу. Уехал я еще от военной службы, от наказания в далекие времена, - бежало нас пять человек, помогли нам люди пробраться за границу. Тут-то мы и порастерялись, и остался я в одиночестве. Поступил я на парусник. В те времена знаете... Контракт на два года, по полтора фунта в месяц. Ходили мы с лесом в Австралию, по полгоду качались на океане. Хватил я тогда горя, и было мне полишей всякой каторги. Так вот мотался я более тридцати лет по всему белому свету...
Допил он свой стакан, вытер усы, посмотрел на меня приветно.
- Вот, - говорит, - а теперь собрался в Россию. Как услышал еще в Австралии о перевороте, так и решился. Все свое продал, дом у меня новый, овец четыреста голов, - собрал кой-какие деньжонки и, как говорится, напропалую! А на что еду - не знаю. Я к вам зашел, думаю: не скажете ль вы о России...
- Рад бы, - говорю, - вам помочь, да сами ничего не знаем, и наше положение даже хуже, потому что не можем мы никуда двинуться.
- Разное пишут.
- Пишут, - говорю, - разное, только очень хорошо известно, что большой в России голод, и множество людей помирает.
Посмотрел он на меня, улыбнулся:
- Нам, - говорит, - не пугаться. А помирать на своей земле легче.
Просидели мы так весь вечер. И очень он мне полюбился. Удивлялся я, что за тридцать два года не разучился правильно говорить по-русски, а это не малая редкость, и очень скоро отвыкает от своего языка русский человек. Думал я, как только ни играет с человеком судьба, и сколько раскидано по свету людей, и даже стыдно мне стало за свое горе: разве я давно из России и перетерпел в сравнении с ним мало.
- Нам, - говорит, - не пугаться. А помирать на своей земле легче.
Просидели мы так весь вечер. И очень он мне полюбился. Удивлялся я, что за тридцать два года не разучился правильно говорить по-русски, а это не малая редкость, и очень скоро отвыкает от своего языка русский человек. Думал я, как только ни играет с человеком судьба, и сколько раскидано по свету людей, и даже стыдно мне стало за свое горе: разве я давно из России и перетерпел в сравнении с ним мало.
Зашел он ко мне еще раз перед отъездом. Ехал он в Латвию, в Ригу, написал я с ним письмо своим, Соне, просил за меня не тревожиться, - что сыт и здоров, разумеется, кратко. Адреса своего не мог дать: еще не ходили из России письма.
Ободрила меня надежда.
XI
В скором времени произошли в нашей жизни новые перемены.
Позднею осенью прошел слух о забастовке. На городской площади с утра собирались шахтеры, прохаживались молчаливо, носили плакаты.
В те дни большое было в стране беспокойство. Газеты сообщали, что к шахтерам грозятся присоединиться железнодорожники и докеры, и наш хозяин приходил веселый, стучал о косяк трубкой, подмигивал нам глазом.
- Вот как наши ребята!
А в городе, по видимости, было, как прежде. В доках же скоро притихло, и пароходы стояли недвижно. Ходили слухи, что забастовка продлится, и станут заводы.
Частенько в те дни забегал ко мне Зайцев. Стал он еще хуже, носился с газетами и попрежнему ни разу не улыбнулся.
Недели через две навернулся к нам "рыжий". Собрал он нас в сарае, объявил, что завод пока встанет за неимением угля. Нас же оставляют на половинном окладе.
Повертелся он недолго, повесил замок и уехал. И остались мы гулять без всякого дела.
Очень тогда пришлось сократиться.
Задолжали мы в те дни за квартиру. Хозяева нас не притесняли, но все же было неловко. Отказался я от обедов и стал питаться на скорую руку, чтобы поскорее выйти из долга. Есть тут для таких-то особые лавочки, где продают рыбу. Очень это удобно. Открываются лавочки два раза в день, утром и вечером, в известное время. Кипит там в большом котле масло и в масло, бросает человек рыбу, большими кусками, и тут же вынимает щипцами. А в другом котле - картошка, крошенная на машинке. Все очень дешево: полшиллинга с уксусом. И каждый вечер большие сбивались у тех лавочек очереди.
