Радиостанция«Тамара» - Анатолий Приставкин


Приставкин А. И.

"Вагончик мой дальний": Повести

OCR и вычитка: Александр Белоусенко, апрель 2008.


____________________

Анатолий Приставкин


РАДИОСТАНЦИЯ «ТАМАРА»


Маленькая любовная история С летчиком Горяевым, о ком пойдет рассказ, я познакомился в клубике, который в ту пору никак и не назывался, а лишь «Клуб», и все. Иногда прибавляли: «Клуб НИИ».

Это потом его стали называть «Полет». Но опять же на словах, потому что вывески никакой на нем не сделали. В этот клуб, который «Клуб», меня привела на репетицию драмкружка наша лаборантка Муся, мы вместе работали. Вдруг решила она, что мне надо для общего развития там заниматься и она непременно меня сведет, когда у нее, конечно, будет время. А времени у Муси, как всегда, не было. Ей по-настоящему и работать-то некогда: то ребенок заболел, то сама занемогла, а потом ее на целую неделю в соседскую лабораторию сплавили, чертежные кальки готовить. А ребеночек у Муси, все знают, от летчика-испытателя Кошкина, одного из самых знаменитых в нашем «ящике». У него даже кличка между своими – Цезарь, что и означает высший класс, ибо летает как король. И когда его МиГ везут на стартовую площадку, аэродромная братия смотрит вслед, чтобы насладиться необычным зрелищем, как он от взлетной полосы пойдет круто, свечой, вверх, а старички, из опытных, не преминут заметить, что Цезарь и есть, так лихо больше никто не летает!

Но это он в воздухе такой, а в жизни встретишь и не подумаешь, что Цезарь, – голубоглазый, красавчик, прям из кино, а в Москве у него настоящая жена и ребенок, Муся же своего воспитывает в одиночку («мать-однаночка!») и не ропщет, и гадостей никаких про своего Кошкина не говорит, а наоборот, прямо-таки счастлива, когда произносят его фамилию.

Вся жизнь Кошкина это и есть ее жизнь, и вовсе не имеет значения, что живет он с семьей и в другом месте. И ребеночек у Муси, названный Андреем по отцу, тоже беленький и голубоглазый, все в один голос утверждают – точь-в-точь отец – Кошкин. А если охота доставить Мусе удовольствие, только скажи: «Андрюшка-то вылитый папаша!» – она расцветет, разрумянится, позовет на чай, даже конфетами-карамелью угостит, хоть у самой не жирно. А ютится она с ребенком в комнатке общежития, и все хозяйство у нее – железная коечка казенная с пружинами, правда, аккуратно заправленная, с покрывальцем уже не казенным, да столик, да вешалка за марлевой занавесочкой, заменяющая гардероб. Зато душа нараспашку, и ничего ей ни для кого не жалко.

Говорят, что раньше-то, до Кошкина, мужики часто пользовались бессловесной и жалостливой Муськой, они, гады, таких сговорчивых и беззлобливых, не умеющих жаловаться на жизнь, очень даже обожают, еще и выпить за их счет норовят. Но тут случился Кошкин, и эта беззаветная подчас и безответная влюбленность Муси стала для нее спасательным кругом от напористых нахалов: она их в упор не замечает. А если кто и ворвется, с улыбкой выставит за дверь, даже обидным не покажется. «Иди, дружочек, – молвит, улыбаясь во весь рот. – Иди, иди и не приходи больше, я не по этой части». И живет себе, никакого такого одиночества не испытывает, песни поет ребенку да еще в драмкружке на подхвате, очень она театр любит. А случись, после каких-нибудь дел завернет к ней Кошкин на машине «Победа» – вот и праздник души, пусть нечастый, несколько раз в году. А так как машина Кошкина известная, их всего-то на аэродроме три штуки, у самых-самых, то все в нашей лаборатории, проходя мимо общежития к автобусу, завидя у Муськиного подъезда «Победу», понимают: «У нашей Муськи сегодня Кошкин гостюет». После его гостевания она еще краше становится, свечение от нее счастливое исходит. Вот в такой-то момент она и расположилась ко мне, вспомнила о своем обещании: «Сегодня идем в клуб, я предупредила». У меня даже сердце екнуло, потому что не представлял, как это я смогу перешагнуть порог святилища, в которое нас пускают лишь по билетам. Там на высокой, с красным бархатным занавесом сцене выступают наши знаменитости, прославленные на весь поселок артисты.

