…говорят, хорошо в Финляндии… Но все дорого… Мартти Ларни. «Четвертый позвонок». Думали, сатира…
…Кулибин суетится с «неграми». Он считает, что это как комсомольская работа…
Лицо стянуто, особенно это чувствуется у щели рта. Губы пульсировали, они одни жили на лице с маской, которая ничем, ни капелюшечки не отличалась от посмертной маски. Только губы продолжали набрякать почти сексуально.
А потом Ольга ударилась во все тяжкие.
Я позвонила ей и напомнила о шляпе.
– Выбрось ее, – сказала она. – Нельзя оставлять у себя следы собственного поражения. Или носи на здоровье. На тебя мое горе не перейдет. Это вот Маньке я бы не отдала.
– Продай ее. Она же дорогущая.
– Вот ты и продай, я к ней даже прикасаться не хочу.
Сейчас в шляпе ходит Оксана Срачица. Она как ее надела, так и забыла снять. С балкона я вижу, как она идет по улице, и шляпа прикрывает их, ее и смуглявого спутника. С балкона это смешно, а при встрече – нет. У Оксаны природное, генетическое чувство красоты. Она победила шляпу каким-то неуловимым изломом ее полей, легкой сбитостью набок, закрученной на ухе косой, такой всегда затылочной, а тут выставленной в пандан шляпе, которая тут же стушевалась перед косой и стала самой собой. Шляпой. Как-то очень к лицу шляпы оказался и Оксанин кавказец. Он всем своим видом восхищался женщиной, с которой шел, и выяснялось, что именно это было главным в истории про шляпу, косу и Оксану.
Глупости я думала, размышляя о времени вчерашнем и завтрашнем. Все не так и все не то.
Я молю Бога о милости – малости.
Вон идет многодетная Оксана с многодетным чужим мужем.
Где-то в Германии ее муж греет бок дебелой немке. И я так страстно хочу, чтобы муж этой немки нашел на этой земле жену и детей Оксаниного кавалера. Только так мы победим тех, кто убивает нас и разделяет. Мы будем создавать неразрывные кольца, несмотря на все проклятые войны, и назло будем носить шляпы, которые нам к лицу во все времена.
А Ольга ударилась во все тяжкие, потому что просто выпала из кольца жизни.Гриша Нейман
Он возник с подачи Ванды. Позвонила и попросила пустить на пару дней хорошего дядьку. Ростовского челнока.
– Это как же у вас нет машины? – Первое, что он спросил. Потом он спросил: – Это как же у вас нет своего таксиста?.. И… как же нет маленькой квартиры под склад?
Ольга засмеялась и сказала, что всегда так жила, так живет и собирается жить дальше.
– Вы много на этом теряете, – сказал Гриша.
Он очень долго был в ванной, так долго, что вызвал у Ольги возмущение, хорошо, что хоть издавал звуки бурной жизнедеятельности в воде, иначе пришлось бы стучать, мало ли что?
Вышел он в кулибинском халате, хотя никто ему этого не позволял.
– Я надел, – как о решенном сказал Гриша, идя прямо к столу, как будто мог быть другой путь. Он жадно стал есть курицу, которую Ольга уже три раза разогревала.
В общем, надо было уйти, чтоб не раздражаться громкостью поглощения пищи и легким постаныванием от высасывания косточек. Ольга предусмотрительно положила на стол нормальные матерчатые салфетки и была потрясена, когда Гриша сладострастно обтер масляные пальцы прямо о халат.
– Салфетка же! – закричала она.
– Спасибо, – сказал он. – Уже не надо.
Он засмеялся, видя ее растерянно-гневное лицо.
– Я такой и дома, – сказал он. – Жена стесняется выпускать меня в люди. Такие все мелочи… Женщины вообще существа мелочные… Вы тоже… Но и я хорош… Расслабился… Ванна… Курица… Вы оставьте мне ее на ужин… Потом плесните на нее кипяточком, дайте загореться, и ничего больше… Конечно, если еще ложка сметаны… Вот видите! Я уже хочу ужинать… А я еще только обедаю.
– Ну так доедайте, – раздраженно сказала Ольга.
– Но у вас же еще кофе? И вы купили бублики… Дайте мне масла на них, а курица останется на ужин. Я буду ждать ее нетерпеливо.
