— Но я завтракала с лучшим режиссером на свете, и он не предложил мне никакой роли, даже крошечной, и теперь он приглашает нас на завтрак специально для того, чтобы познакомиться с тобой. Ты хочешь играть на сцене?
— Ой, что ты! Я совсем не умею, я еще маленькая.
— Он и хочет, чтобы ты сыграла маленькую девочку, вроде себя самой, так что особенно придумывать тебе не придется. Тебе надо будет только запомнить, когда что делать и говорить, — вот и все.
— Не хочу.
— Определенно?
— Мама Девочка, а ты хотела бы, чтобы я играла?
— Не знаю. Я растеряна. Мне всегда страшно не нравились матери, которые выпускают своих детей на сцену, превращают их в маленьких обезьянок и живут на их заработки, но теперь — не знаю. И потом, у меня нет никакого желания прятать от тебя необыкновенную жизнь…
— А где она?
— На сцене.
— А где будешь ты?
— О, где-нибудь на задворках, как все матери маленьких монстров, выступающих на сцене.
— Мама Девочка!
— Я не имею в виду тебя, Лягушонок. Я говорю про бедных матерей и их бедных, несчастных детей. Сама мысль о том, чтобы выпустить ребенка на сцену, меня возмущает, но ведь никуда не денешься: есть много великолепных пьес, где без детей не обойтись, и кто-то ведь должен играть их? Просто не знаю.
Мы дошли до пустой скамейки и сели. Я взяла Маму Девочку за руку, почти такую же маленькую, как моя, и крепко-крепко ее сжала, потому что Мама Девочка была очень расстроена, а мне хотелось, чтобы это поскорее прошло.
Сумасшедший колибри
В Нью-Йорке было очень жарко, даже в Центральном парке, даже под конец дня. Когда мы сели на скамью, я увидела куст с длинными желтыми цветами, а потом увидела колибри, он сунул свой длинный клюв, похожий на иголку, в цветок и будто повис в воздухе, махая крылышками так быстро, что нельзя было даже рассмотреть, — просто облачко. А потом как подпрыгнет вверх, словно испугался чего-то, но, наверное, все-таки не испугался, потому что тут же упал к другому цветку и снова сунул в него клюв и повис в воздухе, и начал доставать из цветка духи. Доставал он недолго и снова сорвался с места, будто у него очень срочное дело, но только на этот раз полетел не вверх, а в сторону, повис на миг в воздухе и упал к новому цветку.
Почему колибри летит в одну сторону, а не в другую? Куст был весь в цветах, сплошь. Неужели колибри чувствует на расстоянии, в каких из них больше всего духов?
И снова метнулся, теперь — на другую сторону куста, так что его стало почти не видно, но немножко я все же видела — его хвост, который двигался так же быстро, как крылья.
Он был красивым маленьким существом, этот колибри, но как он мог летать так быстро все время? Неужели он все летает, летает и никогда не останавливается? Нет, все-таки остановился, встал, как любая другая птица, двумя ножками на голый сучок куста — и все вокруг тоже перестало двигаться. Так он стоял, и теперь я увидела его по-настоящему, и он был просто очень маленькой длинноклювой птичкой, а не быстрым непоседой, которым был только за секунду до того. Но простоял он недолго — сколько нужно, чтобы досчитать до трех, а потом снова принялся за работу: начал сновать туда-сюда, и все как-то быстро, по-сумасшедшему и совсем непонятно.
Я крепко сжала руку Мамы Девочки. Она посмотрела на меня и спросила:
— Что с тобой, Лягушонок?
— Колибри. Посмотри на него.
— Где?
— Да вон, на том кусте с длинными желтыми цветами.
Мама Девочка посмотрела и сказала:
— Ой, до чего же он красивый! Ой, как я их люблю!
— Не сошел ли он с ума немножко?
— Почему?
