Далеко там, внизу, белела булыжная мостовая, и казалось, что она лежит на страшной глубине. Холодом и смертью повеяло оттуда. А вверху, за серой чертою брандмауэра, расстилалось уже начинавшее светлеть небо, и его безграничная пустота пахнула холодом и простором.
Шевырев повернул голову назад, к квартире, и прислушался.
И в эту минуту резко и звонко, всколыхнув, казалось, тишину и сон всего мира, как живой, предостерегающе звякнул звонок.
Тогда Шевырев осторожно и ловко поднялся на подоконник, мельком взглянул вниз, в страшную пропасть с белевшей внизу мостовой, и прыгнул…
Мгновенно было ощущение страшного падения, пустоты, слабости и тяжести своего тела в воздухе, над пропастью… и каменный, холодный брандмауэр с силой ударил его в грудь.
Скрюченные в страшном напряжении пальцы цепко схватились за холодное загнутое железо, загудевшее и погнувшееся под его тяжестью. Ноги судорожно заскользили по гладкой стене, стукаясь коленями и неудержимо сползая вниз…
Невероятно тяжелым показалось Шевыреву собственное тело, он весь изогнулся, как падающая кошка, и уже закрыл глаза, но в последнем усилии перехватил руками гнувшийся край, сорвался, опять перехватил и закинул локоть за край. Потом, конвульсивно сжавшись, зацарапал стену ногами и, слыша, как посыпались вниз кусочки штукатурки, приподнялся на локте, перехватил другой рукой и грудью перевалился на крышу.
С минуту он лежал на холодном сыром железе почти без сознания, чувствуя только страшную боль в колотившемся сердце и еще не переставая ощущать страшное падение в бездну.
Какой-то звук долетел со двора, и это встряхнуло его. Кто-то говорил где-то страшно далеко внизу. Шевырев лег на грудь и тихо пополз вниз по уклону к слуховому окну.
Там, с другой стороны покатой крыши, он увидел большой незнакомый двор, ряды слепых окон, верхушки сухих деревьев и зеленые плоские узоры газона. Какой-то черный человечек, сверху похожий на комичное, приплюснутое к земле насекомое, выбрасывающее ножки прямо из головы, шел по белым, точно замороженным плитам двора. Со смешной отчетливостью доносились сюда его дробные звонкие шажки…
Шевырев скользнул по краю крыши, еще раз оглянулся и исчез во мраке обширного пыльного чердака.
Небо холодно смотрело сверху. Далеко расстилалось море крыш и труб, и за ними, по краю горизонта, синело море, уже бледное в свете наступающего утра.
XII
Аладьев проснулся от резкого звонка, который, казалось ему, прозвучал в самой комнате. По привычке он впотьмах прежде всего потянулся за папиросой, но в это же мгновение что-то кольнуло его в сердце, и, нащупывая спички, он поднял голову и чутко прислушался.
В своей каморке зашевелилась Максимовна. Слышно было, как она зевала, шелестела юбкой, наткнулась на что-то и зашлепала босыми пятками по коридору.
— Кто там? — услышал Аладьев ее сонный недовольный голос.
Должно быть, ей ответили, но так тихо, что нельзя было ничего разобрать.
— Телеграмма? Кому телеграмма? — переспросила Максимовна.
Аладьев быстро поднялся и сел.
«Вот!» — не подумалось, а как-то метнулось у него в мозгу, и целый вихрь мыслей и представлений, кошмарных и мгновенных, пронесся в голове. Маленький сверток и бумаги, оставленные у него человечком с ястребиным лицом, вдруг появились перед глазами и выросли во что-то колоссально громадное, полное ужаса. Он чуть не крикнул, чтобы не отворяли дверь, вскочил и метнулся было к коридору, но с неотвратимой ясностью донесся до него железный скрежет снимаемого запора и сдержанный стук многих человеческих ног в тяжелых кованых сапогах!
Точно весь мир сразу ожил и засверкал страшными яркими красками, криками, свистом и неудержимым, как лавина, стремлением.
Аладьев в одном белье, худой, длинный, с огромными руками и ногами, судорожно заметался по комнате. И как будто в ней сразу посветлело. Минуту тому назад казалось совершенно темно, а теперь в слабом синеватом свете утра до ужаса отчетливо стало видно все: стол с неоконченной работой, папиросы на стуле, сапоги у кровати, портреты на стенках. Все такое простое, знакомое, обыкновенное и милое.
— Да кого вам надо? — слышался испуганный дрожащий голос Максимовны.
Что ей отвечали, не было слышно, но старушка коротко вскрикнула и, кажется, всплеснула руками. Град тяжелых шагов разом просыпался в коридоре.
Аладьев бросился к двери и, не думая зачем, инстинктивно и бесшумно повернул ключ.
