Четыре Любови (сборник) - Григорий Ряжский 6 стр.


Последние слова Маленькой услышала свекровь. Она вошла на кухню, где в это время Люба кормила дочь обедом, и тотчас воспользовалась ситуацией:

– Это бессовестно, Любовь, обсуждать за глаза порядочную женщину. Она тебе в матери годится, между прочим, а ты идиотничаешь. – Внезапно до нее дошло, что про «матери» было сказано невпопад, но Любовь Львовна не смутилась, а еще энергичнее продолжила воспитательный урок: – Любаша всегда была святая, почти как… – Она поискала глазами предмет для сравнения, кинула быстрый взгляд на Любу, посмотрела в потолок, подумала немного и определилась: – …Не как другие… Мой сын – твой отчим – сам ошибку совершил в свое время, расстался с хорошим человеком. – Свекровь снова едва заметно скосила глаз в Любином направлении. – Мог бы и сейчас жить, как все нормальные люди.

– А мы и живем как нормальные, а чего? – искренне не врубилась Маленькая.

– Я ви-и-и-жу, ви-и-и-жу… – с таинственной укоризной протянула вдова и развернулась на выход, вполне удовлетворенная полученной подпиткой.

– А чего она приходила на кухню, а, мам?

– Обедать, наверное, – пожала плечами Люба.

– А ушла чего тогда? – прихлебывая компот, поинтересовалась Маленькая.

– Скорее всего пообедала, – предложила вариант мать. – Нами с тобой…

– Баба-а-а-ня… – протянула вдогонку Любови Львовне Маленькая и укоризненно покачала головой…

Переходный возраст Любы Маленькой между тем набирал обороты гораздо интенсивнее, чем к этому успевал привыкать Лев Ильич. Через год, когда падчерице стукнуло четырнадцать, в отдельные моменты ее трудно было узнать даже Леве. Особенно когда началось первое косметическое вмешательство во внешность.

«Геник через три года вернется – не узнает ее, – думал отчим, наблюдая со все возрастающим интересом, как быстро и хорошо зреет Маленькая у него на глазах. – Надо бы фотку ее отправить в тюрьму. С бабушкой в обнимку – сюрприз с «Аэропорта»…

После того обеденного разговора на кухне насчет Любаши позиции по отношению к ней для Любовь Львовны были прояснены окончательно: Любаша в доме должна стать желанна, несмотря на установившуюся между ней и Любой беспричинную дружбу. Протестное мнение Маленькой о Любаше-курице явилось поводом более чем достаточным для оформления курице родственного пропуска в аэропортовскую святыню; с другой стороны, оно способствовало дополнительному разогреву нервных проводов, ответственных в организме Любовь Львовны за контакты с Любовью Маленькой.

Сначала за окном раздались редкие хлопки, как будто кто-то запускал во дворе петарды, затем они стали чаще, трескучей, и наконец, собрав воедино, этот «кто-то» выпустил их одной длинной очередью. Сразу вслед за этим взревел двигатель и уже вполне устойчивыми оборотами начал посылать одну за одной раздражительные вибрации на окно Левиной спальни. Лева открыл глаза, за окном было темно: предутренний зимний свет не успел набрать еще нужной силы.

«Что за люди такие? – подумал он про снегоуборщиков. – Они бы еще ночью дизель свой запустили. – Он посмотрел на мирно дышащую рядом Любу. – Надо матери сказать, пусть в правление позвонит».

Лева встал с кровати и подошел к окну. В этот самый момент за окном зарозовело и стало кое-что просматриваться.

«Надо же, – продолжал размышлять Лев Ильич, – как интересно… Не припомню на «Аэропорте» состояния утреннего режима».

Тот факт, что это в принципе было невозможно у них на Черняховского, где небо на Левиной стороне перекрывалось соседним корпусом, таким же писательским, как и их, его почему-то не смутил. Не удивился он еще и потому, что розовое исходило не от небесного, как положено, источника, а из какого-то совершенно другого эпицентра света. Эпицентр этот находился над самой серединой их писательского двора, и Леве стало ясно, что и серединная точка звуковых колебаний чертова дизеля тоже лежит ровно под ним. Дизель пускал ядовито-синий выхлоп, и дым этот смешивался с режимным нежно-розовым рассветом. В результате образовывалось густо-розовое, уходящее в сирень и фиолет. Но за это время еще немного рассвело, и источник звука материализовался наконец во вполне знакомые очертания. Это был бульдозер, но такой, каких в городе быть не должно было никоим образом. Он стоял посередине снежной дороги, прорезающей двор по диагонали, – той дороги, какой во дворе тоже не бывало с тех пор, как Казарновские въехали в пятикомнатную квартиру кооператива «Советский писатель». В какой-то момент Льву Ильичу показалось, что похожую картину он уже видел где-то, причем неоднократно, и тут же он понял, что заоконный пейзаж в точности повторяет зимний вид со второго этажа валентиновской дачи – вид на пожарный пруд с расчищенной поселковым бульдозером сезонной дорогой к станции. У пожарного пруда они с соседскими ребятами собирались по вечерам, были там и девочки, и играли в прятки.

