Чижикова лавра - Соколов-Микитов Иван Сергеевич 6 стр.


А через короткое время пришла на мое имя записка от местного консула. Рука, вижу, знакомая, с росчерком, писал, видно, наш корнет. Сказано было в записке, чтобы зашел я по нужному делу.

Подумал я, что с недобрым.

Так и вышло.

Пришел я в назначенный час, постучался. Открыл мне корнет, чистенький, бритый. Был он, видимо, за секретаря. Со мной поздоровался сухо.

Вышел ко мне консул, подал руку. Был он маленький черный, и как муравей, быстрый. Посадил меня в кресло.

- Так и так, - говорит, - должен, я вам сообщить неприятность.

- Что ж, слушаю: нам к неприятностям не стать привыкать.

А мне и в самом деле было в тот раз все равно, хоть на какую беду. Разглядывал я его кабинет: большой, заставленный мебелью, и был он между столами и стульями, как в поленнице мышь.

Угостил он меня папироской.

- Получил я от вашего начальства извещение, что вы и другой, как его... Этчис, здешний подданный, ваш сослуживец, больше не состоите на службе, и присланы вам для расчета деньги, по четыре фунта. Уполномочен я передать эти деньги.

Запнулся как-будто:

- Вижу, - говорит, - по вашему лицу, что вы нездоровы. И зачем вам было путаться с Зайцевым? Имя его тут давно нам известно.

- Да что, что такое?

- Очень, - говорит, - неприятно, - известно нам, что были вы в сношении с врагами государственного порядка и сами сочувствуете... И даже судились.

Очень я удивился:

- Да кто это, - говорю, - вам наплел?

И тут мне в глаза: в углу, за столиком, сидит наш корнет при полном порядке, костюмчик на пуговке, в руках карандашик. И прячет глаза.

Усмехнулся я про себя.

- Нет, ни в чем я невиновен, и все это очень странно. Жить, говорю, нам действительно нечем...

Вижу, на меня смотрит: верить или не верить? - и в глазах его сожаление.

Повторил я еще раз.

- Можете, - говорю, - мне поверить.

Выдал он мне деньги, по четыре фунта, потом повернулся неловко, вынул бумажку пятифунтовую, подает мне:

- Извините, - говорит, - это от меня вам в долг, на время... Когда получите жалованье, возвратите.

Поглядел я на него: от чистого сердца! Понял я тогда, что видно нехорош у меня вид, коль этак жалеют люди. Поблагодарил я его и отказался от денег.

Проводил он меня до двери и сказал еще раз на прощанье:

- Так-то, друг, держитесь этих людей подальше.

- Что же, так и не верите мне?

- Вам, - говорит, - верю, но русских людей я знаю, их слабость... Разумеется, ваше дело, только уж лучше вы образумьтесь.

Вышел я от него с легким сердцем, точно вдруг свалилась с меня гора. Так-то вот в лихом горе бывает частенько.

XIII

Правильно я тогда ему сказал: нам не стать привыкать! Поговорил я с Андрюшей, и порешили мы ехать немедля, назад, в главный город. Приглашал он меня к своим жить, пока не найдем места.

Южаков оставался. Выходило ему где-то место, на пароходе, и поджидал он окончания забастовки. К сообщению моему он отнесся равнодушно, а меня пожалел: не мало с ним помыкали горя!

А я в своем характере стал замечать перемену, стал я точно смелее и глядел на людей прямо.

Обменялись мы с Южаковым на прощание письмами, каждый на свою родину, и положили друг-дружке крепкое слово: кто будет жив и первый попадет в Россию, - тот передаст письмо. Думалось мне почему-то, что не увижу Южакова, и что прежде меня он проберется в Россию.

Уехали мы на другой день поутру. Провожал нас Южаков и наши "рыжие", знали они от нас несколько слов по-русски и кричали громко: "Прощай! прощай!" - и махали руками. Понял я, что хорошие девушки и к нам привыкли.

