Всегда возвращаются птицы - Ариадна Борисова 11 стр.


…Фонарь смотрел прямо в окно коммунального дома, окруженного тополями. Холодноватый призрачный свет рассеивался по комнате на втором этаже. Стены ее покрывали книжные стеллажи, заполненные так плотно, что некуда было втиснуть палец. Несостоявшемуся дипломату (или журналисту-международнику) представилась милосерднейшая по воспитательному действию возможность в течение двух месяцев усмирить наивную гордыню, овладевая теоретическим опытом нового качества.

Андрей вдыхал любимый библиотечный запах старых книг – запах выдохшегося перца и сушеных бабочек – и не мог надышаться. На затрепанных корешках лежала тонкая пыльца времени. Внутри спали семечки букв, готовые распуститься древами неведомых знаний. Тайн, приключений, событий… Андрей осторожно вытянул «Сочинения капитана Мариэтта» – том первый, 1912 г., издательство Сойкина. Засмеялся, оценив юмор хозяина: на внутренней стороне выцветшего голубого переплета красовался овал ажурного экслибриса – изображение дымящейся трубки, а в струйках дыма вырисовывались слова: «Доверить Вашей совести готов владелец этой книги В. Дымков». Должно быть, одалживая книги, рассеянный Валентин Маркович забывал, кому отдавал их почитать в очередной раз.

Огромная признательность судьбе за столь странный поворот обуревала нечаянного квартиранта. Прекрасно зная тайные (даже от мамы) мысли Андрея, судьба нашла огорчительный, но, кажется, единственный способ столкнуть и подружить его с удивительным человеком – человеком такого склада, каким он всегда хотел видеть отца.

В сухих книжно-энтомологических запахах, в деталях холостяцкого быта обитал добродушный, явственно ощутимый дух жилища, неотделимый от хозяйской души и в то же время вполне самостоятельный. Андрею нравилась легкая, по причине нехватки места, захламленность комнаты, нравилось кроткое обаяние давно переживших пенсионный возраст вещей. Широкий стол с пластиковым покрытием был завален с одного бока папками и бумагами, с другого – посудой. Из-под клеенчатой скатерти блестели железные уголки сундука с неизвестным содержимым. Древнее кресло, обитое стертым до ниток бархатом, гордилось витиеватой резьбой ампирных ножек, страдая от маргинальной близости двух грубо сколоченных табуретов. За импровизированной загородкой – узким шкафом – засилье книг над продавленным топчаном сдерживалось островком акварельной живописи в простых деревянных рамках, среди которых выделялся фотографический портрет кудрявого малыша с проказливой мордахой только что выстрелившего купидона. Сын, понял Андрей, и, не находя никакого сходства мальчика с Валентином Марковичем, застыдился в себе невнятного чувства, опалившего грудь.

Чудесна была Таганка, эта обочина центральной части Москвы с маячком высотки на набережной, с игрушечными церквями, тихими скверами и голосистым рынком, и нисколько не мешало слуху близкое урчанье автобусов транспортной петли. Возле Театра драмы и комедии Андрей обнаружил ресторан «Кама», покоривший его ностальгическим «пермским» названием, он разок скромно поужинал там из интереса. На улицу выходил редко, по крайней надобности – за хлебом, кефиром; покупал огурцы у бабусь. Под шорох желтоватых страниц особенно вкусно поедались почему-то именно огурцы – свежие, хрусткие, с округлыми белыми рыльцами, или малосольные, бьющие в нос из-под крышки банки ядреным ароматом смородинового листа и дубовой кадушки. Можно было что-то сварить в кухне – остальные жильцы с необычной приветливостью отнеслись к «племяннику» Валентина Марковича, – но было лениво, да ничего и не хотелось.

…Только читать. Андрей нашел здесь книги, о каких раньше не слышал: «Конармию» Исаака Бабеля, «Венецианское зеркало» некоего Ботаника Х, парижское издание романа «Лето Господне» Ивана Шмелева, дореволюционные тома Д.С. Мережковского – множество книг было с «ятями». Рассказы Аркадия Аверченко тронули Андрея своим грустным юмором, и со смущением, но не без смеха он за одну ночь осилил «Декамерона», о котором знал с чьих-то слов, что «Боккаччо написал препохабную дрянь».

В «Самопознаниях» Бердяева, раскрыв их посередке, Андрей прочел: «Я понял коммунизм как напоминание о неисполненном христианском долге. Именно христиане должны были осуществить правду коммунизма, и тогда не восторжествовала бы ложь коммунизма». Отставил книгу. Что-то надсадно царапнуло, кольнуло, словно зашевелилась от неосторожного толчка вросшая в душу заноза.

Ложь… Два года назад в газете «Правда» был опубликован текст выступления Хрущева на съезде комсомола. Мама почему-то отозвалась о речи с отвращением, вспомнив расхожую шутку: «В «Известиях» нет известий, а в «Правде» нет правды».