— А ты посмотри на него хорошенько: все время срывается с места, остановится у цветка, попьет духов, а потом вдруг метнется и умчится, будто что-то его напугало, но на самом деле ничего его не пугало. И только и делает, что останавливается и пьет из другого цветка. Почему он не переходит на соседний цветок, а мечется туда-сюда?
— Должно быть, у него есть на это причины, — ответила Мама Девочка.
Она снова стала смотреть, а потом снова сказала те же слова.
— Тебе грустно, Мама Девочка?
— Ой, что ты, Лягушонок! Это просто стыд, что тебе приходится из-за меня переживать. Правда, мне грустно. А тебе?
— Мне грустно.
— Очень хорошо, потому что я ведь для того и живу, чтобы веселить тебя, когда тебе грустно. Чего бы ты хотела?
— Просто грустить.
— И не хочешь быть веселой?
— Если, как ты говорила, весь мир, и ты тоже, нечто грустное и несуразное, то пусть я тоже буду такая.
— Но ты не должна стараться быть грустной, это наступает само собой.
— Ничто не наступает само собой.
— Грусть — наступает.
— Ну а у меня не так: мне надо стараться, тогда она наступит.
— Значит, ты не грустишь по-настоящему.
— Еще недавно, правда, было так, но теперь — по-настоящему.
— Как это у тебя получилось?
— Благодаря колибри. Я подумала, что я колибри. Сначала было очень весело, я стала такая быстрая, свободная и чувствовала себя просто замечательно. Но скоро я устала быть такой маленькой, суетливой и сумасшедшей. Устала срываться с места и носиться во все стороны. Устала пить из длинных желтых цветов. Устала от всего — и тогда я начала грустить и скоро стала очень грустная.
— Что ж, наверное, и вправду можно захотеть — и загрустить.
— А вот сейчас я захочу — и перестану грустить.
— Как?
— Начну думать, что я не колибри и грустить мне нечего.
— Хороший способ.
— Вот уже не грущу. Но подожди, кажется, снова захотелось грустить.
— Не придумывай, пожалуйста, — сказала Мама Девочка. — Пойдем-ка лучше поедим где-нибудь. Может, в «Автомат»?
— Конечно, только пойдем туда попозже.
— Все-таки когда?
— Когда стемнеет.
— В августе темнеет не раньше восьми, Лягушонок, а по-настоящему — так в половине девятого.
— А сейчас сколько?
— Без пяти восемь.
— Ну, тогда я не хочу есть, пока не стемнеет совсем.
— Ты просто не хочешь есть — и все.
— Нет, хочу.
— Что именно?
— Суп.
— Почему вдруг суп?
— Овощной суп.
— Хорошо, овощной суп — но почему?
— Я ужасно люблю суп, особенно овощной.
— Если ты так любишь его, почему ты никогда мне об этом не говорила? Я могла бы покупать тебе в бакалее чудные овощные супы, самые разные. Почему ты мне никогда этого не говорила?
— Я просто не думала, что тебе это интересно. Я ведь не сказала ничего особенного?
— Когда это говоришь ты — еще какое особенное! Может быть, ты, если начнешь есть много супа, хоть немного прибавишь в весе.
Постепенно дневного света не стало, а стало темно, и тогда Мама Девочка спросила:
— Ну а теперь мы пойдем поесть?
— Пойдем, — сказала я, и мы встали и зашагали к выходу из парка.
О голуби, о люди, о маленький мальчик
Лучше всего в Нью-Йорке летним вечером, таких вечеров не бывает больше нигде. Жара стоит страшная, уже темно, а от всего по-прежнему пышет жаром — от тротуаров, от домов, от людей, прямо видишь, до чего некоторых одолевает жара — это видно по их лицам и по тому, как они ходят, стоят и ждут.
На другой стороне улицы, напротив парка, на самом углу Седьмой авеню, стоял и ждал мужчина с тележкой. Ему было очень жарко. Он вытащил из заднего кармана брюк большой синий платок и стал вытирать им лицо, а когда закончил, увидел нас с Мамой Девочкой и сказал:
— Купите что-нибудь вашей девочке.
