Солнце вдруг выглянуло из-за облаков — когда оно успело подняться так высоко, ведь вроде бы только что был рассвет? — подумалось мне.
И мир стал другим, четким, красочным.
Поле боя по нашу сторону реки изменилось. Маленькая фигурка Абдаллаха все так же неподвижно сидела столбиком на своем ковре, но «сердце» его армии начало выгибаться дугой вперед. Волна пеших солдат с натугой переваливала через какие-то странные холмы, выросшие перед прежней стеной копий — и я вдруг с ужасом представил, как эти холмы дергаются и кричат под солдатскими ногами, как скользят ноги в крови.
Изменилось что-то и у отрезанной от дальнего берега армии Марвана на нашей стороне. Она заново выстраивала ряды. Вот она снова начала двигаться вперед — вся разом. И у той конницы, которая до сего момента неподвижно стояла прямо перед моим согдийским отрядом, под ногами как будто вскипела земля.
Я, не поворачиваясь, сделал несколько раз жест рукой, как будто взвешивал на ней большую тяжесть. Но мои согдийцы и так поднимались в седла.
Крыло армии Марвана, однако, пошло не на меня. Оно двинулось наискосок, правее — туда, где наш центр вспучился вперед, превратив общий строй армии в полумесяц. Вот наше «сердце» продвинулось на моих глазах еще вперед, окончательно оторвавшись от моего левого фланга. В раздвигавшийся стык между этим флангом и центром и был направлен удар конного клина.
Я различал уже лица воинов, густой лавой двигавшихся слева направо, — темные большие глаза, черные усы, короткие бородки: незнакомый, странный народ. Это — мои враги? Это они разве четыре десятилетия убивали мой Согд, везли оттуда тысячи вьюков денег и товаров, гнали толпы рабов? А если не они, то пусть скачут вдоль моего строя как можно дальше.
И тут в голове тревожно забилась мысль: ты думал, что наблюдаешь за рыночным спектаклем? Так вот, это удовольствие для тебя закончено. И начинается что-то другое.
С грохотом шла конная лава вдоль моих рядов. Я сидел в седле и не шевелился.
Потом медленно обернулся.
Сотни глаз были устремлены на меня, и ближе всех серые скорбные глаза Юкука. Бежать было некуда.
Я медленно поднял руку вверх.
И проговорил одними губами:
— Атаковать.
Но это слово услышали все, железной стеной стоявшие сзади меня.
Моя рука опустилась. Я повернулся лицом к коннице Марвана и, так и не вытащив из ножен бесполезный меч, медленно двинул коня вперед. «Это происходит не со мной», — сказал кто-то в моей голове.
Дальше было несколько безумно длинных мгновений. Медленно поднималась и опускалась подо мной земля, в пыли мелькали бока лошадей и развевающиеся одежды самаркандцев.
Первым погиб Авлад — на полном скаку налетел и упал прямо на воина марванской конницы, сполз тяжелой грудой вниз по боку его коня. А дальше конные фигуры скрыли его от меня. Но я знал, что шелком он уже торговать не будет никогда.
И Нанивандак тоже упал с коня, чью шею он до этого долго и судорожно обнимал, зарываясь лицом в гриву.
И Мухаммед, с залитым кровью лицом, обрушился вниз, так никогда в жизни и не увидев Мекку.
А за ним Муслим, и еще Кеван, так и не научившийся работать мечом.
Потом… в бешено крутящейся вокруг меня толпе всадников больше не оказалось темноглазых иноземцев — только наши в круглых шлемах. Они устало собирались к знамени с ястребом, которое у меня за спиной держал совсем незнакомый мне всадник. В гонг бить было некому, да и не было нигде никакого гонга. Только невредимый Юкук с каменным лицом сидел в седле и молча смотрел на меня.
«Это победа? — хотел крикнуть я. — Мне не нужна такая победа. Верните мне моих друзей и братьев».
Но некому было отвечать.
Пыль оседала. Мы стояли совсем близко к берегу, поле вокруг нас было полным хаосом — всадники скорее бессмысленно носились туда и сюда, чем дрались с другом. Расплывчатая черная масса в центре нашего строя начала как будто подрастать вверх — «сердце» Абдаллаха поднималось в седла. Серые пятна людей Марвана перемещались по полю по большей части в стороны, вдоль реки.
Один такой отряд стоял совсем близко от меня.
Пытаясь проснуться от страшного сна, я потряс головой и махнул тем, кто был рядом: чуть повыше на холмик, чтобы под ястребом могли бы собраться все.
И тут меня как будто ударили сзади кулаком в затянутое кольчугой правое плечо. Я попытался раздраженно пожать этим плечом — и обнаружил, что не могу этого сделать, кто-то держит плечо, а заодно и руку.
