Черные глаза женщины быстро взглянули на него, и нельзя было понять, какое выражение было в них: кокетство или протест.
— Да, но все-таки это ужасно! — сказала она.
И еще кто-то ужасался. Сыпались лихорадочно возбужденные вопросы. Хотелось раскрыть тайну, узнать хоть какую-нибудь подробность этого страшного, но увлекательного романа. Было оживленно и даже весело, как при уличном скандале. Толпа волновалась, и только городовые молча возвышались на конях, изредка движением руки осаживая напиравших.
Безмолвно слушал и Шевырев, медленно и почти незаметно переводя холодные светлые глаза с одного лица на другое. И чем больше смотрел, тем тверже сжимались его губы и сильнее дрожали пальцы запрятанных в карманы рук.
— Оно и хорошо, что пристрелили! Другим неповадно!.. Ишь моду взяли: бомбы бросать!..
— Черт знает что такое, — тихо заметил кто-то у самого плеча Шевырева.
Он быстро оглянулся и увидел молодые глаза, смотревшие на толпу с негодованием и презрением.
Это была совсем молоденькая девушка с таким ярким румянцем на щеках, точно ее только что шутя щекотали.
— А и правду, хорошо ведь… — возразил ей спутник студент.
— Что вы!
— А лучше было бы, если бы его повесили? — горько ответил студент и потупился.
Шевырев внимательно посмотрел на него.
Но студент, заметив внимание, вдруг съежился и, тронув девушку за руку, сказал:
— Пойдемте, Маруся… Что ж тут…
— Несут, несут! — заговорили в толпе, и вдруг вся масса двинулась, заволновалась и навалилась к воротам.
Сначала показались только головы городовых, из которых двое было без шапок, потом султан жандарма. Что-то несли, но за толпой не видно было что. Только по смутному тревожному ропоту толпы и медленным движениям солдатских голов, красных от натуги, видно было, что несут нечто тяжелое и жуткое.
— Ай, батюшки мои родные! — страдальчески выкрикнул наивный бабий голос.
— Осади! Осади! — закричали конные городовые, наезжая на толпу. Лошади прядали ушами и с непонятным выражением смотрели на людей, которые попадали им под ноги. Толпа сдвинулась и осела. Показались тяжело ступающие городовые и дворники, а между ними мелькнуло что-то белое.
И как будто ветер пробежал по толпе. Многие сняли шапки, и стало тихо.
— Заворачивай! Степанов, заходи… — глухо переговаривались несущие.
И Щевырев увидел носилки, прикрытые чем-то белым, под которым отчетливо и страшно рисовались контуры неподвижного человеческого тела. Лицо убитого было закрыто, но из-под простыни виднелись длинные каштановые волосы, тихо шевелящиеся от дневного воздуха, и часть белого костяного лба.
«А любовь, а самопожертвование, а жалость!» — как будто услышал Шевырев густой взволнованный бас, и лицо его дернулось мимолетной судорогой.
Толпа закрыла труп, и видно было только, как тронулась, закачалась и тихо стала уплывать над головами зеленая крыша лазаретного фургона, мелькая в черной уличной толпе своим жалким красным крестом.
Толпа стала расходиться.
Остались только небольшие кучки, и мастеровой все еще рассказывал, размахивая руками, но улица уже пустела, и опять катились по ней извозчики, шли люди и оглядывались на ворота с непонимающим любопытством.
Шевырев вздохнул, но как-то прервал вздох и, глубоко засунув руки в карманы, пошел прочь, шагая по звонкой панели мимо магазинов, фонарей и людей и богатых подъездов.
День был славный, светлый и теплый. Белое небо высоко стояло над городом, и повсюду торопливо шли люди, заходили в лавки, садились на извозчиков и о чем-то переговаривались между собой. Все было как всегда, и уже в конце той же улицы ничто не напомнило о страшной смерти и чьих-то никому не известных страданиях, ушедших навсегда из жизни и памяти человеческой.
Шевырев шел один в толпе, и тяжелые мысли тянулись в его голове бесконечной черной полосой.
Он думал о том, что и тогда, когда повесили любимую им женщину, и тогда, когда ему приходилось читать о смерти то одного, то другого из знакомых, святых, самоотверженных людей, также никто не кричал от боли и ужаса, никто не оставлял своего дела.
Люди не останавливали друг друга, чтобы сообщить ужасную и скорбную весть. Так же шли трамваи, так же торговали магазины, так же бежали, точно играя, нарядные женщины, так же ехали солидные озабоченные господа. И никому не было дела до той неизбывной муки, которою терзалось его сердце, сжавшееся в комочек, в безмолвном крике ужаса и отчаяния.