Мама Девочка остановилась и посмотрела, что у него в тележке, а там был арахис в скорлупе, семечки подсолнуха, кедровые орехи и три или четыре сорта леденцов.
— Собственно говоря, — сказала Мама Девочка, — для всего этого сейчас слишком жарко — но уж ладно. Чего бы ты хотела, Одуванчик?
— О, — сказала я, потому что даже и не знала. Вообще-то мне не хотелось ничего из того, что у него было, но и не хотелось его огорчать. Я на все посмотрела, но все, казалось, изнывало от жары, и я просто не могла выбрать. Наконец я решила: пусть Мама Девочка что-нибудь купит у него сама, потому что ему очень жарко, и у него тележка, а на ней — все эти вещи, которым тоже жарко, и сейчас вечер, а сам он откуда-то издалека. Было видно, что он родился не в Нью-Йорке, а где-то совсем в другом месте.
— Вот этих, — сказала я.
— Угу, — сказала Мама Девочка, — они приятные.
— Кедровые орехи, — сказал мужчина. — На пять центов? На десять?
— Пожалуй, на десять, — сказала Мама Девочка. Мужчина взял маленький совочек, зачерпнул им с подноса кедровых орехов, а потом ссыпал их с совочка на маленькие весы и отвесил на десять центов. Потом он пересыпал орехи в бумажный пакетик, и Мама Девочка дала ему десятицентовую монетку, а он дал мне пакетик с орехами, и я вместо «спасибо» сказала «мерси», потому что он был из другой страны, и он посмотрел на меня и кивнул. Мама Девочка улыбнулась, и мы пошли дальше. Я высыпала несколько орехов себе на ладонь и предложила Маме Девочке. Она взяла три или четыре, а пять или шесть оставила мне. Я взяла один в рот и разгрызла. Он оказался вкусный, но теплый. Мама Девочка тоже съела один.
— По-моему, они хороши для канареек, — сказала она.
— А вот и нет.
— Ведь они ужасно мелкие, и чтобы набрать их полон рот, надо разгрызть не меньше сотни.
— А кому нужно набирать полон рот?
— Разумеется, не тебе, — сказала Мама Девочка. — Что хорошо для канарейки, то и для тебя сойдет.
— Они не едят кедровых орехов, их только люди едят.
Мы грызли и ели их один за другим, и шли по Седьмой авеню к Пятьдесят седьмой улице, туда, где Карнеги-холл. Каждый раз, как мы бросали на тротуар скорлупу, к ней наполовину подбегали, наполовину подлетали один-два нью-йоркских тротуарных голубя. Посмотрят, клюнут — и видят, что напрасно торопились, есть нечего, и тогда я бросила им три или четыре целых орешка, но голуби не смогли их расклевать.
— Вот видишь, — сказала я, — даже голуби не могут есть кедровые орехи.
Я остановилась, и два голубя тоже остановились и посмотрели вверх — им было интересно, что я сделаю.
Я разгрызла один орех, а потом другой и ядрышки бросила голубям, и они мигом проглотили и стали просить еще. Я опять сделала то же самое, Мама Девочка — тоже, и мы оглянуться не успели, как вокруг нас собралось двадцать или тридцать голубей, которым хотелось кедровых орехов. Были всякие-всякие: белые, черные, серые, пестрые, любой величины — и большие, и средние, и маленькие, и все — голодные и очень проворные, но только колибри был куда проворнее, а они двигались, как люди в толпе, и были очень настороженные, и все время поглядывали вверх, вниз и во все стороны. Несколько людей тоже остановились. Люди на улицах любят останавливаться и смотреть. Если на самой улице не происходит ничего особенного, они рассматривают витрины магазинов.