«Солнце опять заходит за тучу — мир становится серым», — подумалось мне. Я опустил глаза, рассматривая блестящее, красноватого цвета острие, торчавшее у меня откуда-то из подмышки, и некоторое время вяло поразмышлял над тем, как бы смахнуть его левой рукой, если уж правая почему-то не слушается.
Сзади раздался крик — ко мне с вытянутой вперед пятерней, с открытым ртом несся Юкук. Потом над его плечами возникло оперение криво торчащей стрелы, и Юкук начал клониться лицом к конской шее.
«Вот и все», — подумал я.
Мир заполнился грохотом, в котором различались басовые шлепки тетив тюркских луков. Сплошная стена тюркской конницы сметала все на своем пути, рассеивая в стороны последних сопротивлявшихся.
Солнце погасло.
ГЛАВА 19 Барид
Муха противно щекотала мне нос; я попытался двинуть головой и отогнать ее, голова, однако, безвольно отклонилась влево.
И тогда вместо низко свисающей серой ткани шатра я увидел ряды недвижно лежавших или шевелившихся людей, и совсем рядом со мной — сидевшую, скрестив ноги, девушку с глупым лицом, которая в левой руке держала миску, в правой — кусочек хлеба. Она окунала его в миску и пыталась затем всунуть в рот какому-то неопрятному старику с ввалившимися щеками.
Без каких-либо чувств я узнал в этом старике Юкука.
И снова закрыл глаза.
Дальше помню тупую выворачивающую боль, уплывающую куда-то в небо голову, запах рвоты и крови, снова мухи, тучи мух. День за днем, неделя за неделей. Уже и боль прошла, но я почему-то был твердо уверен, что встать и сделать несколько шагов мне уже не удастся никогда.
Все изменилось, когда однажды между моей головой и серым небом шатра возник человек, державший двумя руками блюдо, на котором лежала горка гранатов с розовыми гранеными боками.
Гранаты, как сообщил мне лекарь, прислал брат халифа, сам Абу Джафар по прозвищу Мансур. Лекарю я искренне поверил, как только обнаружил, что гранаты были не самого лучшего качества, а два из них даже с подгнившим боком. Качество их, впрочем, было не самым важным, потому что начиная с этого дня лекарь появлялся у моего изголовья по крайней мере четырежды в день, сам приносил мне — а также и Юкуку, — все новые фрукты и еще, маленькими чашечками, вино и травяные настои. И я начал возвращаться к жизни, вот только радости это мне не доставило никакой.
Потому что в этот полевой госпиталь, где каждый день умирали все новые герои битвы при Забе, начали приходить новости.
Пока нас, раненных при Забе, укладывали рядами на подстилки, пока на поле битвы спешно закапывали умерших, — армия Абдаллаха, окутанная пыльным облаком, приближалась к Харрану, где заперся было Марван. Но, подсчитав остатки армии, повелитель правоверных бросился в Дамаск, — а Абдаллах тем временем без боя вошел в Харран, спокойно договорившись с наместником Абаном ибн Язидом и даже оставив его на должности.
Но надолго он там задерживаться не стал.
На Дамаск наступала уже не прежняя армия, к ветеранам Заба присоединялись все новые отряды, из Куфы и еще хорасанцы Абу Муслима. И когда нежным весенним утром, после нескольких дней осады, это воинство втянулось в проломы стен Дамаска, убийства и грабежи еле утихли на закате.
Так я понял, что и Зеленый дворец правителей трети мира, и кривые улочки, где как россыпь драгоценных камней сверкают красками засахаренные фрукты, мне в ближайшие годы лучше не видеть. Потому что запах крови уходит быстро, а вот память о нем старые камни хранят долго.
До сих пор не знаю и знать не хочу, правда ли, что победитель при Забе, собрав вскоре после этого на пир примирения целых восемьдесят принцев из дома Омейядов, — которых начали убивать как только все расселись на коврах, — потребовал накрыть еще содрогающиеся тела кожаными попонами, поставить сверху блюда, и тогда приступил к еде.
Это все, возможно, было и не совсем так. Но не выжил ни один из принцев, только Абд-ар-Рахман ал-Дахил, удачливый сын халифа Хишама, бежал с отрядом воинов туда, где на дальнем западе кончается земля, — в Кордобу, в страну Анадалус.
Остальных — и их родных — день за днем искали люди Абдаллаха. И нашли всех.
А когда живых больше не осталось, толпа начала раскапывать могилы повелителей правоверных в Киннасрине в Дамаске. Тело халифа Сулеймана вытащили из-под земли в Дабике, и только позвоночник, ребра и череп оставались от него. Их бросили в огонь.