Потом метнулся к столу, схватил сверток, тяжелый, как тысячепудовый камень, мгновение подержал его в руке и кинулся к окну.
«Взорвет, все равно… — подумал он, застыв перед отворенной форточкой, из которой пахнул ему в лицо ласково свежий, чистый воздух утра. — Все равно — все-таки можно будет отпираться…»
Лихорадочно, как зверь в западне, металась его растерянная мысль, он просунул снаряд в форточку, и страшное орудие повисло над холодной четырехэтажной бездной двора. Аладьев уже почти разжал пальцы, как вдруг новая мысль сверкнула у него в мозгу и была так ужасна и безысходна, что он застонал, как раненый зверь.
«Что же это я… А бумаги, адреса?.. Их подберут и во дворе!.. Сжечь?.. Не успею!..»
Горькая тоска резанула по сердцу, и это была тоска предсмертная.
«Что ж… Погибнуть самому, чтобы спасти других?.. Но ведь я говорил им! Я просил оставить меня в покое… Какое же право теперь они имеют рассчитывать на это!..»
Вся квартира уже проснулась. Где-то заплакали дети, кто-то ужасался и охал. В соседней комнате, у Шевырева, что-то громко говорили, стучали мебелью и ругались.
— Да ушел, что тут!.. К соседу, мабуть, перебежал, ваше благородие… Тут студент!.. Какой черт! Да убери, дьявол, винтовку… убьешь ни за что! доносились до Аладьева чужие холодные и злые голоса.
И вдруг кто-то отчетливо постучал к нему в дверь. Таким уверенным и в то же время корректным стуком, что Аладьев сквозь запертые двери, казалось, увидел стучавшего: вежливого, предупредительного полицейского офицера с кошачьими манерами и беспощадными прозрачными глазами.
Тогда он, стараясь не шуметь, отскочил от окна, положил снаряд на стол, опять схватил его, едва не уронил и сунул под тюфяк. Сунул и встал, бессильно опустив длинные могучие руки.
В дверь опять постучали.
— Будьте добры, отворите… на минутку! — послышался незнакомый голос с вкрадчивыми зловещими интонациями.
Аладьев не отвечал. Старинная, впитанная с молоком матери и воспитанная всей жизнью ненависть к этим людям толкнула его. И сам еще не отдавая себе отчета, на чем он решил, Аладьев стал на колени перед черным устьем печки, из которой пахнуло на него холодной золой. Со страшной быстротой он разорвал бечевку пакета, рассыпал какие-то листки и быстро стал рвать их на клочья. Печка жалостно скрипнула железной дверцей, бумага затрещала, казалось, на весь дом.
— Отворите, а то дверь выломаем! — крикнул поспешный озлобленный голос.
Теперь, должно быть, несколько человек стояло под дверью, и Аладьеву чудились и сквозь стену их острые всевидящие волчьи глаза. И вдруг кто-то с силой ударил в дверь.
«Не успеть!» — безнадежно мелькнула в мозгу Аладьева короткая судорожная мысль. И увидел он всех, чья судьба и даже жизнь зависели сейчас от того, успеет ли он сделать или нет, предаст или пожертвует собой. Все это громадное дело, полное светлого самопожертвования сотен молодых и чистых душ, и одно мгновение прошло веред ним. Казалось, десятки знакомых лиц взглянули ему в душу с надеждой и благословением. И почувствовал он себя маленьким и ничтожным.
«Ну, что ж… — как будто в самой глубине его души выговорил какой-то теплый голос, полный слез и восторга. — Ну, пусть — так… Лучше я!»
В дверь ломились, точно там, за нею, были не люди, а целое стадо зверей. Сразу кричало несколько голосов, а вдали, должно быть, уже на лестнице слабо пищали перепуганные дети.
— Да отворяй! Чего там! Сдавайсь! — гудели голоса.
И внезапно Аладьева охватила холодная предсмертная злоба. Ему захотелось закричать на них, запеть, засвистать, ругаться самыми скверными и бешеными ругательствами.
Он и сам не заметил, когда и как очутился у него в руках тяжелый и холодный револьвер. Должно быть, он захватил его, когда брал бумаги со стола.
— Сдавайсь!.. Да ломай, чего там! Вали!
— Пошли к черту, мать вашу!.. — бешено закричал Аладьев, повернувшись к двери и продолжая, уже инстинктивно, рвать на части бумагу.
И вдруг дверь треснула. Широкая черная щель раздвинулась на ее белой поверхности. Посыпались щепки, ключ со звоном выскочил на пол. Несколько голосов загудело, казалось, в самой комнате, и чья-то черная тень, тускло блеснув ружейным дулом, стала протискиваться в щель.