– «Сцена у фонтана» Александра Сергеевича Пушкина, роли исполняют: Марина Мнишек – Зоя Волочаева, Самозванец – Юрий Горяев! – объявят, и в зале оживление, аплодисменты.

Но были и другие встречи с Горяевым, когда я встречал его на продуваемой дорожке, где-нибудь у края аэродрома, я даже как-то ухитрялся разделять для себя эти два разновеликих облика: один – любимец публики, выходящий на сцену в каких-то немыслимых казацких шароварах, красных сафьяновых сапожках и отороченной мехом бархатной красной шапочке (так нам представлялся легендарный царевич Димитрий!), чернобровый, с прямым римским носом, с волевым подбородком и той особенной статью, которая отличает царственных особ, а другой – зачуханный аэродромный технарь (в ту пору до полетов вообще, а тем более испытательных, было ему далеко, как до народного, скажем, артиста), в кожаном потертом шлемофоне, с тестером в руке, от которого болтаются по ветру провода. Он приборист из шестого комплекса, расположенного в левом крыле ангара, на ставке шестьсот шестьдесят рублей, и торопится к одному из стынущих на морозе самолетов, выстроившихся в линеечку у лесной опушки, за взлетной полосой. И переть ему против колючего, как проволока, ветерка, протыкающего насквозь, этак километра три, и все для того, чтобы прозвонить какую-нибудь бортовую цепь, которая, по словам механика, почему-то замыкает.

Горяев пронесется мимо, а я стою остолбенелый, сознавая историчность момента, и ни одна живая душа не догадывается, что сам царевич Димитрий на летном поле, по дороге к дальним полкам на опушке леса, чтобы решительным жестом двинуть их ради гордой полячки Зои Волочаевой на стоглавую столицу…

Пристроив на часок малыша у соседей, Муся привела меня таки в клуб. Помню, чем ближе мы подходили, тем больше я притормаживал, и она, почувствовав нерешительность, легонько подтолкнула меня в спину, как подталкивают в самолетный лючок неопытных парашютистов, медлящих перед распахнутым небом. Я вдруг оказался один на один с пустым залом, так мне сначала показалось. Не сразу, вмиг оробев, смог различить я в самом дальнем конце, у занавеса, группу людей, услышать нестройные голоса, не имевшие, слава богу, ко мне никакого отношения.

Нас здесь никто не замечал. Муся решительно ухватила мою руку и повела, потащила мимо рядов; приблизившись, стал я узнавать своих кумиров, и прежде всех, конечно, Горяева. Он стоял высоко на сцене, а внизу перед ним – крупная женщина с белыми, выкрашенными волосами, известная артистка из Москвы, снимавшаяся в фильме «Без вины виноватые». Мы потом специально ходили на этот фильм: молодой кудреватый Дружников вдохновенно произносит свой монолог о равнодушных матерях на прощальном банкете, а среди гостей и наша артистка. Она не произносит ни словечка, а лишь обмахивается веером, внимая Дружникову, но все равно это здорово, что она снималась в кино, что она, такая знаменитая, руководит нашим драмкружком, который мы для важности называем драмколлективом.

Никем не замеченные, мы встали позади всех, Горяев и остальные были увлечены чьим-то рассказом про лягушку, которую спрашивают, отчего, мол, ты, лягушка, зеленая такая, а она отвечает, что, мол, от болезни, а вообще-то я белая и пушистая!

