Я повернулась.
— Ужас до чего худая, но чем-то ты мне нравишься. А я тебе чем-нибудь нравлюсь?
Я ответила — да.
— Хорошо, но тогда я сгораю от нетерпения узнать, чем же именно.
— Не знаю.
— Вот то же самое и со взрослыми, только наоборот: им я не нравлюсь, а почему — этого они тоже не знают. Где ты живешь?
— Пасифик Пэлисейдз, Макарони-лейн, тысяча один.
— А сюда ты как попала?
— На самолете.
— Где твой отец?
— В Париже.
— А твоя мать?
— В две тысячи сто девятом номере.
— В маленькой комнате дальше по коридору?
— Да.
Леди подумала немного, а потом сказала:
— Ладно, давай тогда пить чай.
— Давайте.
Розыски
У высокой леди оказался и чайник, и поднос, и сахарница, и сливочник, и полоскательница — целый сервиз, все серебряное, с розами и листьями, вырезанными на серебре, и тонкими-тонкими, почти прозрачными чашками и блюдцами.
Чай она пила крепкий и без ничего — только с тоненьким ломтиком лимона, который она съела с кожурой; а мне она налила в чашку немножко чая, а потом доверху сливок. Мне это ужасно понравилось. Вкус был лучше, чем у одних сливок — их я просто ненавижу. У нее было большое блюдо разного магазинного печенья и еще торт из самой лучшей кондитерской, весь пропитанный ромом. Она сама съела кусочек и такой же дала мне.
Чай мне понравился, часть печенья — тоже, но больше всего — этот ромовый торт, потому что внутри он был сырой и прохладный.
Мы ели и пили, а леди разговаривала со мной так, будто она моя ровесница, и мне казалось, что мы пьем чай не по-настоящему, а понарошке, играем. Она говорила как Дебора Шломб, и еще я увидела, что мы в одном из лучших номеров «Пьера» и мебель, наверное, ее собственная. Не знаю, как остальное, но роскошные портреты на стенах были уж точно ее, потому что на двух была она, а на двух других — дети, и теперь я окончательно поняла, что она мне не ровесница и что она важная персона, важная, но в то же время очень обаятельная, обаятельнее всех, кого я знала, и даже всех, о ком слышала.
Мы говорили и говорили без конца, пили чай с печеньем и ромовым тортом, много смеялись, и время незаметно шло. Я знала, что Мама Девочка крепко спит, а выспаться ей надо было обязательно. Я себя чувствовала совсем здоровой. В свой номер я могла вернуться в одну минуту, и именно поэтому не спешила возвращаться. А поспешить следовало…
Могу представить себе, что было, когда Мама Девочка проснулась. Что ее разбудило, я не знаю. Может, она по запаху узнала, что меня нет в комнате. Так или иначе, сначала она наверняка решила, что я прячусь, потому что это мы с ней проделываем очень часто. Иногда прячусь я, иногда — она, а потом мы друг друга ищем. И наверное, она даже не встала с постели — просто лежала и говорила, и думала, что я ее слушаю, но я ее, понятно, не слушала, потому что меня в комнате не было, я на другом конце коридора распивала чаи с ромовым тортом. Потом, наверное, Мама Девочка попросила меня вылезти из стенного шкафа, из ванной, из-под кровати, из-за бюро, или где там я прячусь, но я не откликалась: ведь меня нигде не было. Тогда, вероятно, Мама Девочка поднялась с постели и начала искать меня, и, конечно, не нашла. И вот тогда она испугалась. Она стала просить меня больше не прятаться, выйти, а потом случайно взглянула на окно, и одна створка была открыта для вентиляции, не настежь, но наполовину открыта, и Мама Девочка завизжала и как сумасшедшая забегала по комнате, а потом постаралась взять себя в руки, позвонила управляющему и очень спокойно ему обо всем рассказала. Управляющий велел персоналу меня искать, и начались розыски. Он сам вышел на улицу посмотреть, что там, а там, конечно, было то же, что всегда. Маме Девочке он сказал, что за долгие годы его работы в отеле никто еще не нагонял на него такого страху. Чтобы девочки падали из отеля «Пьер»? Да такого, сказал он, просто не бывает.