Среди них был один мужчина со своим мальчиком. Они держались за руки, но мальчик высвободил руку, и его отец увидел, как он пошел к толпящимся голубям, чтобы поймать какого-нибудь из них. Он был очень маленький мальчик и не слишком хорошо ходил, но все равно ему хотелось поймать голубя. Такое случалось с голубями уже столько раз, что они к этому почти привыкли. Они подпускали его к себе совсем близко, а потом быстро отбегали в сторону, и ему никак не удавалось их схватить. Далеко они не уходили и все время высматривали, не бросим ли мы с Мамой Девочкой еще кедровых орехов. Отец маленького мальчика понаблюдал за ним, а потом пошел и взял его за руку.
— Не пугай птичек, — сказал он.
Мальчик посмотрел на него, будто не понимая, и сказал:
— Мои птички.
Наверное, он хотел сказать, что если они его, то он может ходить за ними, ловить их и даже пугать.
— Нет, — сказал мужчина, — они не твои.
— А чьи? — спросил мальчик.
— Ничьи.
— Нет, — сказал мальчик. — Мои птички.
— Хорошо, — сказал мужчина, — твои, но не пугай их.
Они держались за руки, стояли и смотрели, а потом, разговаривая и все время оглядываясь, медленно пошли по улице. Он был хороший человек и хороший отец своему маленькому сыну. Он немного напомнил мне моего отца, когда тот водил меня гулять.
Мама Девочка разгрызла шесть или семь кедровых орехов, но не съела их, а присела и протянула на ладони голубям, чтобы посмотреть, будут ли они есть у нее из рук. Они от этого очень всполошились, потому что им хотелось съесть орехи, но они не были уверены, что могут их взять. Они смотрели, ходили вокруг да около, отдалялись и возвращались, и довольно скоро один из них подошел вплотную к руке Мамы Девочки и взял с нее орех, а потом другой. А потом подошел другой голубь, и первый повернулся и прогнал его, а потом подошел еще один, и он прогнал его тоже, и люди, которые видели это, стали смеяться.
Мужчина с маленьким мальчиком тем временем вернулись к голубям, и теперь у маленького мальчика тоже был пакет кедровых орехов. Он стал бросать их целыми, и голуби ничего не могли с ними поделать. Отец маленького мальчика начал ходить и наступать по очереди на каждый из кедровых орешков, и тогда голуби стали выбирать из них ядрышки. Малыш ужасно радовался этому и тоже начал делать, как отец, но когда он наступал на орешки, они оставались целыми, потому что он был очень легкий. Это его рассердило, и он начал топтать их, а потом поскользнулся и упал и громко заревел. Я подбежала и подняла его. Он все время что-то говорил, но и ревел не переставая, и я не могла понять ни слова. Отец, чтобы утешить мальчика, стал ходить и давить ногами орехи, оставшиеся целыми, а потом взял его у меня и сказал:
— Спасибо, девочка.
А потом взглянул на Маму Девочку и сказал ей:
— Я думаю, он никогда в жизни не забудет это происшествие.
Мама Девочка улыбнулась, но ничего не ответила, и мы с ней пошли дальше, к Пятьдесят седьмой улице.
— А где мать маленького мальчика?
— Кто знает? — сказала Мама Девочка.
— Смешной он, правда?
— Да, смешной.
— А его отец славный, правда?
— Да, славный.
— Он немного напомнил мне моего отца.
— Ничего похожего, — сказала Мама Девочка. — Твой отец купил бы дюжину пакетов, высыпал бы все орехи сразу, тут же раздавил бы их все да еще бросил бы голубям пригоршню денег.
— Зачем?
— Так поступает твой отец.
— Но зачем?
— Так ему нравится.
— Деньги — голубям?
— Он любит делать разные неожиданные и непонятные вещи.
— Но ты сама видела когда-нибудь, Мама Девочка, чтобы он бросал деньги голубям?
— Нет, но я видела, как он делал многие другие не менее неожиданные и непонятные вещи.