– Почему, мам? – удивился Андрей.

– Потому что вся информация в газетах фильтруется. У правды нет прав…

В докладе говорилось, что все хорошее рождается на земле с муками, но это, собственно, всегда происходит при рождении, и волноваться не стоит. Нужно верно понимать болезненность проявления нового. Все неприятное со временем обязательно уйдет, главное – верить в программу партии и упорно проводить намеченную линию… Примерно такие были слова. Андрей сам зачитывал этот газетный доклад на пятничной политинформации в школе и недоумевал по поводу маминой досады: в чем солгал Никита Сергеевич?

– Помнишь, заводские вышли на митинг в поддержку рабочих Новочеркасска? – спросила мама. – А читал ты в центральных газетах о забастовке, а в наших – о митинге или о том, что люди возмущены ростом цен на продукты?

– Нет, – опять удивился он прозвучавшему в голосе мамы раздражению.

– Умолчание – та же ложь, Андрей.

Вот и все объяснение. О том, что в печати ни словом не было упомянуто о народных волнениях, у него не возникало и мысли. Родители большинства одноклассников Андрея трудились на «мамином» машиностроительном заводе, ребята в школе знали о митинге в поддержку забастовки рабочих Новочеркасского электровозостроительного и говорили об этом, но ложь официального умолчания никого не встревожила, как само собой разумеющееся… рядовое, обыденное. Потом кто-то сообщил страшную весть: солдаты стреляли в стачечников, есть убитые и раненые. В это совсем не верилось: какие солдаты, какая армия? Да вы что, парни, сдурели, это же наша Советская армия?.. Правительство отправило солдат убивать мирных людей?!

Чрезвычайную новость бурно обсуждали на переменах, но снова никто из ребят не вознегодовал по поводу молчания властей. Андрей тогда пересмотрел газету с докладом и понял, почему мама разозлилась. В обычной, казалось бы, речи Хрущев тонко намекнул на трагедию, в которой, можно сказать, сам и был виноват. Ведь он же знал! Должен был знать о посланных солдатах…

У Андрея с детства была «девчачья», как он считал, привычка мучительно переживать за книжных героев. В третьем классе он плакал, читая «Хижину дяди Тома». Срамил себя и всякий раз не мог удержаться. Ясно видел сквозь слезы юного Роберта Гранта, спасающего друзей от волков, летел с Ариэлем прочь от безжалостной земли, и Овода расстреливали на его глазах, и пепел Клааса стучал в его сердце. Андрей ощущал почти осязаемую связь с этими людьми, они жили в его душе, дружили, любили, совершали непоправимые человеческие ошибки и великие человечные подвиги, умирали… а он плакал.

Позорная чувствительность, несовместимая с суровыми понятиями о мужестве, осталась в Андрее, перешла во взрослость из книжного детства. Он научился успешно подавлять ее, по крайней мере на людях, тихо гордясь внешней невозмутимостью как одним из признаков мужского хладнокровия. Но резанувшее ужасом происшествие в Новочеркасске – не книжное, настоящее – не забывалось долго, и влажно жмурились глаза, когда Андрей представлял доблестных воинов, нацелившихся на безоружную толпу. На миг в ней показывались беспомощные мамины глаза… и он молча рыдал внутри, не дрогнув лицом, не столько из-за жалости, сколько из-за бессилия изменить беспощадный мир.

Вскоре начались экзамены за восьмой класс, забастовочный случай побледнел, отодвинулся в быстротекущих событиях. Лишь теперь всплыл тот разговор с мамой о хрущевском докладе, и с незнакомой ненавистью подумалось, что первый секретарь ЦК не оправдывался в своих тирадах – нет, не оправдывался! Он вообще не считал себя виноватым. Уверенный в своей правоте, Никита Сергеевич со снисходительным высокомерием поучал, как нужно людям жить, упорно проводя намеченную линию партии, чтобы не быть жестоко наказанными. И даже убитыми. В передовицах, отчетах, статьях, как ухмылка под жизнерадостной маской, таилась топкая ложь.

Перескакивая из страницы в страницу старых книг, Андрей уразумел, что Дымков имел в виду, когда сказал о «451 градусе по Фаренгейту»: «Отличная вещь, почти о нашей стране». Герой этой фантастической повести, пожарный Гай Монтэг, чьей работой было уничтожать книги, однажды встретил девушку Клариссу Маклеллан, и жизнь его полностью изменилась. Монтэг в конце концов смекнул: правительству не нужен читающий народ. «Сжигать в пепел, затем сжечь даже пепел» – чтобы полностью выбить из народа дурь знаний, накопленных человечеством. Это были книги, которые заставляли видеть. Слышать, сопоставлять, вдумываться и думать. Главлит, дважды пропустивший повесть в печать, не приметил в ней опасности. Если пожарного на его открытие натолкнула непохожая на других девушка Кларисса, то Андрея – Брэдбери и книги, запрещенные в Советском Союзе. Их, наверное, тоже жгли… Андрей испугался за рассеянного и беспечного Валентина Марковича. Прекрасные старинные издания на этих полках были способны навлечь на него беду.