– А-кале-мале-дубре… шуре-юре-тор-мозе… златер-итер-компо-зитор… жук-сделал-пук!

Это была считалка, и Левке частенько приходилось водить. «Пук» обычно заканчивался на нем. Но просуществовала дачная компания недолго, все быстро выросли, и все были из неслучайных семейств, так что родители рано начали пристраивать отпрысков по разнообразным полезным жизненным направлениям. Не был исключением и Левка. Так что скоро стало не до «пука» и не до «акалемале»…

«Как же я раньше этого не заметил? – искренне удивился Лев Ильич. – А Люба знает, интересно?» – Он обернулся к спящей жене. Люба продолжала спать, не слыша никакого бульдозерного шума.

Тем временем там, где рычало, теперь начало хрустеть. Лева снова посмотрел в окно. Из-под бульдозера с хрустом вывернулась льдина и поднялась отколотым краем почти вертикально рядом с машиной. По соседству с бульдозером затрещало, и сбоку от него протянулись две мощные трещины во льду дворового пруда. Бульдозер просел вниз правой гусеницей, накренился, но не заглох.

Ничего страшного, думал Лева, пруд-то неглубокий совсем, бульдозеру максимум по пояс будет. Никуда не денется. – Происходящее начинало его забавлять.

Между тем внезапно лед хрустнул еще раз, значительно сильнее прежнего, и еще один ледяной кусок, теперь уже с другой стороны от продолжающего реветь железного сооружения откололся и встал дыбом, и вся махина, как была, стала резко наклоняться в сторону просевшей гусеницы, потом ненадолго зависла и, внезапно ринувшись всей тяжестью вниз, сделала один огромный бульк и исчезла под водой. На том месте, где еще несколько минут тому назад через писательский двор проходила поселковая дорога к станции, теперь зияла страшная черная дыра с рваными ледяными краями и бурлящей в ней ладожской водой. То, что вода в пруду была ладожской, а никакой другой, Лев Ильич понял сразу, вернее, – ни понимать, ни догадываться ему об этом просто не пришлось – он почувствовал, что всегда это знал, начиная с тринадцати лет, – после первых «Рассветов», в шестьдесят третьем…

В дверь позвонили, когда он снова укладывался в постель, стараясь не разбудить Любу.

– Это еще что такое? – прошипел он в раздражении и посмотрел на часы. На часах все было в порядке: циферблат на месте, стрелки раскинуты в нужных радиусах, секундная резво бежала по кругу, но времени часовая конструкция не показывала. То есть смотреть на все это было можно, и все было правильно и как всегда, и тикало изнутри, – он потрогал металлический будильник, отцов еще, Ильи Лазаревича, – но сколько времени на часах, было непонятно. Часовой механизм, стрелки, тиканье, их законный наследник Лев Ильич и главный продукт часового производства, время, не совпадали между собой никак. Лева потряс будильник, поставил его на место, чертыхнулся, накинул халат и пошел в прихожую открывать дверь.

– Кто там? – тихо спросил он, чтобы никого не разбудить, но уже машинально сам скинул цепочку и открыл дверь раньше, чем успел услышать ответ.

На пороге стоял мокрый человечишко, небритый, в телогрейке и ватных стеганых штанах. В руке он держал ушанку, тоже насквозь мокрую, с которой тонкой струйкой стекала на пол вода и растекалась лужицей по кафелю лестничной площадки. Другой рукой человек опирался на костыль. Вид у него был весьма жалкий, но, казалось, сам он на это внимания не обращал.

– Тут такое дело, Левушка, – тихим голосом сказал дядька. – Под бомбежку попал я тут недалеко… Во дворе у вас, на Черняховского… Когда дорогу чистил. Снег в смысле… Я войду, лады? – Лева отступил, пропуская мужика в квартиру. – Как пройти-то? – ежась от холода, спросил гость. – Куда? В спальне-то я у тебя был, помню, но я тогда не через дверь заходил, а так…

– Как так? – не понял Лева, видя, как в прихожей уже собирается приличная лужа. – Так – это как?

– Как всегда, Левушка, как обычно…

Лев Ильич посмотрел на него внимательнее и открыл от удивления рот:

– Глотов!

Глотов усмехнулся и окончательно приобрел знакомые черты:

Лев Ильич посмотрел на него внимательнее и открыл от удивления рот:

– Глотов!