Андрюша очень бодрился. Был он в летнем пальтишке, длинный. Вагонов здесь не топят, и порядочно мы промерзли.

Всю дорогу держались мы весело, шутили над своею судьбой, и было нам от того легче.

Приехали мы еще засветло, и повел он меня прямо к своим.

Сколько народу! - и этот воздух, городской, особенный, помирать буду, - узнаю. Хорошо я приметил, что в каждом городе свой особенный запах, и можно узнать даже с завязанными глазами. И опять почувствовал я, что нездоров, холодно стало дышать, и подумал я с большим страхом: что стану делать, если опять захвораю?

Пошли мы пешком большой и широкой улицей, и опять нам навстречу катились автомобили и рекой текли люди. Закружилася у меня голова, и даже пришлось придержаться. Справился я с собой скоро.

Шли мы пешком версты две. Отец Андрюши жил, по-здешнему, недалеко, в темной и глухой улице, где по обе стороны чередой тянулись ворота, большие и темные, будто не открывавшиеся никогда. В одни такие ворота зашли мы.

Был это гараж для автомобилей, большой и мрачный. Поднялись мы со двора по узенькой лестнице наверх, постучались. Жил отец Андрюши сторожем при гараже, в двух комнатушках.

Встретили нас с большою радостью. Старик - отец Андрюши - был маленький, легкий, в морщинках. А мать - высокая и крупная, и на нее всем своим обликом походил Андрюша.

Выбежала к нам сестренка его, девушка, тоже высокая и лицом чистая, как брат. А за нею два мальчика в курточках. И чем-то сразу напомнила она мне Соню, какою-то черточкою в лице, своею улыбкою, и так это вышло, что вдруг забилося у меня сердце... Понял я тогда, что живут они в большой нужде и очень теснятся: пять человек на две комнатки, - и пожалел я, что, не подумавши, согласился на Андрюшино предложение.

А тут они на меня все:

- Вы - русский, русский?

- Да, - говорю, - русский, самый, что ни на есть.

- Ну вот как хорошо, как мы рады! Ведь вы Андрюшин приятель, он нам писал.

И больше всех Андрюшина сестренка - Наташа, - глаза так и блестят:

- Так мы здесь по России скучаем и о русских людях!..

Понял я, что и впрямь рады сердечно, - хорошие люди. А старик вокруг нас ходит, тоже доволен, поглядывает на Андрюшу.

Поставили для нас кофей, усадили, все по-семейному, и первый раз почувствовал я себя так, точно вдруг перенесся в Россию, такие были ласковые и простые люди.

Разглядел я всех. Понравилась мне Андрюшина мать. Была она совсем простая, и лицо у нее бабье, деревенское русское.

Помню, спросил я у нее между прочим:

- Как же, - говорю, - привыкаете к чужой стороне?

Взглянула она на меня:

- Никогда, - говорит, - не привыкну и не думаю привыкать! Тут мне каждый камушек лежит поперек.

И опять я загляделся на сестренку Андрюшину. Было у ней что-то от Сони, нет-нет и проглянет, где-то в улыбке ее, в самых губах. А так была непохожа: выше ростом, и держалась смелее. И почему-то билося у меня сердце.

Попервоначалу ничего не объявил Андрюша о нашем положении, о том, что остались мы без работы и приехали искать места.

Просидели мы так весь вечер в разговорах. Рассказал мне Андрюшин отец, как выехали они из Петербурга сюда, на хорошее жительство, и как вот тут приходится мыкать горе. Старые-то корни давненько подгнили.

А сестренка знай режет свое:

- В Россию, в Россию! Видеть, - говорит, - не могу здешних.

Улеглись мы в тот день поздно, наговорившись. Потеснились для нас в комнатенке, освободили место, и долго я лежал не засыпая, сдерживал кашель. Не выходила у меня из головы Соня, а с нею Россия. - Когда-то увижу?