И росла в его замкнутой душе страшная холодная ненависть, и глаза смотрели на встречные лица, молодые, старые, сытые, голодные, счастливые и несчастные, — с одним выражением, точно это было одно громадное человеческое лицо, которому говорил он с укором и угрозой:
«Это страдание породили вы все вместе и напрасно будете вы сваливать вину на ваших наемников, которым вы платите, чтобы они давили ваши же жалкие шеи!.. Сколько вас! Какая сила могла бы устоять перед вами, если бы вы не были равнодушны, злы или трусливы?! Мне нет дела до жалких убийц, которые убивают вами сработанным и купленным оружием, я буду считаться с вами самими!..»
Мысль его крутилась в черном мраке, а привычное ухо чутко и хитро ловило за собой какие-то странные неотвязные шаги.
Еще в толпе у того дома Шевырев почуял на себе чьи-то лукавые, прячущиеся за спинами других, беспощадные глаза. Он даже обернулся раза два, но ничего не заметил. Все были однообразно возбужденные незнакомые лица. Но зловещее чувство росло, и сердце уже билось сторожко и неровно.
Широкая река со свинцовыми волнами, покрытая дымом пароходов и оглашаемая гулкими, дробящимися вдали свистками, открылась в конце улицы. Далеко, на том берегу, туманно синели дома, сады и фабричные трубы, и тяжко лежала над ними черная полоса копоти, пачкающая край высокого светлого неба.
Шевырев подумал и повернул на мост, красивой лентой вычурных фонарей и ажурных решеток уходящий к тому берегу.
И тут он неожиданно обернулся.
Испуганные человеческие глаза прямо взглянули ему в лицо. Человек с очень светлыми усами, в воротничках и котелке, чуть не налетел на него. На мгновение взгляды их встретились и застыли в страшной говорящей связи. Но это была одна секунда, и сейчас же, как ни в чем не бывало, Шевырев отвернулся и пошел дальше, а человек в котелке не останавливаясь быстро обогнал его и ушел вперед.
Это было так мимолетно и так неуловимо, что Шевырев подумал, что ошибся. Но сердце его билось неровно и глухо, точно предостерегая. И вдруг Шевырев увидел впереди черную фигуру городового, спокойно вытиравшего нос белой перчаткой. Человек в котелке шел своим путем, поравнялся с городовым и, не замедляя шага, пошел дальше. Казалось, он куда-то торопился. Но городовой вздрогнул, опустил руку, взглянул с изумлением ему вслед и растерянно оглянулся.
В ту же минуту отчетливо и быстро, точно он давно ожидал этого момента, Шевырев повернул назад, мелькнул за кучкой каменщиков, толпой шедших навстречу, и свернул обратно на набережную. Он не оглядывался назад, но всем существом своим, ставшим вдруг необычайно легким, чувствовал, что на него смотрят, догоняют и сейчас схватят. И взглядом быстрым и острым он окинул всю набережную. Вдали виднелся Летний сад и поворот на голое Марсово поле. Шевырев мысленно, с мгновенной отчетливостью, рассчитал расстояние и понял, что не успеть, а набережная была ровна, открыта и светла, как ледяная пустыня. И казалось, что в массе идущих и едущих людей он так же открыт, отделен и одинок, как в пустом снежном поле.
«Ну, что ж… не все ли равно!» — равнодушно подумал он и даже как будто приостановился в тяжелой апатии, но в это время пронзительно, точно напоминая о чем-то, крикнул у пристани маленький финляндский пароходик. И с точностью машины, почти не соображая, Шевырев быстро свернул на колеблющиеся мостки, проскочил сквозь железную рогатку и спустился за борт пароходика среди каких-то людей, торопливо рассаживающихся по желтым скамейкам. Только тогда он оглянулся.
Довольно далеко, у начала моста, Шевырев увидел их: три человеческие фигуры, как бы отделенные от всего мира.
Это были сыщик, городовой и черный конный солдат. Они о чем-то совещались, повернув лица к пароходу, и бестолково толкались на месте. Со странной отчетливостью Шевырев понял их растерянность: они не знали, успеют ли добежать раньше отчала или нет, бессмысленно порывались то туда, то сюда. Наконец, точно решившись, городовой, придерживая шашку, пробежал шага три в его сторону, но в это время пароходик зашипел, запыхтел и грузно отвалился от причала. И тогда вдруг конный солдат дернул лошадь и с места рысью помчался на мост, а городовой и сыщик побежали куда-то прочь.
«К телефону… дадут знать в участок!» — сообразил Шевырев, точно кто-то другой подсказал ему.
«К телефону… дадут знать в участок!» — сообразил Шевырев, точно кто-то другой подсказал ему.
