Любимый ястреб дома Аббаса - Мастер Чэнь 16 стр.


Но и то, что я видел сейчас вокруг, то, что осталось от поверженного Ирана, было прекрасно. Здесь в небо устремляются, как языки темного огня, остроконечные факелы тополей, а между домиками в садах разбегаются в любых направлениях длинные, темного дерева галереи в зеленых шапках винограда.

Купить домик в Мерве, бросить все, пожить тут год-другой?


Мои чакиры, числом пока только трое (добавился еще тот самый Авлад, чье имя пришло из «Сказаний о Рустаме»), сидели кружочком вокруг медной миски с какой-то бурой и явно содержащей немало мяса едой в густом соусе и сосредоточенно макали туда кусочки хлеба. Мне, уставшему и запыленному, немедленно вручили пухлый, мягкий, пушистый круг этой главной еды на земле и пригласили присоединиться. То был жест вежливости — обычно я отказывался подключаться к общей трапезе, поскольку успевал насытиться в городе, иногда даже дважды, — но на этот раз мои самаркандцы угадали.

Ужин был поглощен в счастливом молчании. После чего с огромным удовольствием я выбросил все бесконечные разговоры этого долгого дня из головы.

Наконец-то можно было заняться настоящим делом.

Итак, я, облаченный в черные одежды, сытый и счастливый, облокотился на груду подушек и начал стучать пальцем по колену, отмеривая ритм.

Надо было составлять новые стихи брату.

Я никогда в жизни не видел, чтобы Аспанак писал стихи. Но вот же он это сделал, не в силах стерпеть мой вызов. И как же ему удалось исполнить свой замысел так здорово?

Брат всегда был несколько консервативен — и в литературе тоже. В этом, надо признать, его сила. Которую можно, конечно, попытаться превратить в слабость. Я начал вспоминать, что именно он говорил о поэтах и музыкантах Согда: вроде бы ничего. А вот художники… ему было не по себе от множества замечательных стенных росписей, на которых тела сказочных зверей, воинов, магов и танцующих женщин не только изгибались в самых странных позах, но и вытягивались до невозможной длины, как будто были сделаны из летящих по небу облаков. В росписях брат ценит простые, мощные, яркие краски, и чтобы слон был непременно похож на слона, а не на аждахора, а принцесса под зонтиком — на женщину, а не на огненного ифрита.

А, вот же он высказался как-то раз и про поэзию, заметив, что, сколько не пиши, никогда уже не получится ничего лучше, чем всего две великие строки, — потому что они изумительно просты:

Так, а что тогда у нас получилось со всеми этими «дай выпить мне слезу, я за слезу тебя благодарю»? Сначала длинная строчка, разломанная пополам: пять ударных слогов — а затем еще три. И после нее короткая строчка, где и ритм-то совсем другой — сначала три безударных слога, потом три ударных. А что так сложно, дорогой брат? Что так сложно? А как бы сразить тебя чем-то предельно простым?

Или, наоборот, чем-то настолько сложным, что сложнее и не бывает?

Что касается смысла моего нового письма, то он-то как раз должен был быть предельно прост: начинать поиск надо с любой зацепки. Мне требовались названия хорасанских городов и сел, где она когда-то бывала, имена людей, знавших ее. Хоть какой-то, в общем, след.

Где он, этот след? На запруженной разноцветным народом овальной площади в мервской крепости? В пушистой, невесомой белой пыли тихих улиц, где отпечатались сегодня лишь большие раздвоенные круги копыт, уничтожившие вытянутые овалы маленьких женских ног?

Проскакал ли я сегодня на своем Шабдизе мимо ее высокой, тонкой фигуры, скрывающей лицо от солнца под легким покрывалом? Или она проехала по этим же улицам накануне, гремя тяжелой тускло-серой броней, прихлопнутой сверху круглым железным колпаком, из-под которого струились косы цвета золотого рассвета? Скажи хоть что-то, брат, дай мне маленькую ниточку, которая поведет дальше.

— Печальна Бухара, — прошептал я. — Я за слезу тебя благодарю.

И откуда-то из ночной тьмы прилетели строки:

А может быть, поэзию делаем вовсе не мы — может быть, она уже была до начала начал этого мира и уже тогда носилась над водами и сушей хаоса, среди невесомых башен и крепостных стен облаков? Может быть, поэт — это всего лишь тот, кто умеет услышать эту музыку слов среди небесного эфира, уловить строки которые давно витают над залитой кровью и грязью землей — и ждут, и ждут нас?