И это почему-то вызывает громкий смех. Но знаменитая артистка сказала, обращаясь к Горяеву:

– Ладно, ладно. Пошутили, и хватит. У нас сегодня прогон, а через неделю, напоминаю, концерт, посвященный выборам.

– Концерт? Какой концерт? – встрепенулись все; хоть и не сразу, но смешки оборвались.

– Ну вот, договорились, называется. Концерт в подшефной школе, и такое мероприятие срывать нельзя.

– Это вы скажите Волочаевой, – пожаловался со сцены Горяев. – Чтобы она не опаздывала!

– А что, Волочаевой нет? – удивилась артистка и оглянулась, скользнув быстрым взглядом и по мне. Мусю она тоже не заметила, ей нужна была лишь великая и вечно опаздывающая звезда Волочаева.

– У нее зачеты, – подсказал кто-то.

– У нее вечно причины! А у других что же, зачетов нет?

– Ладно вам, – произнесла снисходительно артистка. – Юрочка, начинайте, пожалуйста, – это она уже Горяеву. – Я вам отсюда подброшу реплики.

– И это называется прогоном? – проворчал Горяев, но шагнул в глубину сцены, повернулся и сразу стал не самим собой, хотя никакой на нем цветной шелковой рубахи не было, и шаровар, и сапог тоже, а лишь тенниска да брюки. Он произнес первые слова, глядя в угол зала за нашими головами, и я обмер, впервые так близко увидев своего божка.

– «Тень Грозного меня усыновила. Димитрием из гроба нарекла…»

Но знаменитая артистка недовольно прервала, нахмурившись:

– Юрочка, что с вами? Вы будто не на свидание с Мариной, а на работу пришли!

– Ох, не напоминайте о работе! – простонал в ответ Горяев. – Не представляете, «парадники» одолели!

– Ну соберитесь, соберитесь, пожалуйста.

Артистка не спрашивает, что такое «парадники», вряд ли они ее интересуют. А для нас это наша жизнь. «Парадниками» именуются сверхтяжелые самолеты, которые не так давно перегнали из Казани на наш аэродром, созданы они по подобию американских «летающих крепостей» Б-29, одиннадцать или двенадцать машин. По замыслу начальства за очень короткий срок их надо довести до ума, чтобы могли пролететь над Красной площадью во время парада, демонстрируя всему миру в очередной раз нашу могучую военно-воздушную технику. Всего-то разок и пролететь, а мороки на год. А вот когда торжества пройдут, организаторы получат свои цацки на грудь, станет очевидным, что работу с этими машинами нужно начинать заново. И опять нагонять время. По рапортам-то они как бы существуют.

Но знаменитую артистку «парадники» не волнуют.

– У нас хоть не парад, – произносит она категорично, – но у нас – свидание! Как там, Юрочка, у Пушкина… «Как ждет любовник молодой минуты…»

– «Минуты верного свиданья!» – подхватывает Горяев.

– А разве не минуты «сладкого свиданья»? – спрашивает артистка.

– «Верного», – поправляет Горяев.

– Но я же помню, что «сладкого», – настаивает она.

– Может, в ваше время оно и было сладким, – отшучивается Горяев.

– А в ваше? – не обидевшись, говорит артистка. И тут она поворачивается ко мне, хотя я голову мог бы дать на отсечение, что меня до сих пор она не замечала. – А мы вот спросим молодого человека, у него память посвежей, какое там у Пушкина свидание было?

Теперь все глядят на меня. Кто с любопытством, кто с интересом, с удивлением.

Ждут, что я скажу. Даже Горяев приблизился к краю сцены и, так как я молчу, приходит мне на помощь:

– Ну он еще молод. Ему сказки Пушкина по радио слу… – И тут же, оборвав себя, почему-то кричит: – А сколько времени?

– Время? – удивляется артистка. – А при чем тут время?

– Да «Тамара», «Тамара» сейчас! – спохватился еще кто-то.