Аладьев выстрелил…
Мелькнула желтая коротенькая молния, кто-то крикнул пронзительно и тяжко повалился назад, в коридор.
Аладьев выстрелил…
Мелькнула желтая коротенькая молния, кто-то крикнул пронзительно и тяжко повалился назад, в коридор.
— Бери! Бей! Стреляй! — заревело страшное многоголосое чудовище.
Аладьев сидел на корточках, с взлохмаченными волосами, в одном белье, блестя безумными глазами, и, вытянув хищным движением длинную руку навстречу черной дыре в двери, стрелял раз за разом.
Он уже ничего не сознавал и не чувствовал, кроме дикого стихийного ужаса и потрясающей злобы, той нечеловеческой злобы, с какою давят ядовитого гада, убивают врага, душат жертву.
И вдруг вся черная дыра двери полыхнула огнем. Со звоном захлопнулась дверца печки, сорвалась с гвоздя картина, и белая пыль посыпалась со стен.
Аладьев кинулся в сторону, прижался к стене и вдоль нее, изогнувшись, как зверь, очутился у двери. Огни выстрелов, казалось, полыхнули ему прямо в лицо, но, неожиданно выскочив в самую дверь, Аладьев ткнул револьвером в щель и выпалил два раза в упор.
Крик оглушил его. Выстрелы мгновенно смолкли, и кто-то застонал надрывистым тягучим стоном.
— Ага! — с невероятным наслаждением кричал Аладьев, весь трясясь в мучительной радости, готовый стрелять и убивать без конца.
— Стой! Убьет… Заходи из той комнаты! — кричало несколько голосов.
Аладьев со страшной силой схватил тяжелый комод и привалил его к разбитой, расщепленной двери. Потом бросился назад к печке и поджег кучу изорванной, измятой бумаги. Весело вспыхнул живой тревожный огонек и играющим светом озарил разбитую, разгромленную комнату.
Тогда Аладьев прислонился спиной в углу комнаты и осмотрелся.
Было уже почти совсем светло. Странно и печально выглядела его старая милая комната. Сбитая лампа лежала на боку в луже керосина; боком висел портрет Толстого, пробитый пулей; белая пыль штукатурки насыпалась по углам, и легкими струйками уползал в разбитое окно, на волю, синий дымок.
Страшно шевельнулась душа Аладьева. Ему представилось, что он сошел с ума, что этого не может быть. Ведь только вчера, несколько часов тому назад, он сидел за этим столом и писал, а вокруг мирно и серьезно жили все мелочи его обстановки, книги, портреты, рисунки его. И невыразимая грусть, полная последних горьких слез, охватила его душу. Он посмотрел на свой стол, на книги… и с безысходным отчаянием схватил себя за волосы. Вся будущая жизнь, которая могла быть такой интересной, долгой и светлой, полная любимого труда, милых людей, непередаваемой прелести солнечных дней и любви, мелькнула перед ним. Жизнь, которая могла бы быть и не будет.
«Смерть!» — глухо сказал внутри страшный голос отчаяния.
«Почему? Что же случилось?.. Одна глупая случайность!..» — еще успел подумать он.
Град тяжелых ударов посыпался на дверь в соседнюю комнату. По коридору тащили что-то тяжелое. Кто-то командовал резким напряженным голосом. И вдруг опять затрещали выстрелы, и пыль посыпалась с потолка, и осколки двери больно щелкнули Аладьева по лицу, мгновенно облившемуся горячей кровью.
«Ага! — подумал он со странным мертвым спокойствием и холодной ненавистью. — Если так!..»
Веселая мстительная злоба неудержимо подступала к горлу, он хрипло выкрикнул какое-то слово и как кошка прыгнул к кровати, протягивая руку за снарядом.
— Пали! Вот! — крикнул кто-то, казалось, над самым ухом.
Выстрелов Аладьев не слыхал. Что-то ярко вспыхнуло у него перед глазами, вся комната метнулась куда-то в сторону, и Аладьев с силой ударился затылком о пол.
И сразу все стихло напряженной жуткой тишиной.
В комнату заглядывали бледные солдаты с винтовками в руках. Дым медленно выползал в разбитое окно, за которым светлел нарождающийся день, а Аладьев лежал посреди своей комнаты, лицом вверх, откинув руки и подогнув колени длинных мертвых ног. Его унылый нос, посиневший и запачканный кровью, смотрел в потолок, и что-то черное, страшное тихо расплывалось на полу возле его головы.
XIII
Шевырев, подняв воротник пальто и глубоко засунув руки в карманы, шел по светлой улице, полной спешащим куда-то народом.
На всех перекрестках газетчики продавали газеты и, точно выхваляя товар, выкрикивали:
— Драма на Моховой!.. Перестрелка с анархистами!
