И поднятые к закатному небу глаза его стали теплыми и задумчивыми.
— И вы этому всему учите того самого мальчика? — поинтересовался я, приканчивая суп.
— Этому, и мудрости Аристотеля — царя всех философов, и индийскому счету, который так интересует его отца («казначей дома Аббаса», вспомнилось мне), и языку Ирана… А читать ему священные книги мне не доверяют, конечно…
И тут я, сгрызший, как степной волк, уже немало бараньей печени, перевел взгляд на миску с едой в его руках.
В ней был рис, политый овощной подливкой. И еще он время от времени аккуратно отправлял в рот ломтики фруктов.
— Бармак, — сказал я, — вы не едите мяса. Вам не зря не доверяют говорить с мальчиком о священных книгах. Вы остаетесь почитателем того, кого у нас… о, бог Небесный, у нас… в Поднебесной называют Учителем Фо. А в Инде — принцем Гаутамой. Скажите мне, зачем же тогда вы отдали новым богам ваш монастырь? Завоеватели грозили вам смертью?
Он улыбнулся долгой мечтательной улыбкой.
— Учителю Фо все равно, какие слова произносят, обращаясь к нему, эти маленькие человечки там, внизу, — медленно проговорил он. — Все равно, на каком языке — он понимает их все. Человечки сами делают свою карму, тут им не поможешь. Но мы с вами, Маниах, мы — люди, которым карма в этом перерождении принесла невиданные подарки… Богатство, знания, ум… Вы ведь знаете, что в любой век, у любого народа едва ли один из тысячи тысяч может похвастаться такими знаниями, такими способностями, как у нас с вами. Остальные… — он доверительно наклонился ко мне, — они не знают и не хотят знать ничего, кроме своего маленького городка, рощицы фруктовых деревьев, дороги, уходящей за горизонт, — а что там, на этой дороге, еще дальше, им неинтересно… Вот скажите мне, самый богатый человек в Самарканде: как вы относитесь к этим людям?
Я раздраженно проглотил очередную порцию мяса.
— Что значит — как? Это ведь мои соотечественники. И… когда им больно, мне жалко их, какими бы они ни были. Как же еще к ним можно относиться?
Тут я увидел в глазах Бармака искреннее тепло.
— Вот именно, милый вы мой. И еще — мы за них в ответе. Поэтому я и сдал свой монастырь миром. Ведь мы с вами недаром получили наше богатство, Маниах. За него надо платить, и иногда дорого. Иногда нам приходится менять этот мир, наполненный страданиями. Кроме нас, некому это делать. И это невеселое занятие.
Кинув взгляд на свою более чем скромную одежду, я был вынужден мысленно признать: да, такое с нами случается. Платим. Иной раз весьма неожиданно.
— Наш монастырь был нужен людям, потому что нес исцеление или утешение больным, страдающим, испуганным. И какая разница, какое из имен бога мы, хранители монастыря, при этом произносим? Сегодня Балх существует, не разгромлен, как столь любимый мною Самарканд. Да у нас и не было шанса сопротивляться, если вы знаете, — вокруг голая равнина, всего-то пятнадцать тысяч воинов, Мерв уже завоеван… Мы выжили. И это главное. А вот теперь пришло время снова менять весь наш мир.
Низкий, спокойный голос певицы снова поплыл среди кустов.
— Пока что мир меняет нас, Бармак… Бог Небесный, кто же это поет?
— Я все думал: когда же вы заметите? Я знал нескольких человек, которые вот так сидели целый вечер, да даже и уходили, так и не ощутив, что происходило что-то необычное. А потом — на другой день, на следующей неделе — прибегали ко мне чуть не со стоном: государь, что это было, — я не могу забыть этот голос…
Я не видел певицу за порослью кустов. И не хотелось вытягивать шею и искать ее глазами. Хотелось слушать и улыбаться.
Она не старалась, как другие иранки, демонстрировать свое искусство, выводя эти удивительные персидские трели. Наоборот, иногда она не пела даже, а почти говорила, вполголоса, спокойно. Но голос ее, низкий, чистый, уверенный, мощный, делал каждое произнесенное слово невероятно значительным. По моей спине прошла волна восторженного холода.
Это, конечно, была простая музыка для ресторана, то веселая, то грустная. Но от веселых ее песен в горле вскипали слезы, а от грустных душа улыбалась мудрой улыбкой.
— А угадайте, Маниах, как она выглядит? — блеснув глазами, спросил Бармак, наблюдая за моими попытками все-таки вытянуть шею и покрутить головой.