– Какая еще «Тамара»? – удивляется артистка.

– Радиостанция такая… «Тамара»… Подпольная…

– Под-по-оль-ная?

– Да не подпольная она, – с ходу отвергает Горяев. – Ну, не совсем, что ли, законная… Сейчас ее время!

– Что значит не совсем законная? – вопрошает артистка и театрально поводит плечами, словно желая подчеркнуть полную абсурдность услышанного.

Мне отчетливо виден ее профиль, мочка уха, шея и волосы, схваченные тесьмой и завязанные сзади крупным узлом. Я понимаю, что она вовсе не стара, и кожа, и шея, и подбородок как у девочки. А каждый жест ее выразителен.

– Она что, эта Тамара, или как ее… Она с аэродрома, что ли, передает?

– Да нет, нет! – кричат все, перебивая друг друга. Начинают объяснять, но так громко и бестолково, что не сразу выясняется: никто толком ничего не знает, откуда и кто передает, но известно, что работает радиостанция на коротких волнах и странные такие передачи посвящены какой-то Тамаре.

– Но – это кто?

– Ну радист, кто еще!

– Он что, сумасшедший? – вдруг осознает артистка.

– Наверное… Сбрендил от любви к Тамаре!

– Но его же схватят? Да? – спрашивает артистка. И сразу наступает молчание, в котором повисает тревога: схватили или не схватили?

– А чего его хватать! Подумаешь, дело – смастерил любительский передатчик и трещит о любви!

– Конечно. Если схватят, то за любовь! – пошутил Горяев, уходя со сцены, и становится ясно, что репетиция на сегодня закончена.

Я не влезаю в спор, хотя у нас в лаборатории тоже слушают эту станцию. Да и как не слушать, если каждый может настроиться на нее, имея приемник для работы. Да если бы он один – хулиганства полный эфир: то какой-нибудь школьник «Луку Мудищева» читает, то песни Петра Лещенко с пластинок на «ребрах» гоняют, то анекдоты. Мало ли дурачков, возомнивших себя артистами. Но их быстро вылавливают, штрафуют, а передатчики отбирают. А этот и на хулигана эфирного не похож…

– И все-таки дурак, – заключает кто-то. – Разыщут, влепят несколько лет.

– А как разыщут?

– Кому надо, разыщут, – это Зоя Волочаева. Она появилась, как и должна появляться прима, всамделишняя польская аристократка, и так посиживала в сторонке, пока мы тут сплетничали про радиста.

Теперь внимание переключается на нее.

– Ты уверена? Разыщут? – быстро спрашивает Горяев.

– Конечно, уверена, – отвечает Зоя. – Они затребовали из Москвы эту, ну, машину…

– Пеленгатор?

– Ну, что-то вроде. Я же не понимаю.

– Кто «они»?

– Ну, они, – сказала Зоя, и все поняли, о ком речь. Волочаева – секретарь-стенограф при самом высоком институтском начальстве. Кому и знать, как не ей.

Но Горяев повторил упрямо:

– Я не знаю, кто этот «Тамара»… Но они его так просто не найдут!

– Найдут! Спорим? – и Волочаева протянула своему партнеру руку. Артистка сказала:

– Ну, мальчики, девочки… Ну, не так серьезно!

И Горяев воскликнул, как на сцене:

– «Не мнишь ли ты, что я тебя боюсь? Что более поверят польской деве, чем русскому царевичу?»

Зоя ответила тоже по роли:

– «Наконец я слышу речь не мальчика, но мужа, с тобою, князь, она меня мирит, безумный твой порыв я забываю…»

Все рассмеялись, а спор сам собой заглох. Обо мне больше не вспоминали, и я благополучно досидел до конца репетиции. После клуба зашел к Мусе на чай, мы долго крутили с ней ручку приемника под названием «Рекорд», чтобы отыскать ту самую «Тамару», но не нашли и стали слушать музыку: пели Бунчиков с Нечаевым знаменитую «Незабудку», а потом про дождик.