«Вы уже поумнели, Монтэг».

Андрей впрямь чувствовал себя Монтэгом. Вчитываясь в автобиографический роман Шмелева, он испытывал раздвоение личности. Одна его половина углублялась в полные неизъяснимого очарования рассказы о давно отвергнутых религиозных праздниках и, не желая отвлекаться, досадовала на метания второй. А та, вторая, жила в настоящем времени и ощущала нетерпимый, в самом воздухе разлитый запрет. В реальной, не вымышленной, его, Андрея, стране человек не имел права читать светлые книги, написанные дивным русским языком, потому что их содержание расходилось с принятыми властью предписаниями. Свет этих книг был невыгоден власти.

В анемичных отблесках фонаря Андрей незаметно засыпал, уронив голову на книгу, и видел отрывочные сны о маме. Мягкий луч маминой руки гладил лоб и волосы сына, и так же незаметно рассвет принимался выметать из комнаты хрупких бабочек снов и угловые тени.

Почему мама не объяснила, предоставила самому разбираться? Всего раз прорвалась в ней неприязнь к замаскированной неправде. Не было подобных разговоров ни до, ни после. Сомневалась ли мама в себе, в Андрее или верила, что его не коснется согласие с ложью, что он не осознает собственного и всеобщего конформизма? Подозревала в сыне карьериста… смирялась с этим, ждала ли этого, поскольку так проще, удобнее, так безопаснее жить?

«Слетел мой золотой венчик, – весело писал Андрей маме, – но ты не волнуйся, я куда-нибудь поступлю, я себя не потерял…» В нем вызревало и всходило тяжкое знание. Чужая боль не просто задела – она проникла, кажется, в кровь и сердце, проросла в Андрее и сплелась с его собственной болью. Он не мог больше играть с душой в жмурки. Что-то непроницаемо-чеканное разбивалось в душе. Андрей чувствовал, что обновляется – не козленок, напившийся запретной водицы, не Иван-дурак, изменившийся до неузнаваемости в кипящем котле… Сам не мог взять в толк, кем становится, кем будет нынче.

Глава 14 Птица Гусь, сын человеческий

В воскресенье Валентин Маркович пришел навестить жильца не один, с сыном Юрой. От озорного купидона с фотографии ничего не осталось. Юра был спокойный молодой человек с пригожим, светлым, как открытая книга, лицом. Сходство с отцом ограничивалось коротко стриженной кудрявой бородкой.

Выяснив, что Андрей окончил музыкальную школу, Юра обрадовался:

– Слушай, у меня в группе клавишник приболел. Заменишь?

Он же и предложил подумать о поступлении в институт с музыкальным «уклоном».

– Может, в этот? – ткнул в газету с объявлением о приеме в вузы (в нее была завернута принесенная колбаса).

Андрей кивнул. Ему стало все равно. Огорчило только, что придется уйти отсюда раньше осени.

Кроме колбасы из саквояжа появился второй газетный пакет с сайкой, нарезанным сыром и помидорами. Выставив на стол бутылку коньяка «Ереван», Валентин Маркович взглянул вопросительно:

– Как юное поколение смотрит на то, чтобы мы слегка зашибли муху?

– Нормально смотрит, – отозвался Андрей, хотя ему не казалось обычным, что отец допускает выпивку с сыном, каким бы он взрослым ни был.

– Дома нельзя – мама, – засмеялся проницательный Юра. – Все еще считает меня ребенком. А мы с папой вот малость позволяем себе иногда.

Покуривая «Краснопресненские», отец с сыном на равных, как друзья, пили коньяк из неконьячных по величине рюмок, болтали о музыке и литературе. Валентин Маркович читал стихи Гумилева из африканского цикла, Юра рассказывал о гениальном, по его мнению, квартете из Ливерпуля. Андрей что-то слышал о группе «Битлз» в прошлом году…

Не ведая ни ласк отцовских, ни подзатыльников, он по-хорошему завидовал Юре. Своего отца, ушедшего из семьи во времена спасательного круга, Андрей не помнил. Подаренный им круг помнил, а самого – нет. Красный в белый горошек, как божья коровка, круг внезапно лопнул и сдулся на речке, и таким образом научил трехлетнего Андрея плавать. «Странно, – подумал он вдруг, – не машинку отец подарил, не плюшевого медведя с блестящими глазками на пухлой морде, с ситцевыми подошвами на лапах – такой был у соседского мальчика. Случайно купил то, что под руку подвернулось, или с намеком? Спасай себя сам». Человек, давший Андрею отчество и фамилию, уехал из Перми после развода с мамой и за все остальное время ни разу не подал признаков жизни.