И опять так же быстро и точно, как машина, он вскочил на борт, измерил глазами узкое пространство мутной крутящейся воды между пристанью и грязным бортом парохода и прыгнул. Несколько человек вскрикнули от ужаса, но Шевырев стал на мостки, поскользнулся и, едва не упав навзничь в воду, справился и, перебежав мостки, пошел назад к Летнему саду.
Он шел быстро, все ускоряя и ускоряя шаги, и сдерживаясь изо всех сил, чтобы не побежать. И то уже многие обратили на него внимание и удивленно оглядывались. Но какая-то страшная сила неудержимо толкала его в спину. Хотелось оглянуться, и не было сил. Ему казалось, что его уже хватают, что десятки рук со всех сторон тянутся к нему.
Красивая высокая решетка, деревья, желтые листья и цветник дам, офицеров и детей как во сне промелькнули мимо, и, не заворачивая в сад, почти уже бегом, бледный и дикий, Шевырев стал подыматься на крутой мостик через Фонтанку. Смутно заметил он плоские спины тяжелых барок, согнутых мужиков, что-то ворочавших тонкими шестами, туманную даль домов и бульвара и, уже не сдерживая безумного, панического стремления, побежал вниз.
Постовой городовой, большой красный солдат с седыми усами, что-то крикнул ему, но Шевырев скользнул за извозчичью пролетку, увидел перед собой изумленное женское лицо под странной голубой, шляпой и, сбежав с моста, обогнув еще двух извозчиков, вбежал в пустой переулок.
Отдаленный, уже многоголосый крик он слышал за собой, но не оглянулся и, уже ничего не сознавая, бросился в первые раскрытые ворота. Перед ним был глубокий, как колодец, двор, правильные кучи домов, множество окон, казалось с жадным любопытством уставившихся на него. Нянька с двумя детьми в голубых капорчиках попалась ему прямо под ноги.
— Чего мечешься, оглашенный! Чуть детей не задавил! — вскрикнула она, но Шевырев, не отвечая, пробежал мимо и опять сквозь ворота, похожие на сырой грязный погреб, выбежал на второй двор.
Ему послышалось, что нянька кричит:
— У те вороты стрельнул… у те!..
Опять бросились в глаза десятки окон и дверей, опять остановились и смотрели ему вслед какие-то люди с незнакомыми странными лицами, и везде было видно, как в пустыне, голо, и все отталкивало его, как врага.
Шевырев остановился и оглянулся. Назади, сквозь темную арку ворот, как на картине, видны были бежавшие за ним через первый двор.
Впереди бежал тот самый толстый городовой в черной путающейся шинели, и Шевыреву показалось, что он на бегу целится в него из револьвера. Но это было мгновенно, как виденье, а в следующую минуту он увидел сбоку новую арку ворот в боковой двор и, уже запыхавшись, давясь слюной, с мучительной болью в груди, бросился туда.
Кто-то, совсем чужой, неизвестный и как будто равнодушно шедший навстречу, остановился, посмотрел туда, назад, через голову Шевырева, и вдруг, исказив лицо бессмысленной, хищной гримасой, расставил руки и загородил дорогу.
— Э… Стойте, стойте-ка! — крикнул он даже как будто весело.
— Пусти! — хрипло ответил Шевырев. — Какое вам дело!
— Э, нет… Постойте! Караул! — заорал человек и схватил Шевырева.
— Держи! — одобрительно кричали сзади.
На мгновение Шевырев увидел сбоку незнакомое лицо с черными усиками и бессмысленно свирепыми глазами и коротко, с невероятной силой бешенства и отчаяния ударил в это лицо кулаком, локтем и всей рукой.
— Ат… — мокро крикнул человек и, как куль, покатался куда-то в сторону.
— А-ах! Держи! — повисло в воздухе, и тонкая трель полицейского свистка вонзилась в уши.
Но Шевырев повернул за угол и вдруг увидел в темной стене запершего его высокого дома светлое отверстие ворот на улицу и черные силуэты людей и лошадей, мелькающие за ними.
XIV
Холодно и жутко было вокруг, как на огромном кладбище. Пахло сырой глиной и битым кирпичом и еще какой-то странный запах, как бы вековой пыли, стоял в углу, где забился Шевырев.
Уже несколько часов сидел он здесь, за кучей мусора, в уголке огромного перестраивавшегося дома. Там, где бурые пятна глины и обрушенные стены, зиявшие, как раны, не поглотили еще следов прежнего величия, виднелись еще клочья богатых древних обоев и остатки позолоты и лепных украшений. Когда-то здесь жили странные напудренные люди прошлого, богатые и сильные, как боги. Может быть, в этой самой комнате спала ленивая и изящная маркиза, вся в кружева* Я батисте, — чудо красоты, изнеженности и роскоши, расцветшее на колоссальном устое векового порядка, который казался вечным и непоколебимым и давил черную землю, пропитанную кровью и удобренную трупами. А теперь все было разрушено жадными грубыми руками новых хозяев жизни, и в голубом уголке, на фоне каких-то бледно-золотых лилий, страшно чернела взлохмаченная дикая фигурка с револьвером в руке.