А когда живых больше не осталось, толпа начала раскапывать могилы повелителей правоверных в Киннасрине в Дамаске. Тело халифа Сулеймана вытащили из-под земли в Дабике, и только позвоночник, ребра и череп оставались от него. Их бросили в огонь.
Тело халифа Хишама выкопали в Рустафе. Оно осталось нетленным, исчез только кончик носа. Абдаллах сам нанес трупу восемьдесят ударов плетью, а потом сжег.
От Валида на дне могилы не осталось ничего, кроме горстки черного праха, который и сжечь-то было невозможно.
И только праведный Омар заслужил покой, только его кости не рубили, не жгли, не расшвыривали по улицам и пустырям.
А Абдаллах, уже эмир всей Сирии, из Дамаска направился к Фустату, в страну Миср, где стоят пирамиды, огромные, как горы. И когда нежаркое лето на берегах Заба уже кончилось, он настиг, все-таки настиг в Мисре последнего из Омейядов.
Убили Марвана по кличке Ишак в каком-то городке Бусир недалеко от Файюмского оазиса. Бой был недолог, после чего старика, пытавшегося спрятаться в храме поклонников пророка Исы, быстро обезглавили, а голову послали Проливающему — ас-Саффаху.
Пошли и за женами и дочерьми Марвана, уже успевшими спрятаться в храме. И тут на пороге убийцы столкнулись с одним из евнухов Марвана, с трудом удерживавшим в руках меч. Люди в черных одеждах заломили ему руки за спину и начали задавать вопросы.
«Марван потребовал, чтобы я отрубил головы всем его женам и дочерям, если его убьют, — отвечал раб. — Но пощадите меня; потому что если вы меня убьете, то клянусь богом, сгинет без следа наследство пророка!»
А ты бы поосторожнее говорил о таких вещах, предупредили его.
И раб повел их за пределы городка, туда, где начинались пески, и сказал: копайте здесь.
Так были найдены зарытые Марваном полосатый плащ пророка, перстень его и посох, на который пророк опирался, когда проповедовал.
Амир ибн Исмаил, убивший Марвана, послал реликвии Абдаллаху, а тот — Проливающему. О том же, где похоронено обезглавленное тело последнего из Омейядов, не знает никто.
Получил свое и Абу Салама. Радостный, возвращался он от ас-Саффаха, прижимая к груди дар нового повелителя — парадные одежды, от длинного плаща из черной ткани с золотой нитью и короткой куртки — кабы до высокой калансувы, дополненной тюрбаном.
Ему позволили умереть счастливым, потому что старые заслуги его были велики, поэтому за свои более поздние дела он всего лишь получил в переулке нож в спину. «Длинный и тонкий нож», как упомянул забытый мной ныне рассказчик, — а я только кивнул. Потому что Абу Салама хотя бы частично заслужил такую судьбу.
Когда вдобавок к этим пришли прочие новости, ни меня, ни всех остальных воинов Абдаллаха у берегов Заба больше не было — одни навсегда легли в землю, другие, медленно, поодиночке выбрались из этого грустного места. Это только теперь мне кажется, что вообще все известия о смертях и разрушениях настигли меня сразу, там и тогда, среди криков и хрипа десятков людей под провисающими пологами шатров.
Наверное, я просто знал, что будет дальше. Знал, что придет очередь и Абдаллаха.
Это будет уже потом, через четыре года, когда грудь несчастного ас-Саффаха перестанет разрываться от кашля и брат его займет, наконец, возвышение среди обшитых черным шелком подушек. И тронным именем своим примет то, которым его и так все давно уже называли.
Так придет к власти Мансур, величайший из халифов.
А Абдаллах… Толстый бородач, победивший при Забе лучшего полководца этой части мира, в те дни готовил целую армию хорасанцев для похода на город Константина. И еще армия сирийцев подходила к нему на помощь. Вот этому-то воинству и сказал веселый Абдаллах, что ведь и дядя только что скончавшегося халифа может унаследовать плащ, посох и перстень пророка. Вовсе не обязательно они должны доставаться тощему счетоводу с жидкой бородой, который тем временем и вообще совершал хадж и был, значит, далеко от Куфы.
И солдаты радостными криками приветствовали нового повелителя правоверных.
Но Абдаллах зря недооценивал своего племянника. Потому что тот совершал хадж вместе с единственным человеком, который не боялся Абдаллаха.
И звали того человека Абу Муслим.
Мало на этом свете людей, которые представляют, что чувствовал в те моменты хорасанский барс. Страх? Вину? Надежду, что теперь он искупит то, о чем знал только Мансур — и еще очень немногие?
Абу Муслим все-таки согласился на уговоры Мансура. И таким образом оставил Абдаллаха без армии, потому что армия эта была в основном хорасанской.