— Например?
— Пойдем посидим с тобой в «Автомате», и тогда я, может быть, что-нибудь вспомню.
Ресторан-автомат
Мы перешли Пятьдесят седьмую улицу и очутились прямо перед Карнеги-холлом. Там собралась огромная толпа, одни стояли на тротуаре, другие — на ступеньках, и все новые и новые люди прибывали на метро, на такси и на своих машинах. За полквартала отсюда, на Седьмой авеню, было тихо и спокойно, были голуби, мальчик с папой, человек с тележкой, но у Карнеги творилось не поймешь что.
— Что это они?
— Будет концерт, — ответила Мама Девочка.
— Фортепьяно?
— Нет, не серьезная музыка — будет джаз. То есть и фортепьяно, но в блюзах, диксиленде, буги-вуги и тому подобных вещах. Все это, конечно, очень мило, но не в Карнеги.
— А где?
— Да где-нибудь под голубыми шарами. В баре. Или в темной комнатушке где-нибудь в Гринберг-Виллидж.
— А не в Гринвич?
— Правильно будет так, но однажды в автобусе я услыхала, как одна девушка назвала ее Гринберг-Виллидж, и мне это очень понравилось. Ну а здесь, кроме фортепьяно, будут корнеты, кларнеты, тромбоны, саксофоны и, главное, барабаны. Народная музыка.
— Наша?
— Нет, мы не народ. Народ — это всегда кто-то другой, а не мы.
— Ну и все равно, пойдем послушаем эту музыку.
— Нет, не стоит, — сказала Мама Девочка. — Когда эта музыка попадает в Карнеги, все начинают терять из-за нее голову, и она от этого становится хуже. И нам еще надо поесть, а потом добраться домой и лечь спать. Мы обе устали гораздо больше, чем нам кажется. Совсем недавно мы прихварывали, и еще вовсе неизвестно, здоровы ли мы теперь. А на завтрак с Майком Макклэтчи мы должны прийти бодрыми и хорошо отдохнувшими. И прошу тебя, Лягушонок, поужинай хорошенько, ладно?
— Хорошо, Мама Девочка.
— Супом, горячим шоколадом и чем ты только захочешь.
— Мороженым.
— Хорошо.
Ресторан-автомат на Пятьдесят седьмой улице хороший, но войти туда через дверь-вертушку было очень трудно. Только появится в вертушке место и ты хочешь туда встать, как кто-то тут же тебя опередит и оттолкнет в сторону. Мы с Мамой Девочкой все смотрели и ждали, но похоже было, что нам туда не попасть. Потом какой-то огромный мужчина в грубой рабочей одежде придержал дверь и своей большой волосатой рукой загородил людям дорогу. Он кивнул мне, чтобы я встала в вертушку, и я это сделала. Он чуть подтолкнул ее вперед и кивнул теперь Маме Девочке, и она тоже стала в вертушку, и тогда он медленно повернул ее, и мы оказались наконец внутри.
Мы обернулись, чтобы через стекло сказать ему спасибо, но увидели, что он уже уходит. Лицо у него почему-то было сердитое. Теперь дверь завертелась вовсю, и из нее быстро-быстро начали выскакивать разные люди — вроде какой-то механической игры, и еще казалось, будто все происходит на сцене или в цирке.
По-моему, Мама Девочка огорчилась, когда увидела, что у разменной кассы тоже много народу.
— Здесь такой хороший суп, — сказала она. — И весело, правда?
Да, весело, конечно, было, но уж очень все мелькало перед глазами, и казалось, будто все немного сошли с ума. Люди были как голуби на тротуаре, слетевшиеся, чтобы поклевать сосновых семян.
— Ну конечно, Мама Девочка, ужасно весело.
— Или, может, нам лучше пойти в какое-нибудь другое место?
— Нет, зачем же. Попробуем здесь — может, что и выйдет.