— Не девочка, — мгновенно отозвался я. — Лет, может быть, даже тридцать. Очень высокая, с длинной, как бы изломанной фигурой, гордая, уверенная в себе. Лицо… светлые волосы, уложенные волной. Может быть, этот, знаете, большой иранский нос, как у хищной птицы, — но такой, что захватывает дыхание. Чересчур широкий рот. Значительное, гордое лицо, от которого трудно оторваться.
Голос стих, а Бармак тонко улыбнулся.
— Да, мой дружочек, описание ваше совсем не плохо… Гордая, уверенная в себе? Знаете, эта женщина год за годом пела по вечерам в ресторане — этом и других. За еду и за то, что дадут ей посетители. В особой гордости замечена тогда не была. А потом… она начала собирать у старух песни былых лет. Музыка двора сасанидских владык. Песни о проигранных век назад битвах и о давно умерших влюбленных. И вдруг, Маниах, — вдруг, совсем недавно, что-то случилось. На нее полился золотой дождь. Люди из других городов едут послушать ее. Оказалось, что вот эти старые песни — они то самое, что им надо. Что за народ эти иранцы! Десять с лишним десятилетий с тех пор, как вот там, на берегу реки, убили последнего их владыку — а они не забывают то время, они плачут о нем. И никогда не забудут.
Тут он повернулся к возникшей у него под боком маленькой толстой старушке, как будто слепленной кое-как из нескольких глиняных комков, полез под складки кремового муслина за кошельком, вытащил — не серебряный дирхем, а маленький, сверкнувший золотом динар дома Омейядов. Старушка, однако, на монету взглянула с недовольством.
— Да, Маниах, — продолжал он, рассматривая этот динар и вкладывая его, наконец, в протянутую пухлую руку, — вам повезло. Вы услышали великую женщину. Не старайтесь запомнить ее имя — мы называем ее Роза Ирана. Она греет наши души. Вот только до денег жадновата.
Тут он достал второй динар и со вздохом вложил его в руки замершей рядом старушки, неодобрительно посмотрев на нее снизу вверх.
Роза Ирана расплылась в счастливой улыбке, часть которой досталась мне, и проворно засеменила от нас по аллее.
— Бог иногда вкладывает душу не в то тело, что следовало бы, — завершил Бармак.
Сладкая грусть, вызванная музыкой и переполненными желудками, повисла над двором. Метнулись черные скобки ласточек в предзакатной бирюзе между кипарисами. «Цви, цви», — сказали они со своей высоты.
— Ах, как хорошо, — сказал удовлетворенный Бармак, пропуская через кулак снежную бородку. — Эта апельсиновая корочка в молоке и шафране — как нигде в мире… А знаете ли, — тут он чуть прихлопнул ладонью колено, — достойный вечер надо достойно закончить. Мальчики, я помню, вам неинтересны — значит, пара девочек лет шестнадцати-семнадцати будет в самый раз. Погладить ее по пухлой попке — кто знает, вдруг из этого выйдет что-то хорошее? Соглашайтесь, Маниах.
Он уже начал произносить слова «конечно, плачу сегодня я», как увидел что-то в моих глазах, и лицо его на мгновение стало неподвижным.
— Нет, это становится просто интересным, — другим голосом сказал он. — Что я вижу? Владелец самого громадного торгового дома Согда сидит, изображая из себя дапирпата, под стеной мервского замка, — ну, это выглядит естественно, поскольку имя этого человека все-таки Маниах. Который прибыл по этому поводу аж из Поднебесной империи. Я, знаете, даже не очень удивился, потому что момент сейчас как раз для… И мы можем не поражаться поэтому вашей весьма скромной черной одежде, которую вы носите, не меняя. Она очень уместна для того, что вы делаете. Но вот что интересно: как только я произношу слово «деньги», владелец торгового дома реагирует на это слово как-то чрезвычайно нервно. Вы заболели скупостью, Маниах? С очень богатыми людьми это случается. Но я сейчас каждый день общаюсь с таким больным… (тут он усмехнулся в бородку, а я попытался представить себе, о ком же речь)… и он ведет себя несколько по-иному. При слове «деньги» тот человек как бы чуточку., э-э-э… мрачнеет, а потом начинает долго и тщательно выяснять, о каких деньгах речь и на что их предполагается потратить. Может быть, семья каким-то образом лишила вас вашего законного богатства? Но как же тогда быть с вашей славой коммерческого гения Поднебесной империи? И почему вы, даже допустим, лишившись связи со своим знаменитым торговым домом, перебрались в самое неспокойное место в мире — в Мерв, да еще и в эту крепость? Не получается. Нет, Маниах, вы просто должны удовлетворить мое старческое любопытство. В вашей жизни происходит что-то чрезвычайно интересное — а я ничего об этом не знаю. Как же так?