А Валентин Маркович, узнал Андрей позже, расстался с женой десять лет назад. Но не с сыном и не до конца. Юра до сих пор страдал из-за разрыва родителей, пытался соединить несоединимое, однако дольше нескольких месяцев в году перемирие не продолжалось. Притом что все трое очень любили друг друга.

В прошлой жизни семьи приключилась драма, связанная с издательством, где супруги Дымковы работали вместе. Валентина Марковича, судя по туманным обмолвкам Юры, уволили с работы «по политическим мотивам». Жена взяла противную – начальственную – сторону. Не простив предательства, Валентин Маркович глухо запил. Едва сумел выйти из затяжной депрессии и, уже одинокий, бессемейный, понемногу восстановился во всем, кроме привычной работы. Устроился разнорабочим в цирк. Там его любили. Впрочем, редакторский труд он не полностью забросил, неофициально подрабатывал вечерами. С запоями завязал и лишь изредка позволял себе «зашибить муху» с сыном.

К Юре Валентин Маркович относился как к человеку основательному, уважал в нем музыкальную жилку и способность, с охотой приняв несколько рюмок, никогда не напиваться до зюзи. Юра же с высоты своей серьезности чуть снисходительно смотрел на эмоционального, неровного в настроениях отца. Взгляды их во многом совпадали, но характеры и предпочтения были совершенно разными. Книголюб и эрудит, Валентин Маркович водил знакомство с изысканными антикварами-эстетами, сумасшедшими коллекционерами, продавцами книжных магазинов и распространителями самиздата. Он был личностью отдельной, штучной, не походил ни на кого из знакомых. Неуловимо напоминал Андрею его самого…

Вступительные экзамены в институт Гусев, птица залетная и «золотая», сдавал только по специальности. На курсе разыгрывал роль весельчака и юмориста, кем и являлся отчасти. Соседи по комнате попались славные, учился с всегдашней легкостью из привычного стремления к образованию, в чем бы оно ни заключалось. Хор, соло, терцет, альты, басы – не лучше и не хуже всякой другой науки. В лидерах тем не менее не состоял, поскольку не принимал участия ни в комсомольской работе, ни в жарких студенческих спорах на злобу дня.

Отказ в ИМО был первым и пока единственным фиаско в начавшейся взрослой жизни, но этого опыта хватило для истребления в Андрее отличника с директивными замашками. Тщеславие отпустило, он понял, что осечка с журналистской мечтой была и уроком, и переходом на неведомую пока ступень. Фонарь и комната на Таганке вернули его подкидышем в перевернутый мир.

Андрей привязался к Юриному музыкантскому братству, но в группу не вошел – не захватило. Больше нравились увлечения Валентина Марковича. Со временем старший товарищ ввел Андрея в неоднородную библиофильскую среду. Люди в этом сообществе всегда располагали сведениями о новинках, следили за литературной критикой и все в разной степени были оплетены тенетами книжной спекуляции. Так же, как Валентин Маркович, Гусев в поисках любопытных изданий с самозабвением исследовал магазинные полки и подвижные развалы, кочующие от бдительного милицейского ока. Вдвоем они посещали поэтические вечера в Политехническом музее, художественные экспозиции в Сокольниках и подпольные квартирные выставки, где после разгона в Манеже царила атмосфера, наэлектризованная вызовом и эпатажем.

Андрей завел приятельские отношения с симпатичной продавщицей из отдела букинистики одного из книжных магазинов. Девушка оставляла ему редкие книги, не принятые из-за ветхости или не допущенные к продаже по списку запрещенных авторов. Она рисковала как по соглашению, так и по искусу. Если выпадала возможность, приобретала раритеты у сдатчиков напрямую и накидывала цену для Андрея, прекрасно зная, что он сбудет их дороже. На вырученные деньги Гусев снова покупал книги, действуя, как Валентин Маркович, из интереса к манипуляциям с ними, а не из страсти к наживе.

Искренний в письмах с мамой, насколько мог себе позволить, в разговорах с Юрой и немногими друзьями, Андрей больше всего доверял старшему Дымкову. Духом они действительно оказались очень близки. Редкая отзывчивость причудливо сочеталась в Валентине Марковиче с резковатой иронией, интеллигентская порядочность – с предрасположенностью к авантюре, энциклопедические знания – с никудышными житейскими. И все это вкупе – с верой в Бога. Дымков познакомил Андрея с самиздатовскими стихами Мандельштама, Бродского, с бледным, из-под пятой копирки, пастернаковским «Доктором Живаго» и предупредил:

– Будь осторожен. Как прочтешь, сразу верни.

Назад Дальше