Так развалилось войско Абдаллаха, так ушли от него хорасанские солдаты обратно к своему любимцу.
Правда, оставались еще подходившие в лагерь сирийцы. И тут хорасанский барс сказал еще одно слово — что едет в Сирию, где будет теперь наместником.
Тут уже сирийцы побежали домой, потому что они не хотели, чтобы хорасанцы Абу Муслима разграбили их дома, пока они сидят и ждут неизвестно чего вокруг шатра загрустившего бородача.
И тому осталось лишь бежать к своему брату Сулейману в Басру, туда, где на юге кончалась земля. Бежать — и ждать конца.
Конец победителя при Забе оказался не таким уж жутким — всего-то быстрое удушение. Рабыню его, которая лежала с ним в эту ночь, удушили также. А потом их положили рядом и сплели им руки, потому что палачам Мансура было жаль их.
И дальше на два тела обрушили дом, чтобы гробницей их стали развалины.
А Абу Муслим уехал в Хорасан и зарекся выезжать из старой крепости Мерва.
И совсем уже потом, в далеком краю, где вместо улиц — реки и каналы, где увешанные лианами деревья толще домов, где за стеной дождя не видно даже деревьев за окном, предстояло мне узнать от иранских мореходов, что и Абу Муслим получил, наконец, свое.
Долго слал к нему курьеров повелитель правоверных, уверяя в своей дружбе. Долго — и бесполезно.
Но все же выманил его из крепости, и они встретились — в шатре халифа, в лагере возле Румийи, окруженные кольцом хорасанских воинов. Последнее не радовало Мансура, но трусом Мансур не был, а нож, почти дотянувшийся до груди смуглого мальчика, он все равно не забыл бы никогда.
Будь осторожен, сказал повелителю Абу Айюб аль-Мурьяни, секретарь Мансура: если ты коснешься хоть волоска на его голове, то тебе придется после этого убивать снова и снова.
И тогда в первый день их свидания Мансур обласкал своего полководца и отправил его помыться и отдохнуть. После чего долго ругал Абу Айюба за осторожность.
И позвал самых доверенных из своих гвардейцев. «Все ли ты сделаешь, что я прикажу?» — спросил Мансур лучшего из них. «Все», — отвечал тот. «Ты убьешь Абу Муслима?» — и офицер надолго замолчал, глядя в землю. «В чем дело, почему не отвечаешь?» — негромко сказал повелитель правоверных. И гвардеец, наконец, ответил тихим голосом, что да, он сделает и это.
Халиф тогда послал Абу Айюба в лагерь, к солдатам, разведать их настроения. Абу Муслим же, как оказалось, большую часть своего последнего утра навещал друга, Ису ибн Муса, родственника халифа. Иса решил затем помыться, прежде чем пойти к халифу. И Абу Муслим вошел в шатер один.
А дальнейшее… оно известно в основном из рассказа Мансура трясущемуся Абу Айюбу. Вплоть до того, что Абу Муслим ползал на ковре перед халифом и пытался поймать и поцеловать его руку. А Мансур все перечислял его грехи. И тут по хлопку ладоней халифа ворвались гвардейцы, обрушили на полководца град ударов, перерезали ему горло, завернули тело в ковер и оставили в углу палатки, поскольку неясно было, куда теперь это тело девать. Ведь кольцо хорасанцев вокруг палатки никуда не исчезло.
Тут пришел, наконец, чисто вымытый Иса и спросил: где же Абу Муслим? «Вон там завернут», — отвечал Мансур.
И Иса в ужасе пробормотал: «Мы пришли от Бога и вернемся к нему».
А потом, поворачиваясь к Мансуру: «Повелитель правоверных, это первый день твоего правления».
Но история на этом не кончилась. Солдатам лагеря сообщили, что полководец их, любезный друг Мансура, теперь будет жить у халифа в шатре. И гвардейцы начали добавлять к этому шатру новую секцию, понесли туда новые ковры. Вынесли старые, в том числе и один, скатанный в толстую трубку. Тело мервского барса тихо столкнули в Тигр, так что и могилы его нет нигде, как нет могилы Марвана, последнего из Омейядов.
На следующий же день Мансур послал великолепные подарки командирам Абу Муслима, и постепенно большая часть их поклонилась халифу. Но многие сказали: мы продали нашего хозяина за какие-то игрушки из серебра. И покинули лагерь.
«Его зовут Мансуром — то есть победителем, потому что он с раздражающим постоянством выигрывает в каких угодно играх», — снова прозвучал в моей голове голос старого Бармака.
Но конечно, все эти торжественные речи и долгие подробности были придуманы уже потом придворными поэтами, а в жизни все было как всегда — без звеняших поэзией слов, быстро, тупо, с криками, сопением и пыхтением, глухим хрустом ударов.