Самым разумным, наверное, было бы загадочно промолчать и начать шутить на темы пухлых девочек. Но я тогда был, мягко говоря, неопытен. По разговору с человеком моего круга, в конце концов, я изголодался не меньше, чем по нормальной еде; вино и музыка были так прекрасны. А светлые глаза властителя Балха лучились таким веселым сочувствием.
— Бармак, — сказал я со вздохом, — пока вы занимались учительством и выясняли попутно интересные факты насчет больших боевых птиц, у меня случились странные события в жизни. Во-первых, была довольно неприятная поездка, особенно на отрезке между Бухарой и Мервом. Пришлось торопиться, попутно оставшись без денег. Во-вторых, в результате я сейчас зарабатываю на жизнь каламом. Дирхем в день, если очень повезет. Или — ничего. В третьих, хорошо, что кисть держат в правой руке, потому что с левой у меня проблемы, после одного неудачного — для меня — удара ножом. Так что ночи я пока еще провожу в больнице. За что очень благодарен доброму целителю. Мог бы и выгнать, поскольку платить мне нечем, кроме как услугами.
— Так, так, так… — округлил сочувствующие глаза мой любезный хозяин. — О каком именно ноже вы говорите?
— Тонкий нож с деревянной рукояткой, которая превращается в футляр, — мгновенно отозвался я, и только в конце фразы задумался: а надо ли было об этом рассказывать.
— Ах, — сказал Бармак, — ах, ах. А также ох. Делаем выводы, Маниах. Вы весьма поспешно выехали из Самарканда в Мерв, притом что и ваш приезд из империи тоже интересен сам по себе. По дороге за вами гнались, или же вас подстерегали. Деньги вы из-за этого потеряли. Но это еще понятно. А вот и непонятное: вы не смогли найти денег и по приезде в Мерв. То есть вам оказалось не к кому здесь идти. Более того, ведь семья могла просто прислать вам деньги — но и этого пока не произошло. А ведь путь в Самарканд совсем недолог. Ага, если на этом пути были неприятности у вас, значит, они могут быть и у кого-то другого из вашего дома… Маниах, знаете ли, что вы только что сказали мне? Что у вашего досточтимого дома произошел обрыв связи с теми людьми в Мерве, которые тут у него были. Значит, вы пытаетесь эту связь восстановить, что очевидно. А враг ваш, соответственно, старается этого не допустить… И наконец, тот самый кинжал. То есть люди, которые перерезали путь, — это не кто иные, как… И вы, по сути, для того, чтобы привести дела дома в порядок, должны разобраться вот именно с ними. С этими самыми людьми, кинжалы которых… скажем, прячутся в деревянном футляре. Как интересно! Как интересно! Да знаете ли, это лучшие новости из того, что я слышал за последние несколько недель. Потому что теперь многое стало понятнее.
Качая головой, он снова запустил руку в складки своей безупречной по чистоте одежды, вытащил длинный и толстый кожаный кошелек и, не открывая, вручил его мне.
— Девочки подождут до следующего раза, — сказал с некоторым сожалением наставник подрастающего поколения. — Это вам на первое время. Вы понимаете, что это не те суммы и не тот случай, чтобы говорить о возврате. Более того, вы получите в ближайшее время больше, гораздо больше. И это будут отнюдь не мои деньги. Столько, сколько вам потребуется, чтобы… В общем, разберитесь с этим подонками, Маниах, кроме вас это сделать, похоже, некому, — закончил бывший правитель Балха.
И это был совершенно не тот случай, чтобы я стал спорить или возражать.
Книга поэтов
ГЛАВА 9 Скажи мне!
Я отдыхал, отдыхал со вкусом и всерьез, задумчиво поглядывая туда, где над широкой листвой чинар сияло вечернее небо цвета начищенной меди, все в угольных крестиках коршунов в вышине.
Происходило это через две недели после незабываемого ужина с Бармаком. Я сидел на ковре, расстеленном на деревянном полу веранды моего нового дома. Нет, даже не сидел, а полулежал, небрежно облокотившись на целую кучу упругих шершавых подушек, одна сторона которых, впрочем, ласкала ладонь нежностью атласа. И иногда лениво оглядывал расстилавшуюся у моих ног овальную площадь внутри мервской крепости.
Толпа на площади гудела в почтительном отдалении от моего жилища: женские косы, перевитые лентами и поблескивающие серебром украшений, или красные бороды и шевелюры над морем разноцветных одежд. Но все это великолепие было отделено от меня накинутыми на головы и плечи, как серые шали, кольчугами воинов Абу Муслима. Я помещался теперь в охраняемой ими части площади, там, где вершилась власть в Хорасане.