Я опивалась чаем и объедалась ромовым тортом, когда по коридору вдруг торопливо заходили, но мне и в голову не пришло, что меня могут разыскивать — а именно так оно и было. Ходили коридорные и два отельных сыщика, мужчина и женщина. Сперва они поговорили с Мамой Девочкой, она показала им мое фото, и тогда они заходили по коридору. Сети были расставлены.
И наконец сыщик-женщина позвонила в номер высокой леди. Леди попросила меня посмотреть, кто там, но когда я открыла дверь, сыщик-женщина подпрыгнула и издала смешной звук, и леди спросила:
— Вы кто такая?
Сыщик-женщина объяснила, кто она такая, и высокая леди рассердилась:
— Но с какой стати вы звоните ко мне?
— Из две тысячи сто девятого номера пропала девочка.
— Кто вам сказал, что она пропала?
— Ее мать.
— Ой-ой, — сказала я. — Мне надо идти.
Благодарить и прощаться не было времени.
Я проскочила мимо женщины-сыщика и пулей понеслась к нашему номеру. Но дверь в номер была закрыта. Мне хотелось оказаться в нем как можно скорее, потому что вокруг были коридорные, а на мне не было ничего, кроме розовой ночной рубашки, которая очень просвечивала. Я забарабанила в дверь и закричала:
— Мама Девочка!
Дверь распахнулась как от взрыва. Мама Девочка взглянула на меня — и так ужасно вздохнула, что из нее вышел весь воздух, какой в ней только был. Не сказав мне ни слова, она отвернулась от меня, пошла и снова улеглась в постель. Я вошла и закрыла за собой дверь, и подошла к Маме Девочке, и стала просить у нее прощения, и она сказала, что мне не следовало уходить, и что я напугала ее до смерти, и что надо позвонить управляющему, что я нашлась и уже в своей комнате, с мамой. Так я и сделала.
И тогда она укуталась с головой в одеяло.
У меня кошки заскребли на душе, когда я увидела, что Мама Девочка укуталась с головой: так она делает всегда, когда очень расстроится, а виновата в этом сейчас была я. И я стала просить:
— Мама Девочка, не расстраивайся, пожалуйста, не прячься, прости меня, пожалуйста.
Но Мама Девочка ни за что не хотела вылезти из-под одеяла. Она сердито пробурчала что-то, только я не поняла что.
— Что ты сказала, Мама Девочка?
— Я сказала, что ты поставила меня в ужасно дурацкое положение.
— Нет, нет, Мама Девочка, не поставила! Пожалуйста, вылези.
— Нет. Я зла. Зла на тебя. Зла на твоего отца. Зла на Питера Боливия Сельское Хозяйство. Зла на Клару Кулбо и Глэдис Дюбарри — но больше всех я зла на Матушку Виолу, потому что, приди она вовремя, я бы не поехала в Нью-Йорк. Теперь, когда я в Нью-Йорке, я очень жалею, что я не в Калифорнии.
— Ну уж нет: здесь лучше всего на свете!
— Хуже всего на свете! Мне хочется умереть.
— Не надо, Мама Девочка, не говори так, а то вдруг Бог услышит тебя и поверит, и возьмет тебя на небо — а где тогда буду я?
— В коридоре на двадцать первом этаже «Пьера». Как ты могла это сделать?
— Ну пожалуйста, вылези.
— Нет, я зла. Уходи.
— Куда?
— В Париж. К своему отцу. Но только не в ночной рубашке. На разведенную мать и так всегда косятся. Еще скажут, что я плохо тебя воспитываю.
— Но ведь ты воспитываешь меня хорошо!
— Голову даю на отсечение, что хорошо, — и это такой больной человек, как я!
— А разве ты еще больна?
— Ужасно. Смертельно. До безумия.
— Но почему?
— Я невезучая. Я ничтожество. Я никто.
— Ты?! Неправда, ты везучая, и не никто, а ВСЁ!
Мама Девочка высунулась из-под одеяла и спросила:
— Ты и вправду так думаешь, Лягушонок?