Есть у меня примета: всякий раз перед болезнью, теснит в груди и немеют ноги, и чувствовал я, что не выдержу долго.

Поутру объявил Андрюша, что выгнали нас с завода и приехали мы искать места. Рассказал все подробно.

Выслушал нас старик, покачал головою:

- Все это прискорбно, но не следует падать духом. Время, конечно, такое, - и безработных в стране очень много...

Присоветовал он нам итти в контору, требовать наше жалование, и тут мы и порешили начать с того день.

XIV

Тогда же поутру пошли мы в контору, а по-здешнему в "офис", куда давненько приходили с Южаковым, чтобы сговориться о месте. И опять сидели на кожаных стульях и видели, как за стеклянною дверью перебегают люди и блестят у них на головах проборы.

Держали нас очень долго.

Принял нас тот черный, что был у нас на заводе. Сидел он перед столом в вертящемся стуле и писал быстро золотой ручкой, и запомнил я его пальцы - длинные и костлявые.

Положил он ручку и поворотился к нам на винту вместе со стулом:

- Что хотите сказать?

Объявил я ему точно, что уволены мы с завода, по неизвестным причинам, и выплачено нам жалованья всего лишь по четыре фунта.

Было мне почему-то неловко, и глядел я на его руки: я по рукам узнаю человека.

Усмехнулся он тонко, взглянул исподлобья.

- О причинах вам неизвестно?

- Да, - говорю, - понять мы не можем и не знаем за собою вины.

Стал он очень холодный:

- Так, - говорит, - вы должны понимать, что мы не можем держать у себя лиц, могущих нас скомпрометировать в глазах державы, давшей нам приют. Вы, разумеется, помните, что взяты по рекомендации консульства, и тем более должны были себя соблюдать.

И дальше, дальше, - все очень чисто и точно.

Даже вступился за меня Андрюша:

- Как же так, мы вместе работали, и мне все известно?..

Стал он очень холодный:

- Так, - говорит, - вы должны понимать, что мы не можем держать у себя лиц, могущих нас скомпрометировать в глазах державы, давшей нам приют. Вы, разумеется, помните, что взяты по рекомендации консульства, и тем более должны были себя соблюдать.

И дальше, дальше, - все очень чисто и точно.

Даже вступился за меня Андрюша:

- Как же так, мы вместе работали, и мне все известно?..

Перебил его черный:

- Ваше дело иное, вы подданный здешний и не можете класть пятна. Деньги мы выплатим вам теперь же с условием, что вы дадите расписку в том, что ни теперь ни вперед не будете иметь к нам никаких претензий.

И тут нам бумажку, что писал при нашем приходе.

Переглянулися мы с Андрюшей: подпишем?

Выдали нам деньги, по шести с чем-то фунтов. На том и покончили навсегда. И, выходя из конторы, опять я подумал: так вот мне всегда, еще со школы, всегда я без вины виноватый.

В тот день перебрался я на новое жительство. Не пускали меня в Андрюшином семействе, и сам Андрюша грозил запомнить навек, но понимал я их тесноту и сослался на свое нездоровье.

Остановился я в частном доме, в "хоузе", в другой стороне города, у самых доков, где беднейшие люди. Был это большой дом, мрачный и старый, видавший виды. Через улицу начинались склады. По вечерам там тускло горели фонари, было темно, и потом узнал я, худая ходила о тех местах слава, мне же было тогда безразлично, и не было во мне никакого страху.

Комната досталась мне большая и мрачная, как подземелье. Встретила меня хозяйка, седая и говорливая, сказала цену: два шиллинга за неделю. О том, кто я и откуда почти не спросила, видно, такой был порядок.

Долго и буду помнить те три недели.

Стояли в комнате две большие кровати, рядышком, как в семейной спальне. Мне указала хозяйка на одну, что была подальше. А на другой спал человек, и виднелся из-под одеяла стриженый его затылок, волосы редкие, рыжие. И тут же обочь стул, и на стуле пиджак черный и подтяжки. Валялись под кроватью грязные сапоги.