Пришлось нам тугонько, и чем могли, мы друг с дружкой делились. Приняли мы в те дни хлопот с нашим "корнетом": жил он попрежнему с нами и целыми днями лежал на кровати. Занял он у меня полфунта и ходил обедать в город, когда зажигали огни. Приглядывался я к нему и никак не мог понять человека и, признаться, не раз я тогда подосадовал: смотри за ним, как за малым! А потом довелось узнать, что ходит он к консулу и пришелся там ко двору, а раз и сам проговорился, что ожидает получить новую службу.
С Андрюшей в те дни мы сошлись крепче.
Жил он от нас в стороне и приходил каждый вечер. Было в нем детское и простое, а Россию он любил сердечно, - учился он в Петербурге, в реальном, - и опять я думал, что вот - такие-то, с чужою кровью, почему-то сильнее помнят Россию. Отец его был в большом городе, с семьей, и присылал ему письма.
Ходили мы на митинги слушать, и опять я им удивлялся: стоят кучно, все в вязаных шарфах, грызут свои трубки, и везде полный порядок.
В те дни пришлось нам понюхать полиции.
Задержалися мы раз на городской площади, после митинга. Есть там улица, где, как и у нас, в России, по вечерам происходит гулянье, собирается городская зеленая молодежь и матросы с иностранных пароходов. По вечерам всегда там шумно и толкотно, и ходит публика взад-вперед левою стороною. Прохаживались там и полицейские, за спину руки, следили за общим порядком.
Полицейские тут народ отвесный, на подбор, вершков от двенадцати, и ходят, как лошади.
Вот с ними и вышло у нас приключение. Разумеется, отличился опять наш Андрюша.
Вышло из малого пустяка.
Остановился он неизвестно для какой надобности на панели, на самом ходу. Росту он долгого, как жердь, и далеко видно. Подошли к нему полицейские, на него животами: не полагается, мол, здесь стоять, загораживать людям дорогу!
Все бы тем и кончилось, но ответил им Андрюша по-ребячьи и что-то уж очень дерзко.
И пошло у них за слово слово.
- Разве, - говорят ему, - вы иностранец, что не подчиняетесь общим порядкам?
А он им попрежнему дерзко:
- Нет, не иностранец.., а потому желаю на вас начихать!..
И еще что-то брякнул, покрепче.
- Ах так, - говорят, - будь вы иностранец, оставили бы вас без последствий, теперь же за слова ваши ответите перед судом...
Так это у них получилось крепко. На грех сунуло меня в это дело, стал я с ними очень вежливо объясняться, что, мол, не следует обращать внимания на мальчишку, и только подлил масла. Совсем разошелся Андрюша, и взяли нас, как тогда Южакова, не совсем даже и деликатно.
Первый раз за всю мою жизнь довелось мне быть под арестом, точно трамвайному жулику, и очень было досадно, что по такому глупому делу, и в душе я подосадовал на Андрюшу.
Привели нас в полицию и рассадили по комнатушкам. Досталась мне комнатка небольшая, под потолком лампочка и у стены койка. Заперли за мною дверь, как за арестантом. Присел я на койку и про себя думаю: горевать мне теперь или смеяться? Стал я от скуки разбирать на стенах надписи, не мало перебывало в клетушке народу и больше из загулявших матросов, и даже нашел я одну по-русски: "Сидел Иван Журавлев. Пароход Саратов". Стало мне вдруг весело и спокойно, завалился я спать.
По утру доставили нам любезным порядком кофею и по ломтю хлеба с маслом, и вспомнил я Южаковскую шутку про "королевское угощение".