— Думаю? Знаю! Ты самая красивая и везучая во всем мире.
— Раз так, мы одеваемся и идем гулять.
— Ура!
— Не так громко! Это тебе не школа, это «Пьер». На разведенную мать и так косятся.
— Тихое ура!
— Да, Лягушонок, кричи ура тихо.
— Ура еще тише!
— Чудесно.
— Ура тихое-претихое.
— Прекрасно.
Я прокричала ура так тихо, что Мама Девочка спросила:
— Что ты там бормочешь?
— Ура.
— Хорошо, только тише, Лягушонок. Платья наденем одинаковые?
— Ура.
— Тише. Голубые с красными и белыми цветочками?
— Тихое ура!
Мы оделись и стали опять здоровые и отдохнувшие. В Нью-Йорке уже наступала ночь, и мы обе были здесь, в нем, в Нью-Йорке, а не в доме на Макарони-лейн в Пасифик Пэлисейдз! Ура!
Нью-Йорк, Нью-Йорк
Когда мы вошли в лифт, чтобы спуститься в вестибюль отеля, лифтер, которому было лет пятьдесят или шестьдесят, а может, даже семьдесят или восемьдесят, засмотрелся на нас, потому что Мама Девочка всегда ужасно красивая, а может, еще и потому, что я тоже выглядела совсем не плохо.
Когда на каком-то этаже лифт остановился и вошли муж с женой, они тоже стали смотреть на нас, а потом женщина зашептала что-то мужчине. Я все время следила за ними, и мне показалось, что в какой-то миг мужчина хотел было повернуться и еще раз взглянуть на нас, но его на это не хватило, и тогда посмотрела женщина, правда очень быстро. Мама Девочка ждала этого и сразу уставилась на нее: она делает так всегда, когда ей кажется, что кто-то умышленно грубит. Мама Девочка не сердится, когда грубят нечаянно или оттого, что не понимают, но когда грубят умышленно, она сердится страшно. Лифт остановился снова, и теперь в него вошли двое мужчин и двое женщин. Им было очень весело, и они смеялись, как смеются счастливые люди. Они сразу заметили нас с Мамой Девочкой, и мы им очень понравились, хотя они не сказали ни одного слова и даже не стали поворачиваться, чтобы еще раз посмотреть; зато муж женщины-шептуньи повернулся и посмотрел, и я поняла, что сейчас Мама Девочка что-нибудь скажет, и крепко-крепко сжала ее руку, и она опустила глаза, улыбнулась и подняла брови. Это значило: «Ладно-ладно, ничего не скажу, но кое-кто из постояльцев „Пьера“ ведет себя так, будто живет в конюшне».
Лифт опять остановился, и на этот раз вошли, тихо и молча, трое людей, совсем незнакомых друг с другом. Все потеснились назад, к нам, чтобы дать им место.
Новая остановка — и зашли еще двое, и теперь уже в лифте не оставалось больше свободного места, так что, когда лифтер стал останавливать лифт на другом этаже, один из двух мужчин, которым было весело, сказал:
— Хватит, Джо, не будем запихивать сюда всех жителей Нью-Йорка! Уже и так собралась теплая компания, и ты только испортишь все дело.
Мама Девочка засмеялась, и я тоже, зато шептунья посмотрела на него так, будто он сказал что-то очень глупое.
Но лифтер все равно остановил лифт и открыл дверь, и на этот раз не оказалось никого, кроме старика с тростью и закрученными вверх усами. Как он увидал, сколько в лифте народу, так сразу махнул лифтеру рукой, чтобы спускались без него, но лифтер стал ждать и даже сказал:
— Спускаемся, заходите, пожалуйста.
— У вас и так достаточно пассажиров, — ответил старик. — Поеду следующим.
— Сейчас работает только один, — сказал лифтер.
— Тогда подожду.
— Входите-входите — вон сколько места!
— Отправляйтесь дальше, я не выношу тесноты.
Но лифтер все не отправлялся и ждал его. Звонок вызова трезвонил не переставая, и лифтер посмотрел, сколько разных этажей ждет лифта, и сказал:
— Входите скорей, вон сколько народу меня дожидается.