Спросил я у хозяйки тихонько:

- Кто этот человек будет, и с кем мне доведется жить?

- А это, - говорит, - норвежец, безработный, человек честный, и вы, пожалуйста, будьте покойны.

А я ко всему попривыкнул и даже обрадовался, что вот опять не один буду.

Остался я жить в той комнате вместе с норвежцем.

Великие стояли туманы, и в комнате всегда было желто, как в могиле, и с утра надо было зажигать газ. Ложился я и вставал рано и уходил на целый день, не мог я тогда сидеть в комнате один-на-один, точила меня тоска, и бродил я по городу, сказать можно, бесцельно, куда заведут глаза.

Вредят мне туманы.

И каждый вечер меня знобило. Приходил я рано, забирался под одеяло, накрывался с головою своим пальтишком. Донимал меня в те дни холод. И придумал я каждое утро покупать большую газету: хватало мне под фуфайку и в сапоги на стельку. Шелестел я как мешок с сухим листом, но от холода было надежно. И смеялся я тогда над собою: что вот и газета может спасти человека!

Жестоко я в те дни простудился. Известно, ноги сырые, калош здесь не носят. И каждую ночь колотила меня лихорадка.

Сожитель мой приходил поздно, и за три недели ни единого разу не видел я его лица. Приходил он осторожно и ложился, не зажигая огня. И каждый раз слышал я, как засыпает, и тянуло от него легонько джином. Утром я поднимался раньше и опять видел его затылок и на стуле подтяжки, - сиреневые, с узором. И за три недели ни единым не обмолвилися мы словом.

Спали мы почти рядом, и я чувствовал его теплоту. Было мне по ночам трудно, мучили меня виденья, и радовался я, приходя в себя, что вот лежит со мной рядом живой человек. Прислушивался я к его дыханию, и становилось мне легче. Был мне тот чужой человек ночами, как близкий родной. И в который раз передумывал я свою давнишнюю мысль, что человек человеку не враг, не совратитель и не супостат: человек человеку - кровный брат.

Никогда не забуду тех дней.

Ходил я как не в своем уме. Бывало, закружится, закружится голова, и сам я легкий, - вот-вот вознесусь, и в груди, как голубь крылами. Даже страшился: думал, как бы не умереть невзначай.

Бегал я по всему городу, куда носили ноги.

Мне на людях легче. Бывало, брожу по базарам, - люди, люди, люди, и я меж людей, как пылинка. А на базарах я люблю с детства: базары везде одинаковы, - здесь и у нас, в Заречьи, и также ходуном ходят люди.

Забегал я разок к Андрею, но и у него не мог усидеть долго, не мог я тогда говорить с людьми, и все-то точило меня бежать. Даже Андрюша заметил: - "Ишь, так вас и подмывает, ну куда, - говорит, - спешите!"

А сказать правду, подойди ко мне такой человек, что бы в силе:

- Вот тебе, мол, вольная дорожка, снимай сапоги, беги босиком в твое Заречье, как мать родила!

И побежал бы! Вот мне как было, и совсем я был невменяем.

Бывало со мною и так: бегу, бегу и забудусь. Какая улица, где бегу? Стану, как полоумный и уж когда-то приду в свою память.

Так-то раз со мной на базаре. Остановился я перед одним человеком. Очень он мне напомнил дьякона нашей заречинской, Николы Мокрого, церкви, - черный, горластый, волосья по ветру. Продавал он какую-то мазь для рощенья волос. Тут таких шарлатанов и жуликов много. Стоял он на помосте, лицом к публике. Лицо грязное, в синих угрях, волосье, как у льва, из рукавов манжеты оборванные. Остановился я близко и все на ботинки его смотрел, на серые гетры с круглыми пуговицами. И много зевак его слушало. А он, нет-нет, и обернется на публику задом, запустит лапищи в свою поповскую гриву: смотрите, мол, лэди и джентльмены, что делает моя мазь, убедитесь!..