Если друг с тобою рядом,

Значит, счастье под рукой,

Значит, всё идет как надо

И не страшен ни-ка-кой…

Дождик, дождик, дождик, дождик…

А Муся сказала:

– Как ты думаешь, он кто? – Это она про радиста. – А мне кажется – сумасшедший.

Одурел парень от одиночества, придумал какую-то Тамару и шпарит свои записи…

– Почему придумал? А если в самом деле?

Муся вздохнула.

– Когда кто-то есть, тогда не по радио объясняются, а свидания назначают… – И пропела вслед за радио: – «Если друг с тобою рядом, значит, счастье под рукой…»

Еще и политику пришьют!

– Если поймают, – сказал я. Но не так уверенно, как Горяев.

– Ох, какой неуловимый! Да у нас такая техника, а он со своей самоделкой… – сказала, потом посмотрела на ребеночка, он уже спал, и вдруг добавила: – Вообще-то мне его жалко. Ну, какой от него вред… То, что нарушает закон? А его все нарушают, но за всеми же не гоняются? Да со спецмашинами.

– А кто нарушает? – спросил я. – Ты нарушаешь?

– Конечно, нарушаю, – ответила сразу Муся. – И на работе, потому что домой отпрашиваюсь, и здесь… Я же не должна жить с ребенком в общаге…

– А Горяев? Тоже нарушает?

– Горяев?!! Еще такой нарушитель!

– Какой?

– Не знаешь? И не нужно! – резко произнесла Муся. Смягчаясь, добавила: – Ему, если хочешь знать, в нашем режимном городе даже прописка не положена! Так-то! Он ведь из… Из бывших…

– Горяев! – У меня дыхание перехватило. Но от моего восклицания шевельнулся ребенок, и Муся погнала меня за дверь.

– И ты, и ты нарушитель! Ребенка разбудил.

С тем и выпроводила.

Так с Мусиной легкой руки я привязался к клубу. А к кому мне было еще привязываться, я жил один. И жил один, и был один.

Но первым, кто меня отметил вниманием, был клубный художник Толик. Он тут по делам клуба крутится с утра до вечера, но еще и ночью, ибо здесь и живет в крошечной каморке за сценой, где обычно хранят всякую бутафорию, комфортно расположившись среди фанерных щитов, заготовок для рекламы, банок с красками и всякими растворителями, среди каких-то старых барабанов, горнов, сваленных в кучу вместе с переходящими знаменами, бюстиками и бюстами Ленина. Один, правда, с отколотым носом.

Здесь Толик спит на железной коечке в углу, здесь рисует свои рекламы. А когда истощаются «финансы, которые поют романсы!», но не ранее, даже на день, сосредоточивается «на халтуре»: расписывает знаменитые коврики с котятами, которые здешние жители с охотой у него покупают – по трешке за штуку. Котята у него и впрямь как живые, чего не скажешь о киногероях на фанерных рекламах – все на одно лицо.

На столике, которым служит тот же кусок фанеры, положенный на старый ящик, электроплитка с подгоревшей спиралью.

Когда Толик впервые привел меня к себе, он сдул с плитки пепел, потыкал в спираль какой-то щепочкой и, когда заискрилось, поставил греть огромный эмалированный чайник бывшего синего цвета. Рядом с плиткой на газете открытая консервная банка – «Частик в томате» и надломанная буханка хлеба.

– «От черного хлеба и верной жены мы…» Ну, и так далее – в общем, заражены, – продекламировал он странно. Извлек из-под старых плакатов черный дерматиновый короб, а из него вдруг баян, сверкнувший рядами перламутровых кнопок. Поставил себе на колени, пригладил, пощупал, даже носом по нему провел, взял несколько нот и вдруг решительно вместе со стулом отодвинулся в темный дальний угол, словно исчез куда-то, оставив лишь звуки. Но какие звуки…

Дальше