Это старика так рассердило, что он даже поднял свою трость.
— Знаете что, — сказал он, — закройте сейчас же свою дверь и отправляйтесь дальше.
Но лифтер все не закрывал.
Четверо веселых и смеющихся один за другим повыскакивали из лифта, и тот из них, который до этого не говорил ни слова, сказал вдруг:
— Всю жизнь мечтал походить по одиннадцатому пажу «Пьера», и вот наконец представился случай. Передайте, пожалуйста, чтобы нам прислали сюда четыре стакана и бутылку шампанского. Мы будем дальше по коридору.
И повернулся к человеку с тростью:
— Вы совершенно правы. Слишком долго терпели мы тиранию лифтов и лифтеров. Чтоб они провалились, эти лифты!
Он повернулся к лифтеру и сказал:
— Провалитесь!
Лифтер грохнул дверью. Я думала: ну уж на этот раз мы точно съедем в самый низ, но вместо этого мы поехали вверх, и люди начали переглядываться. Мы впустили несколько человек на девятнадцатом этаже, еще несколько — на шестнадцатом, а потом спустились на девятый, и там к нам набилось полным-полно народу — и только тогда лифт спустился в вестибюль.
Все вышли, и мы с Мамой Девочкой тоже.
Посыльные все как один стали пялить на нас глаза, а когда мы подошли к конторке, человек, который сидел за ней, тоже уставился на нас, и другие, стоявшие около него, — тоже, сначала на Маму Девочку, потом на меня. А потом они все заулыбались.
Шептунья сказала человеку за конторкой:
— По-моему, ваш лифтер сошел с ума.
И повернувшись, пошла прочь, а вслед за ней пошел ее муж.
Человек за конторкой спросил:
— Что-нибудь с лифтом?
— Просто лифтеру нужна помощь, а кое-кому из пассажиров захотелось поразвлечься, вот и все.
— Он один из старейших наших служащих, — сказал человек за конторкой. А потом снова поглядел на меня и снова — на Маму Девочку и добавил:
— Я вижу, вы нашли свою дочь.
— Да, благодарю вас.
— Я слышал, она была в гостях у мисс Крэншоу.
— У кого, у кого?
— У мисс Кэйт Крэншоу.
— Актрисы?
— Она не играет больше, только преподает.
— Я думала, она умерла.
— Что вы! Она уже несколько лет занимает северный номер люкс с выходом на крышу-террасу на двадцать первом этаже, и не умерла, а здоровехонька, могу вас в этом уверить.
— Кому же она преподает?
— Звездам, конечно.
— Звездам сцены?
— Сцены, экрана, телевидения и всего прочего.
— Благодарю вас, — сказала Мама Девочка, и мы пошли через вестибюль к выходу на Пятую авеню.
— Одуванчик, — снова заговорила Мама Девочка, — знаешь, у кого ты была в гостях?
— У кого?
— У величайшей в мире актрисы-педагога, вот у кого. У самой Кэйт Крэншоу.
— Что она делает?
— Учит актеров играть.
— А разве они сами не умеют?
— Увы, нет. Настоящие актеры все время учатся. А теперь расскажи мне, пожалуйста, про мисс Крэншоу.
— А что рассказать?
— Ну, например, я бы ей понравилась, как по-твоему?
— Я ей понравилась, значит, и ты понравишься: ведь ты моя мать. Правда, я была не совсем одета, когда мы с ней знакомились.
— Ее это шокировало?
— Что ты! Она даже не заметила.
— Просто она настоящая леди. Лягушонок, расскажи мне о ней все-все.
— Она очень высокая. Очень худая. Очень элегантная. Взгляд пронизывает насквозь. Все слова выговаривает очень отчетливо, и с ней очень интересно.
— Еще что?
Мы с Мамой Девочкой шагали уже по Пятой авеню, и я старалась рассказать про Кэйт Крэншоу, но ведь, когда я была у нее, я не знала, что это она. Она не спрашивала у меня мое имя и не сказала мне свое.
Мы шли по стороне, на которой Центральный парк.