Но что мне делать с этими прилетевшими из ниоткуда словами? Зачем я бужу засыпающие в этот час города, не говоря о том, что уж хлеб-то там точно в изобилии, с войнами или без?

Я тряхнул головой и начал набрасывать бессвязные слова на клочке папируса:

И тут я вспомнил, что мне незнаком запах кожи сегодняшней, взрослой Заргису, я попросту никогда не подходил к ней настолько близко. Что же за странная вещь происходит со мной, что это за погоня за женщиной, чья обнаженная кожа никогда не соприкасалась, не прижималась так, чтобы слиться с моей если не навсегда, то хоть на мгновение?

Зачем, кого и что я на самом деле ищу?

«На улицах неспящих», — беззвучно прошептал я. И все стало очень просто.

«Вот так, дорогой мой», — сказал я, положив кисть. И мне показалось, что Заргису заглянула через мое плечо, прочитала еще мокрые строки и неуверенно улыбнулась.


ГЛАВА 11 Слеза Мансура

Утро — не время для поэзии. Утро — время, когда к тебе приходят люди, чтобы тебя раздражать. Так что на следующее утро я был неприятно поражен, увидев у подножия лестницы Юкука. Мне как-то не приходило в голову, что новая, совсем новая жизнь начнется так быстро.

— Отличный дом, — сказал Юкук после быстрого поклона. — Наверх, к вам, идет только один путь. Три смены часовых в ночь — и можно спать спокойно… Вы сказали, что вам позволено держать десять чакиров?

— Кроме вас, Юкук, получится девять. Еще двух Ашофте позволяет забрать из больницы хоть завтра. И сами они согласны. Евман и Кеван: первый — бывший писец, а потом пехотинец, а второй… кстати, Кеван признавался, что с мечом у него не очень получается. И остается, значит, еще пять. Из моих пациентов их можно набрать за неделю.

— То есть вас будут охранять те, кого вы сами лечили, да еще и руками, — уточнил Юкук. И по его лицу было видно, что сама идея ему очень нравится. — Тогда, с вашего позволения, я начну с ними работать уже завтра, — завершил он, без удовольствия глядя на моих чакиров, сидевших на корточках в тени. — Принесу крепкие палки. Не такое уж плохое оружие для начала… Теперь так: с вашего позволения, какое-то время я буду проводить в той же больнице. Меня там знают.

Тут я позволил себе гадко улыбнуться, сразу же этого устыдившись, а Юкук даже щекой не дернул. И продолжил:

— Больница — очень хорошее место, потому что там всегда лежит множество раненых. То есть солдат. Им делать нечего, разве что поговорить. Побеседуешь с одним, с другим — и узнаешь массу интересного. Тут дело в том, — и он уперся глазами в мое лицо, — что я и раньше слышал про эту женщину немало. В том числе в больнице. И все сводится к такой картине. Она появляется верхом. Иногда с закрытым лицом, иногда нет. Не одна. С ней — одна и та же группа людей. Человек пять, мужчины. С оружием. У одного очень длинный нос. Он хорошо стреляет из лука. В чьих-то армиях эта компания не состоит. Как-то сама по себе. Дальше идут всякие истории. Вы их знаете. Про то, что они часто оказываются на поле боя, и дальше — вот это все, про раненых. Мужчин. Некоторые больные мечтают, чтобы в следующем бою им перед смертью явилась эта женщина и их оседлала. Ее имя, вроде как, Гису, но есть еще кличка — «утешительница». Сейчас мне просто надо долго, долго говорить с ранеными, чтобы услышать от них мелочи, пустяки. И сравнить. И найти тех кто ее на самом деле видел. Узнать, где, когда. Это долго, но… ничего не сделаешь.

— Недели через две я получу что-то из Самарканда, — сообщил ему я.

— В самый раз, — кивнул он и, бросив еще один недобрый взгляд на бездельничавших Нанивандака, Махиана и Авлада, ушел.

Дальше меня этим утром раздражал, конечно же, Бармак. Хотя его умение находить хорошие рестораны было достойно уважения. Но за едой Бармак начал говорить о том, в чем я ничего не понимаю — об оружии. Интересовался, как и чем я собираюсь вооружать мою маленькую гвардию. И потом добавил:

— Не пренебрегайте этим, милый мой дружочек. Потому что приближаются очень серьезные события. И чтобы вам в них разобраться…

Тут он начал извергать на мою голову поток имен, в которых по большей части присутствовали «Абу», «Али», «аль» и тому подобное.