И вдруг меня словно копытом в лоб:

- Пропадаю!

Так это мне, точно спал и вдруг пробудился, и поплыла подо мною земля. Навек запал мне тот кудластый. И уж не мог я отделаться от той пронзительной мысли:

- Пропадаю!

Не сознавал я себя толком, было передо мною одно: что вот вокруг люди, дома, магазины, - и стены, стены, стены, и что тут человеку погибнуть, как где-нибудь в сибирской тайге... Никто даже и не заметит, ни единая не сдвинется точка. Так мне это стало тогда страшно, что хоть головой о камень. Разумеется, был я в болезни и не в себе.

Тогда-то и побежал я опять в наше консульство, не помня себя хорошо. Как там меня приняли, чего я наговорил в лихорадке?.. И, мало того, уж дома, вернувшись, накатал я самому консулу письмецо, и только опомнился, когда получил ответ: мое же письмо с малой припиской, что, мол, повидимому, "не по адресу".

Так мне стало неловко за мою поспешность.

Оправился я немного и пошел извиняться. Принял меня секретарь холодно, или так уж казалось. Рассказал я ему о своем положении, извинился. Да и рассказывать было не нужно, вид мой за себя говорил сам.

Вижу, отошел он немного, на меня глядя.

- Как же, - говорит, - рекомендовал я вас за свой риск и страх на службу, а вы такую нам неприятность... Была у нас даже о вас переписка с полицией.

И уж совсем отошел, спрашивает:

- Где вы теперь обитаете?

Рассказал я ему подробно, где живу, и о своей болезни. Почесал он ноготком переносье:

- Вот что, - говорит, - устрою вас в нашем общежитии при посольской церкви. Там уже есть жильцы. А если случится какой-нибудь зароботок, известим непременно.

Выдал он мне записку, на окраину города, в местность, называемую Чижик, все написал точно.

XV

Такие стояли туманы! - Ходили люди, как после дождя в пруду рыба. И город был страшный, невидный и мертвенно-желтый.

Было у меня пальтишко, легонькое, на резине. Бегал я в том пальтишке, и очень меня пронимало: забирался туман снизу, оседал на резине, и ходил я всю зиму промокший.

Поехал я по адресу на другой день.

Тут по утрам удивительно, когда спешат люди на службу. В вагонах полно, и все читают газеты, только и видно: торчат из-под раскрытых газет человечьи ноги.

Сошел я в указанном месте.

Лило от тумана с деревьев. Пошел я по улицам, по незнакомому месту: тут, в предместьях, улицы ровные, чистые, и домики, как один, очень все гладко. Отыскал я наш домик - небольшой, двухъэтажный, ничем неприметный, - и в голову мне тогда не пришло, что придется прожить в нем немалое время.

Помню первый день чижиковского моего новоселья.

Открыла мне старушка, наша "собашница", заговорила по-русски. Было мне приятно услышать. Объяснил я ей мое дело, и повела она меня на верх, к заведующему.

Теперь вспоминаю, - посадил он меня за стол, просмотрел бумажонку и с первого слова стал жаловаться на судьбу. Узнал я от него, что имел он в Петербурге три фабрики, а теперь его до тла разорили, и приходится мыкать большую нужду. Узнал я потом, что и впрямь был он в России большим миллионером и тут проживал с семьей и очень нуждался. Долго он томил меня разговором и уж под конец объяснил, что поместит меня внизу в общежитии, где одинокие.

Провел он меня вниз, в нашу общую, показал мое место.

А было о тот час в комнате из всех жильцов один человек, - старичок легкий, в очках, - наш Лукич. Варил он что-то у окна на спиртовке и на меня взглянул боком, через очки.

Назад Дальше