— Чувствуешь, Лягушонок? — спросила Мама Девочка.
— Что?
— Запах деревьев Центрального парка. Запах травы Центрального парка. Запах птичек и белок Центрального парка.
— Кажется, чувствую.
— Когда войдем в него, ты почувствуешь их все — и запах людей в придачу.
Примерно через квартал был вход, и мы оказались наконец в Центральном парке. Скоро мы свернули в сторону от широкой асфальтированной дороги, забитой машинами, и пошли по дорожке, по которой не ездят даже на велосипедах, а только ходят. Потом мы остановились, и Мама Девочка стала рассматривать деревья, большие глыбы черного камня на земле и лужайку с цветами. А потом она глубоко-глубоко вздохнула и сказала:
— Люблю Центральный парк!
— Я тоже. А ты его за что любишь?
— За то, что он в Нью-Йорке.
— Если ты любишь Нью-Йорк, почему ты в нем не живешь?
— Потому что я его ненавижу.
— Ой, Мама Девочка, терпеть не могу, когда ты говоришь так: и люблю, и ненавижу.
— Но ведь это правда, Кузнечик. Да, я люблю Нью-Йорк, но я его также ненавижу.
— Почему?
— Потому что это так на самом деле. Только никто не хочет признать этого, но все равно это так. Центральный парк я знала еще тогда, когда не умела говорить. Я люблю его и ненавижу и хочу, чтобы весь мир стал лучше.
— Лучше чем что?
— Чем то, что он есть.
— А что он есть?
— Нечто печальное и несуразное.
— И нет, очень веселое!
— Хорошо, пусть веселое. Неужели ты не видишь, Лягушонок, как я боюсь?
— Чего?
— Себя. Того, как я живу. Как долгое время жила. Как у меня все получается. Как я исковеркала свою жизнь — все свои тридцать три года.
— Тридцать три? Но ведь тебе двадцать один!
— Ох, Лягушонок, ты мой друг, мой преданный друг, но все равно я боюсь.
— Не бойся, Мама Девочка!
— Боюсь, что ты будешь жить той же жизнью, что и я, потому что я твоя мать и ты все время со мной.
— А я хочу жить такой жизнью!
— Вот это и плохо, Лягушонок.
— А что хорошо?
— Сама не знаю. Если бы я только знала! И никто из моих знакомых не знает. Никого из нас не радует жизнь, которую мы ведем, но как изменить ее, никто понятия не имеет. Вчера в это время мы были в Калифорнии — а где мы теперь?
— Здесь, в прекрасном Центральном парке!
— Зачем?
— Чтобы ты поступила в театр и стала знаменитостью.
— Ох, Лягушонок, мне от себя тошно. Мне кажется, что я абсолютно бездарна.
— Что ты, Мама Девочка, ты великая актриса!
— Для тебя — может быть.
— А мне, если хочешь знать, не так уж легко понравиться. Не будь ты великая актриса, ты бы никогда не смогла так ловко обманывать меня — я бы всегда замечала. Вот увидишь, у тебя будет очень хорошая роль.
— Но я завтракала с лучшим режиссером на свете, и он не предложил мне никакой роли, даже крошечной, и теперь он приглашает нас на завтрак специально для того, чтобы познакомиться с тобой. Ты хочешь играть на сцене?
— Ой, что ты! Я совсем не умею, я еще маленькая.
— Он и хочет, чтобы ты сыграла маленькую девочку, вроде себя самой, так что особенно придумывать тебе не придется. Тебе надо будет только запомнить, когда что делать и говорить, — вот и все.
— Не хочу.
— Определенно?
— Мама Девочка, а ты хотела бы, чтобы я играла?
— Не знаю. Я растеряна. Мне всегда страшно не нравились матери, которые выпускают своих детей на сцену, превращают их в маленьких обезьянок и живут на их заработки, но теперь — не знаю. И потом, у меня нет никакого желания прятать от тебя необыкновенную жизнь…
— А где она?
— На сцене.
— А где будешь ты?
— О, где-нибудь на задворках, как все матери маленьких монстров, выступающих на сцене.