Мне пришлось выслушать, что дом Аббаса скоро переберется целиком из одного места в другое — названия этих мест мне, как я понял, знать не полагалось (да я и не хотел). Что в доме этом — несколько людей одного поколения, постарше, и несколько — из поколения более молодого, то есть Мансур и его братья.

И еще — что бунтовщики халифата вовсе не ограничиваются потомками Аббаса, двоюродного брата пророка. Был еще зять пророка, Али, и его потомство. И между этими двумя бунтующими кланами «все сложно, сложно».


Но хаос, похоже, царил не только в рядах бунтовщиков. Халиф Марван, как мне было сообщено, находится в плохих отношениях с собственной столицей — Дамаском. И поэтому последний столицей быть по сути перестал. Марван окончательно перебрался в город Харран, в Джазире, «странное для повелителя правоверных место, где вообще непонятно, во что местные люди верят, что у них за бог и что за пророки». И произошло это оттого, что Марван, по кличке Ишак, слишком долго был губернатором севера — гор и долин между двумя морями, Джурджанским и Бунтус, где живут люди с заносчивым и хитрым нравом, характерными очертаниями носов и масляно блестящими глазами. Из этих былых подопечных Марван набрал себе по сути новую, и неплохую, армию.

Из всего этого я понял очень мало, кроме того, что империя халифа в хаосе и Заргису отсюда надо вытаскивать в любом случае.

И вы же понимаете, — продолжал Бармак, придвигая ко мне металлическое блюдо с только что появившимися на рынках первыми ягодами черешни, — что в таком подвешенном состоянии все долго не продержится. Кто-то кого-то непременно атакует. Либо халиф начнет, наконец, большую войну с Абу Муслимом, либо — наоборот. И вот эти тайные убийцы просто очень-очень осложняют дело. У вас уже есть что-то новое? — неожиданно завершил он речь.

— Кое-что, — мысленно злобствуя, рапортовал я. — Через две недели из Самарканда придут ответы на некоторые мои вопросы. Я знаю, что эти убийцы как-то связаны с одной женщиной, о которой ходят очень неприятные легенды. Я иду по ее следу (тут я, так же мысленно, восхитился собственной наглостью). Очень много разговоров среди раненых, в той самой больнице. Но придется долго разбираться, кто из них что-то знает, а кто просто болтает. А еще, если меня когда-нибудь позовет на беседу этот ваш Абу Муслим, я попросту спрошу его, что он об этой женщине и этих убийцах знает, и посмотрим, что он ответит.

Тут Бармак откинулся на подушки и долго рассматривал меня глазами, в которых читалась просто-таки детская радость. Затем сложил губы в улыбку верблюжонка и посоветовал:

— Спросите его только про женщину. (Это мне, конечно, понравилось, потому что убийцы казались уже не столь важными.) Скажите ему, что это у вас что-то очень личное. Потому что прямо говорить ему про убийц… после известных вам событий у него под носом, на той площади… может быть неправильно. Он, знаете ли, очень чувствителен.

И завершил обед Бармак опять же таким образом, чтобы вызвать у меня как можно больше раздражения:

— Дорогой мой Маниах, я хочу еще раз извиниться, что отвлек вас на беседу с Абу Джафаром, то есть Мансуром, то есть… вы знаете все его имена. Вам очень полезно было с ним познакомиться, вы постепенно это поймете. И он вам очень признателен за разговор. Настолько признателен, что теперь приглашает вас на свою проповедь. Я знаю, что в отличие от вашего брата вы не очень хорошо относитесь к храмам именно этого пророка, но вы же сами заявляли, что неважно, в каком храме говорить с тем же самым богом, который у нас один на весь мир. Так вот, уж зайдите завтра перед закатом в главный масджид этого города. Это будет пятница, очень важный день. Посидите, послушаете, отдохнете — да и вообще, если уж вы тут живете прямо в крепости, то показываться в этом храме — просто вопрос хорошего, знаете ли, тона. Это будет правильно воспринято. Все знают, что я — закоренелый и неисправимый поклонник совсем других пророков, но я же там, в этом масджиде, буду…

В общем, у меня появлялось все более сильное чувство, что работы (и каких-то уже совсем посторонних дел) становится все больше. Причем самые разные люди меня попросту заставляют ее делать — а я сам очень плохо понимаю, почему должен им уступать.