Глотов усмехнулся и окончательно приобрел знакомые черты:

– Глотов-то Глотов, конечно, но я больше грек, чем Глотов. Давай сушиться. Пойдем туда. – Он кивнул на гостиную. – Пока дойдем, я подсохну немного. Раздеваться не буду, потом все одно снова нырять придется.

– За бульдозером? – спросил Лева, совершенно не удивившись такому повороту событий.

– Не совсем, – ответил грек, отжимая воду из шапки. – Мокрая, – ласково добавил он, пробуя воду на вкус. – Наша, ладожская. Я не успел там еще дно хорошо проверить и глубину засечь. Мне потом надо будет точно знать – на кивок или все же на мормышку удачливее будет. Глотов-то про это доподлинно знает. Тот, что летал там поначалу. Он тогда рассказывал, интересовался у одного капитана. На месте лова. Мне страсть как интересно тоже узнать.

– У капитана корабля? – уточнил Лева. – Рыболовного?

– Не-е, у военного капитана. С погонами, он там тоже ловил. Или просто был, по случаю.

– Это вы, наверное, у моего отца в пьесе вычитали, – пожав плечами, сделал предположение Лев Ильич, удивляясь самому себе, для чего он ввязывается с греком в этот нелепый разговор. – Ситуативно очень напоминает…

– Потому что как было, так и есть, – невозмутимо сделал грек очередную объяснительную попытку и, махнув мокрой головой в глубину квартиры, подвел итог: – Ну идем туда или как?

– Да, да, – засуетился Лев Ильич. – Прямо прошу, все время прямо.

Глотов перекинул костыль на один пролет по ходу к гостиной, переступил и подтянул вслед за собой протез.

– Неудобно все ж, – пробормотал он. – Больше так не появлюсь, доходягой. Это все потому, что любопытство меня одолевает: чего он там увидал тогда в воде, тот Глотов? – Грек остановился посреди коридора и просительно посмотрел на Леву. – Слушай, Левушка… Если он к тебе теперь заявится, ты виду не показывай, а выпытай просто у него, чего он больше моего знает. Про что. Ладно?

– Ладно, – пообещал Лев Ильич с некоторым сомнением относительно всего происходящего, а сам подумал: – Только бы мать не проснулась раньше времени. И Люба тоже… И Маленькая… – Ему стало вдруг неспокойно. – А сколько времени-то вообще? – подумал он, и перед глазами его возник отцовский будильник, тот, который с фронтовых корреспондентских поездок и на котором все в порядке: и часы, и минуты, но при этом – ничего ненормально в связи с отсутствием главного показателя – времени.

– Работает он, работает, – убедительно сообщил грек и перекинул костыль по новой. – Не дергайся…

– А я и не дергаюсь, – с независимым видом ответил Лева. – Идем уже, наконец.

Внезапно все аэропортовские спальни распахнулись, и стало совершенно светло, как при полном дневном свете. Из опочивальни Дурново вышла Любовь Львовна и двинулась по направлению к Левиной спальне. Она вежливо обогнула сына и его ночного гостя, уже подсохшего, но все еще влажного, перепрыгнула через растекшуюся вокруг них лужу, отметив по пути:

– Ла-а-а-дожская… – И ни слова больше не говоря, продолжила перемещение вдоль длинного коридора. Навстречу ей, из их с Любой комнаты, вышли Люба и Любаша. Они были в паре, со сцепленными в перекрестье руками, более того, щека к щеке, и сразу, не сговариваясь, взяли курс на спальню свекрови, тоже вежливо и без единого слова разойдясь сначала с Любовь Львовной, затем переступив по очереди через мокрое, а потом уже деликатным втягиванием животов пропустив вперед мужчин. Рук при этом они старались не расцеплять. Из своей комнаты почти в то же самое время вылетела Люба Маленькая, совершенно голая. Лева забыл на мгновение про грека и родню, отметив про себя, что тело падчерицы стало еще более зрелым, точеным и вожделенным. Грудь Маленькой при каждом прыжке подбрасывало вверх, и тут же она упруго возвращалась на место, делая полтора качка туда-сюда. Девчонка по-оленьи пронеслась вдоль коридора, мелькая в изворотах черным плотным треугольником лобка, опередив по пути бабаню, затем сунула нос в родительскую спальню, быстро выскочила оттуда и понеслась мелькать в обратном направлении. Догнав мать с Любашей, она заскочила сразу перед ними в опочивальню Дурново, тут же дала задний ход и унеслась в кабинет отчима. Мужчины переглянулись и продолжили путь в гостиную. И когда грек перебросил костыль в последний раз, дверь в спальню Любовь Львовны тихо прикрылась вслед за Любой и Любашей, его собственная дверь – за матерью, а дверь Маленькой – за ней самой, куда она окончательно вернулась, нанеся визит постоянному месту Левиного сочинительства.