А после завтрака вывели нас во двор, - и в автомобиль крытый, как ящик, повезли в суд. И подивился я тогда ихней скорости и устройству.
Протряслися мы в автомобиле минут двадцать, и высадили нас на большом дворе и чистом, провели через черный ход. И с большим я наблюдал любопытством.
Оставили нас в коридоре, внизу, приказали ждать. А когда пришла наша очередь, показали на дверь - входить. И оказались мы за решеткой, посреди суда, перед самим судьею. И тут же свидетели - вчерашние полицейские.
Сперва обратился судья к Андрюше.
Выспросил все точно, о роде занятий, а главное, не знается ли с большевиками и какое имеет отношение к забастовке. Понял я по его вопросам, что подозревают нас в большом деле.
Отвечал Андрюша на суде вполне вежливо и все точно и по полной правде. Рассказал и о нашей нужде.
Обратился судья ко мне:
- Вы подданный чей?
- Российский.
- Большевик?
- Нет, я не большевик.
- В России все большевики! А что вас заставляет жить здесь?
Рассказал я ему подробно о своем положении. Выслушал он будто с сочувствием и, опросивши свидетелей, объявил приговор: оштрафовали Андрюшу на полфунта.
XII
Второй месяц не получали мы жалованья, ни копейки, и прошел в те дни слух, что переходит завод в другие руки, а нам доведется тугонько.
А перед рождеством приехали на завод двое: наш рыжий и с ним другой, - высокий, в черном, молчаливый. Было у черного лицо неподвижное, бледное, руки держал в карманах, на нас почти не взглянул. Рассыпался перед ним рыжий мелким бесом. Осмотрели они завод, черный ни слова.
Поручили мне наши переговорить с ним.
Подошел я к нему, остановился. Вижу, глядит в землю.
Начал я очень вежливо:
- Позвольте, - говорю, - спросить: беспокоимся мы о нашей судьбе, потому прошли здесь слухи, и не получаем жалованья, даже в половинном размере, как было обещано...
Посмотрел он на меня мельком, передернул плечом, и этак твердо:
- Да, - говорит, - завод может стать. - Жалованье вы получите, когда окончится забастовка, и у нас будут деньги. Теперь могу вам выдать немного... по одному фунту.
Стал я было о крайней нашей нужде, о наших долгах, а он мне так-то небрежно:
- Как вам угодно. У вас полное право с нами судиться. Беспорядка и неподчинения мы не потерпим: здесь не Россия.
- Очень, - говорю, - понимаю, и нет у нас никакого желания с вами судиться, желаем мы жить миром, интересует нас наша судьба по вполне понятным причинам.
Поднял он голову, - глаза чужие и темные:
- Хорошо, - говорит, - мы вас известим.
Остались мы после того в полном расстройстве, и пошло у нас как-то все неладом. Переехал от нас корнет, получил место у консула, писцом, видно, взяли его из милости. А мы остались без дела. Похуже это самой тяжкой работы. Бегал Южаков по знакомым, кормился, как птица небесная. У меня опять пошатнулось здоровье, томило по ночам в груди, и много изводила бессонница. Почти не спал я, тогда и голова у меня была пухлая, тяжкая, и дрожали руки. Голод мучил не сильно, приучил я себя есть мало, и была даже от того особая легкость в груди и ногах. Равнодушно засматривал я в магазинные окна, где на больших липовых досках лежало мясо, розовое, с белыми жилками, большими кусками: замечательное здесь мясо! Думал я, какой теперь голод в России и, может-быть, погибают люди, а все-таки не знать им нашего горького горя: тоски по своему родному! И частенько вспоминал я Заречье, и как живая передо мною стояла Соня. Видел я во сне своих стариков и всегда очень живо, и почему-то частенько мне представлялся отец: будто молодой и веселый, и бывало мне после тех снов жутко, и думалось, - не случилось ли в доме худое?