Шевырев попал сюда, обманув преследователей, пробравшись через дровяной двор и перескочив забор. Сначала подумал, что это ненадежное убежище, что прежде всего станут обыскивать нежилой дом, но бежать дальше не было сил, и он остался.
Долгое время он только хрипло дышал и судорожно сжимал револьвер в ослабевшей руке, готовый убить первого, кто покажется в провале разрушенных дверей. Ему чудились крики и топот многих ног, тяжело бегущих по остаткам мраморной лестницы. Грудь подымалась со свистом, скачками, и дикие глаза горели, как у затравленного насмерть волка. Но минуты, а потом и часы прошли, а все было пусто и тихо, только иногда доносились слабые гудящие звуки улицы.
Шевырев уже не мог связно думать и плохо понимал, что происходит вокруг. Он только инстинктивно ждал темноты и поминутно закрывал глаза, бессильный бороться со страшной слабостью, которая охватывала все тело и трясла его мучительной противной дрожью. А перед закрытыми глазами мелькали улицы, какие-то лица, протянутые к нему руки. В ушах все еще стояли крики и свистки; Два раза по нему стреляли, но это слабо отпечаталось в его памяти и, может быть, даже только показалось. Зато настойчиво и страшно было одно впечатление: все, кто попадался ему навстречу во время страшного предсмертного бега, были враги!.. Никто не пытался скрыть его, задержать преследователей или хотя бы уступить дорогу. Если чье-нибудь лицо не искажалось бессмысленной жадной злобой, если кто не становился на его скорбном пути и не протягивал руки, чтобы схватить, то это были или равнодушные, или любопытные, просто глядевшие на травлю человека.
И воспоминание о них было ярче и больше жгло душу Шевырева, чем лица его преследователей, которые даже и вовсе не рисовались ему. Это было нечто безличное и слепое, гнавшееся за ним, как стая дрессированных гончих.
И Шевырев думал не о том, как близка смерть и как мало надежды на спасение, а думал о том, что ему не удастся выполнить свой грандиозный план, который с такой мучительной ненавистью и мучительной любовью лелеял он столько лет. Он вспоминал того красивого офицера, который выхватил шашку и едва не ударил его, вспоминал солидного пожилого человека, протянувшего палку… чтобы остановить его, вспоминал еще, и весь дрожал от ненависти и презрения. Ему уже не было исхода. Он сознавал, что все кончено и что все эти люди могут спокойно жить, ожидая, пока появится в газетах известие о его мучительной и одинокой смерти. И когда Шевырев во всей очевидности понял свое бессилие, он едва не задохнулся в волне невероятной злобы и отчаяния.
Но время шло, и понемногу унялось судорожно колотившееся сердце, перестала хрипеть грудь, и скорченные руки сами собой начинали опускаться в тупой смертельной усталости. Как будто что-то натянутое до последней степени оборвалось, и все мысли, чувства и ощущения сразу упали, точно лопнувшие струны. Он вдруг успокоился, тяжелым мертвым покоем, какой овладевает человеком, когда петля уже надета и никакие силы, ни божеские, ни человеческие, не могут уже спасти его. Страшное безразличие овладело им, и если бы в эту минуту с радостным криком ворвались преследователи, Шевырев, должно быть, не стал даже сопротивляться.
Слабело измученное тело. Какая-то белая мгла подымалась вокруг и обволакивала его, как саван, отделяя от всего мира. Тихий звон раздавался в ушах, и хотелось одного: закрыть глаза и с головой погрузиться во мрак, тишину и неподвижность.
«Нельзя спать!» — говорил он себе, но тяжелый туман неодолимо надвигался на мозг, все уплывало из сознания, и минутами Шевырев почти с открытыми глазами спал.
Иногда он просыпался, вспоминал все, вздрагивал, остро оглядывался вокруг и вновь погружался в мучительную дремоту, чувствуя, как стынет его тело, насквозь пронизываемое сыростью мокрой глины.
Прямо перед глазами на полуосыпавшейся стеке затейливо извивался прихотливый рисунок лепной розетки и почему-то страшно мучил Шевырева. Временами он ясно видел, что это просто кусок разбитого мрамора, еще сохранивший рисунок каких-то странных растений. Но временами они заволакивались мглой, начинали расти, шевелиться, принимать кошмарные формы, то удлиняясь, то уменьшаясь, то сливаясь в черты ужасного человеческого лица.