Здесь было спокойно и хорошо.
На голове у меня красовалась высокая, в целый локоть, невесомая шапка-калансува, обтянутая черным, тонким и нежным шелком с еле видным тканым рисунком. Это был не согдийский колпак (мягкий, чаще всего войлочный), а его иранский родственник, абсурдный в своей заносчивой высоте и кончающийся не конусом, а как бы маленьким плоским столиком, на который можно, наверное, было бы положить целый персик, а то и два. К голове же это сооружение крепилось широким витым жгутом, напоминавшим обыкновенную повязку: жгут как бы приземлял мой взлетавший в небеса головной убор.
На мне также была узкая куртка-куфтан с рукавами пузырем, из мягкого хлопка, но отделанная по краю широкой шелковой полосой — и тоже черная. Черными были и необъятные, как у Бармака, штаны-сардвили, и матерчатые сапожки с длинными мягкими носами. То есть я был полностью одет в цвет мервского бунта, не считая головного жгута, — тут из вредности характера я выбрал серебристую ткань, чтобы хоть как-то отличаться от толпы вокруг полководца. Да и толпа эта, как я заметил, сидя среди дапирпатов, тоже уже позволяла себе проблески цвета в своих одинаковых одеяниях цвета мрака.
Черным был и мой конь — да, да, у меня опять был конь (хватит осликов или верблюжьих вьюков), рослый иранский гигант, которого я назвал Шабдизом, животное со спокойным и гордым нравом. Я, правда, пока не особо утруждал его, держа на конюшне за стеной крепости и неспешно прогуливаясь на нем по городу раз в день после завтрака.
Что касается завтрака и вообще еды, то хотя я не рисковал посещать слишком часто любимый ресторан Бармака, но окружающие площади исследовал неплохо слушаясь в основном своего носа.
Запах Хорасана, запах Мерва… В чужом городе хорошо бродить вечером по темным улицам среди помаргивающих меж листвы огней и улавливать оттенки дыма. Здесь был совсем не тот дым, что в Самарканде, — а какой-то тягуче-сладкий. И даже те мясные и хлебные запахи, который он содержал, были иными, дразнящими, чрезмерно ароматными.
Однако же именно благодаря этим запахам большую часть времени, которую я проводил в своем новом жилище под южной, теневой, стеной мервской крепости, я все время — между завтраком и обедом, обедом и ужином — что-то ел, отрывая по кусочку (хлеб разных видов), или грыз (изумительные здешние орешки, со сладостями или просто так), или пил. Дав при этом себе слово остановиться, когда моя новая куртка затрещит по швам.
Две мои неизменные тени делали примерно то же, что и я, — то есть, боюсь, почти ничего, кроме изучения достоинств здешних рынков и кухонь. Первой тенью был вылечившийся, но еще довольно вялый Нанивандак, второй — самаркандец Махиан, тоже бывший солдат неизвестно чьей армии, которого мы с Ашофте совместными усилиями избавили от жжения в животе и тошноты, привязавшихся к нему после трех месяцев лечения от пары стреляных ран.
Впрочем, ночью они все-таки по очереди охраняли меня. То есть попросту перегораживали путь наверх, на второй этаж моего нового дома. Одной из стен ему служила песочного цвета бывшая кирпичная кладка, превратившаяся за бессчетные годы в горный склон, усеянный вмятинами и отверстиями, похожими на норы. Настил пола и вообще весь дом крепились не только к этой кладке, но еще и к искореженному старому стволу, похожему на застывшую глину и венчавшемуся запутанными толстыми ветвями, над которыми плескалась в ночной тишине листва.
Досталось мне это счастье удивительно легко.
Получив увесистый кожаный кошель от доброго Бармака, весь следующий день и вечер я провел в поиске и поглощении вкусной еды. И в размышлениях о том, что человек с таким кошельком, конечно, не должен спать среди храпящих и стонущих тел, да еще и шляться по всему городу. Достаточно вытащить одну такую монету, чтобы тебя, монету и тот кошелек, откуда она появилась, запомнила вся улица.
А улицы и рынки Мерва, как я начал замечать, были переполнены довольно ободранными людьми из множества ближних и дальних мест. Моя недолгая работа в качестве дапирпата рассказала мне все, что с этими людьми произошло. У них, детей Ирана или Согда, или у их отцов, была своя земля или другая собственность, но сто лет налогового грабежа и войн даром не проходят. Лишившиеся всего, эти люди сегодня умели только воевать — и то не всегда хорошо.