И люди покупали большие бумажные листы, на которых эти слова были напечатаны крупным жирным шрифтом, издали похожим на траурные украшения. Шевырев купил газету и, сидя в Екатерининском сквере, где высоко чернел величавый памятник прошлого и звонко разносились голоса детей, пестревших, как живые цветы, прочел подробное описание. Оно заканчивалось словами:
«Скрывшийся через окно анархист, проживавший по паспорту крестьянина Николая Егорова Шевырева, по сведениям полиции в действительности давно разыскиваемый студент Юрьевского университета Леонид Николаевич Токарев, приговоренный к смертной казни и бежавший из-под вооруженного караула по дороге в суд. К розыску его приняты все меры».
Лицо Шевырева было совершенно спокойно. Только в том месте, где репортер преувеличенно драматическим языком и с множеством восклицательных знаков описывал, в каком положении нашли труп Аладьева, в глазах Шевырева мелькнуло что-то похожее и на мучительную жалость, и на безумную злобу.
Потом он встал, равнодушно окинул взглядом копошащуюся вокруг детвору и пошел из сада.
Странное чувство переживал он. Настойчиво и неодолимо что-то тянуло его «туда». Он ясно сознавал, что это страшно опасно, что все шансы за то, что его узнают дворники и схватят, и он уже чувствовал в пестрой равнодушно-торопливой толпе незримые руки, медленно и неуклонно окружавшие его мертвым кольцом. Было очевидно, что ему нельзя ни уехать из города, ни скитаться по улицам, а он был голоден и продрог, как бездомная собака. И это ощущение собачьей затравленности рождало насмешку и наглость.
«Все равно», — думал он машинально и, как будто спокойно глядя перед собой холодными светлыми глазами и высоко подняв голову, медленно шел к месту, куда тянула его непонятная сила злобы, отчаяния и жалости.
Еще издали он увидел у знакомого дома черную возбужденную толпу и две темных фигуры конных городовых, возвышавшихся над торопливо перемещающимися у ворот головами любопытных.
Толпа стояла на панели, по обе стороны ворот и на противоположном тротуаре далеко вытянулась сплошной массой черных тел, в которой странно и тревожно бледнели человеческие лица с острыми темными глазами. Шевырев вмешался в толпу у самых ворот и стал слушать, что говорили вокруг.
Большинство ждало молча и старалось заглянуть во двор, где чернели фигуры городовых и серели шинели околоточных. У панели стоял фургон Красного Креста, и этот красный символ страдания без слов говорил, что произошла страшная драма, тайна которой никому не известна и тревожит и влечет робкие человеческие сердца.
Какой-то подмастерье в картузе, заляпанном белой и зеленой краской, ораторствовал в кучке народа, и к нему теснились со всех сторон, из-за плеч и спин вытягивая горящие любопытством лица.
— Значит, хотели схватить одного, который, значит, разыскивался, а он, конечно, убег!.. Ну, значит, обыск, а тот, который, значит, ни при чем, стрелил… двух человек убил и жандарма ранил в живот… Ну, значит, жильцов всех удалили, и пошла перепалка!..
— А другой при чем же? — строго спрашивал толстый солидный господин с таким выражением лица, будто он явился сюда для водворения порядка и должен был обстоятельно допросить мастерового.
Подмастерье в решительной ажитации, очевидно испытывая большое наслаждение и чувствуя себя героем, повертывался из стороны в сторону и торопился страшно.
— А другой, значит, ни при чем… у него, говорят, бомбу нашли…
— Как же ты говоришь — бомбу нашли, а ни при чем?.. Путаешь, парень, зря!
— А вот и не путаю! А значит, искали не его, про него полиции неизвестно было, а уже потом оказалось, что и он из таких!..
— Послушайте, а кто он такой? — вмешалась нарядная женщина.
— А не знаю, — с сожалением ответил мастеровой.
Ее подрисованные глаза горели любопытством и нежные щеки розовели от оживления. Со всех сторон смотрели такие же жадные, любопытные глаза, и люди наваливались друг на друга, боясь упустить хоть одно слово из того, что рассказывал мастеровой.
— Так, значит, его по ошибке убили?
— Выходит так, что по ошибке! — развел руками рассказчик и с таким видом, точно это доставило ему живейшее удовольствие, улыбаясь, обвел руками слушателей.
— Но ведь это ужасно! — вскрикнула женщина и тоже оглянулась кругом, как бы ища сочувствия.
— Ну, знаете… бомбу-то и у него нашли! — заметил какой-то молодой офицер, чуть-чуть улыбаясь красивой женщине. — Все это из одной шайки.
Черные глаза женщины быстро взглянули на него, и нельзя было понять, какое выражение было в них: кокетство или протест.