Грек вошел в гостиную и опустился в кресло:

– Все! Теперь тебе, Левушка, никто мешать не будет. Некоторое время…

– Что это было? – спросил Лева и тоже сел.

– Что бы-ы-ло, что бы-ы-ло… – не очень вежливо протянул гость. – Все было! – Он с укоризной взглянул на Льва Ильича. – Я же говорил тебе в прошлый раз, кажется, или еще раньше: греческий учи лучше. Я тебя зачем его учить отправлял в свое время, помнишь? В шестьдесят седьмом.

Лева не собирался подчиняться так легко, тем более совершенно не понимал, о чем идет речь.

– Слушайте, Глотов! Или как вас там еще… Грек! При чем здесь ваш греческий, в конце концов? Ну отбыл я его в университете кое-как. Отбыл и забыл, как тому и положено. По мне, теперь хоть греческий, хоть древнееврейский. Я ни объясняться с его помощью, ни манускрипты разбирать никакие не собираюсь.

Грек выслушал Левину тираду невозмутимо.

– Насчет евреев согласен. Если в синагогу не идти работать, язык ихний не нужен ни по какому. – Он усмехнулся чему-то своему. – Не жить же там, да? – Он весело хохотнул, подчеркивая абсурдность идеи. – А насчет первого ты не прав. Тебе без этого сейчас никак не разобраться. В самом себе. В своем собственном жилье, изнутри…

– Да что такое, черт возьми?! – вскричал Лева, начиная терять терпение. – В чем без греков этих я не могу разобраться?

Глотов стянул с себя башмак, тот, который не на протезе, выцедил из него на паркет остатки ладожской влаги и попросил хозяина:

– На батарею не поставишь, Лев? А то тяжело мне ковылять туда. Несподручно.

Лев Ильич вырвал у него из рук башмак, подошел к батарее и с силой засунул его в пространство между радиатором и подоконником.

– С любовью… – тихо и отчетливо произнес Глотов – С любовью внутри себя. А она ведь очень разная есть. И все они тоже разные получаются, любови.

Лева вздрогнул и медленно развернулся к греку лицом. Перед ним сидел тот же самый гость, тот же Глотов, но… уже другой. Лева знал это точно. Он тоже был небрит, и на нем также не было одного башмака, и был он не окончательно еще просохший, и, вероятно, тоже – от ладожской воды из пруда, стерегущего аэропортовских писателей от пожара, но лицо… Глаза его смотрели на Льва Ильича внимательно и строго.

– Вспомните, Лев Ильич, – обратился он к Леве так, как не обращался никогда до этого, – как в греческом языке обозначается слово «любовь»?

– Любовь? – растерянно переспросил Лева. – По-гречески? – Он пожал плечами. – Ну там несколько есть вариантов, точно не припомню. Это зависит от рода отношений между людьми, от свойств и сил природных и обретаемых вроде бы…

Глотов улыбнулся:

– А конкретно?

– Ну что-то там такое… Филия, я помню, и еще чего-то… А зачем вам?

– Это не мне нужно, Лев Ильич, это вам теперь необходимо помнить постоянно. Ваши многочисленные любови и Любови требуют точного местоположения в пространстве и чувстве. Иначе… – Он замялся. – Могут возникнуть некоторые неудобства с домочадцами… Даже осложнения… – Он снова пожевал губами, подбирая нужное слово. – Мой коллега пытался вам объяснить, но, к сожалению… м-м-м… не очень ловко.

Лева потерял последние признаки агрессии и опустился на пол рядом с батареей.

– Вы хотите сказать… – неуверенно произнес он.

– Ну хорошо, я постараюсь вам напомнить, что я имею в виду, – мягко улыбнулся Глотов и посмотрел умными спокойными глазами на Льва Ильича. – Филия! Вы совершенно верно обозначили эту любовь – любовь с оттенком дружбы. Вы это вряд ли помните, но это именно она. Что осталось? А вот что – сторге. Любовь с оттенком нежности. Он повторил еще раз, явно наслаждаясь звучанием греческого слова: – Сто-о-о-рге! Идем дальше: агапе! Любовь-жертвенность. Жертвенная любовь! Понятно, о чем речь, надеюсь…

Лев Ильич слушал как завороженный. И действительно, этот Глотов, именно этот, последний из навещавших его греков, гипнотизировал его совершенно. Он говорил сейчас самые простые вещи, понятные любому первокурснику классического отделения филфака МГУ, каким когда-то был и Лев Ильич Казарновский-Дурново. Но тогда это почему-то пролетело мимо Левиных ушей, не коснувшись ни сердца его, ни мозгов, не задев и любой другой плоти молодого студенческого организма и не оставив никакой памяти об этом нигде больше…

Назад Дальше