И тем более — почему я должен ходить в чужой, очень чужой храм и слушать там какого-то Абу Джафара. Даже если одна из его кличек, «Мансур», означает «победитель».


На деревянное возвышение посреди тихо гудящего зала Мансур всходил никоим образом не торжественно, сначала даже казалось, что он поднялся на первую ступеньку случайно и теперь осматривается — куда попал, как отсюда спуститься? И хотя, как и положено, он прихлопнул рукой по этому возвышению трижды — когда подошел к нему, когда начал подниматься и когда навис над рядами рассевшихся по коврам, — собравшиеся, кинув на него доброжелательный взгляд, продолжали шушукаться между собой, пока он не прогнусавил неизбежное «бисмилля». Да и после этого в просторном полутемном зале, где редкие пылинки кружились в золотых лучах, продолжали тихо жужжать десятки голосов.

— Он сказал — читай! — вдруг выкрикнул Мансур пронзительным голосом.

По рядам прошелестел изумленный шепот, и воцарилась тишина. Большинство, видимо, только что сообразило, что этот несуразный тощий детина оказался на возвышении не просто так. Но в любом случае то было очень странное начало для проповеди — а дальше следовало еще более странное продолжение.

— А читать-то что? — вдруг, после паузы, как-то буднично спросил он среди тишины. И, нелепо взмахнув рукой, продолжил, быстро, почти не делая паузы между фразами: — Да, вот так все начиналось. И ведь как прекрасно все начиналось! Сияющий ангел, несущий нам, на погруженную в невежество нашу землю, простое слово: читай! Это ведь не только пророку, мир его имени, сказал он это слово. Ведь есть еще и мы. Мы, несчастные. Мы, все никак не способные сообразить — что за слово такое господа нашего сошло с небес? Ну, понятно: читай — в смысле рассказывай, говори! И пророк, мир ему, сделал это, донеся до людей мудрость небесного слова. Но и читай — в смысле просто читай! И это уже — не пророку. Это нам. Сколько книг в нашем мире! Сто тысяч — вы слышите, сто тысяч книг в одной только библиотеке императора Поднебесной! А мы? Где книги о далеких странах? Где книги о лекарском искусстве? Где книги мудрецов древности? Они во множестве есть у других народов! Но они нужны и нам, правоверным!

В глазах сидевших на коврах, особенно глазах иранцев, начал появляться неподдельный интерес. Это были не совсем те речи, которые они привыкли слушать в этих стенах.

— Пророк, мир ему… — возвысив голос, продолжал Мансур… потом запнулся, покачал головой и, уже тихо и как-то доверительно, закончил: — Ведь Мухаммед, благословенно будь его имя, — это же племянник моего прадедушки.

Вот тут тишина в молельном зале стала просто мертвой. Все слышали, что вроде бы какие-то люди из какого-то дома Аббаса приехали в Мерв, — но мало кто видел их хоть краем глаза. И только теперь многие поняли, о каком Аббасе идет речь.

— У нас, в доме отца моего и деда, по вечерам часто вспоминали об этом человеке, о тех днях, когда он жил, когда можно было погладить его по теплой бороде, дать ему созревший финик с кусочком хлеба. Каким он был? Совсем не похожим на меня.

Тут по углам раздались тихие смешки.

— Невысокий, но очень крепкий, с мощной такой грудью и с густой бородой. Сильный. А главное — да добрый это был человек, вот что. И веселый, что в тяжелые дни было в самый раз. «У нас в доме есть еда?» — спрашивал он, когда несчастные души, заблудившиеся в темном веке и не находившие сил оттуда выйти, запретили продавать умме пророка даже кусочек хлеба. «Есть еда?» — спрашивал он опять. И в ответ на молчание улыбался: «значит, у нас сегодня пост!». Не такая уж тонкая вроде шутка, но людям становилось как-то легче.

Мансур снова сделал паузу, опустив голову на грудь.

— Но нет его с нами! — вдруг сотряс воздух резкий голос. — А мы-то есть! И некого нам спросить — что делать, как выбраться из пустыни горя нашего и бед, глупости нашей и недоумия! Ведь посмотрите, что же это такое — уже сто семнадцать лет, как покинул пророк этот мир, а что мы сделали с наследством, которое он нам оставил? Что?

Назад Дальше