Ольга поставила масло, кофейник и ушла в спальню. Там она посидела, задерживая выдох по системе Бутейко, чтоб накопить в себе углекислый газ. Выясняется с течением времени, что он нам – газ – самый нужный и каким-то боком мы как бы тоже цветы в этой жизни. Она пустила этого гостя к себе только ради Ванды. Значит, надо стерпеть.
Он появился в дверях спальни, довольный, сияющий.
– Квартира у вас ничего… Для одного человека.
И тут только Ольга поняла, что Ванда не в курсе того, что Кулибин вернулся. Последний раз они виделись в Варшаве. Ольга тогда вся была настроена на Париж. Когда же ехала обратно, не хотела даже звонить с вокзала, но в последнюю минуту все-таки набрала номер, и ей повезло: попала на автоответчик. Сказала бодро, что возвращается, что съездила в общем и целом ничего. Но что Варшава не хуже. Больше ничего Ванда об Ольге не знала, поэтому Гришу Неймана она отправила к одинокой женщине. Тогда можно вполне вообразить: Гриша представил себе мужской халат как вещь ничейную. Или всеобщую.
Тут и позвонил Кулибин. Он сказал, что зять попросил его съездить с ним на растаможку.
– Это дело может быть долгим, но ты не волнуйся. Он меня привезет. Мужик появился?
– Очень даже, – ответила Ольга.
– Понял, – засмеялся Кулибин. – Отправь его в Мавзолей или куда еще…
– Так и сделаю, – ответила Ольга.
– Пойдете в город? – спросила она Гришу.
– Да вы что? – закричал он. – Скажете еще в Мавзолей…
Ольга внимательно посмотрела на гостя. Слышать слова Кулибина он не мог, но «на волне» они оказались одной.
– А я как раз хотела вас туда отправить. Вдруг захоронят вождя, будете потом жалеть…
– Я в нем был пять раз, – ответил Гриша. – Его что, переодели в новый костюм? Версачи или Труссарди?
– Теперь уже можно так шутить, – сказала Ольга.
– Так слава же Богу! – ответил Гриша.
Он рассказал о своей жене-казачке, которая не хочет уезжать в Израиль.
– Станичники меня просто прибьют, если что… Хорошие все люди, но за свое держатся ой-ей-ей. А их свое – это значит не мое. Сыну уже подарили шашку, форму, дед над ним квохчет, как та дура в перьях. Один у него внук, а остальные девчонки. Я люблю сватов, хоть они в глубине души антисемиты… Но меня допустили… Ничего плохого не скажу… Я у них как еврей при губернаторе. Я ихний Березовский. Ничего, да? Сам я, как и полагается, инженер… Жена – учительница музыки! Флейтистка. Один ученик за три года. Казачонку моему, кроме шашки, как понимаете, и поесть, и попить надо, чтоб потом было чем покакать. Вот и мотаюсь. Ванду я знаю давно. Она училась с моей сестрой в Ростовском университете.
– Странно, – сказала Ольга. – Я не знала этого. – Ей даже стало не по себе: никогда Ванда не говорила ей про университет в России. То, что она хорошо знала русский, объясняла тем, что во время войны пришлось спасаться вместе с русской семьей. Но про университет! Ни слова.
«Полячка стеснялась ненужного образования, – думала Ольга. – А инженер вот не стесняется. Чешет все, как есть».
Вот так на ровном, можно сказать, месте возникла у них родственность.
– Сестра моя, – продолжал Гриша, – профессор в Иерусалимском университете. Они там изучают славянскую литературу. Ванде это – нож в самое сердце. У них когда-то была одна тема, одни интересы. А где Ванда, где сестра?
– Ванда, между прочим, в Варшаве, и с ней все в порядке, – почему-то рассердилась Ольга.
– Да! Да! – ответил Гриша. – Как будто можно высоко вырасти с мечтой про купить-продать. Жена моя училась флейте, а я мечтал использовать шахтерский терриконовый ландшафт для строительства города цветов. Я мечтал оживить мертвые горы. Надо иметь мечту. Иначе не вырастешь вообще.
– Мы на своих мечтах и подорвались, как на мине, – ответила Ольга. – Выяснилось элементарное. Хлеб надо зарабатывать трудом. И не трудом во имя некоего блага, которого нет вообще, а именно трудом для хлеба.
– Не унижайте так низко труд! – закричал Гриша. – И для масла тоже!
Они потом много смеялись, вспоминая политэкономию, диамат, получалось – вспоминали молодость…
Разгорячились, развеселились. Ольга предложила еще выпить кофе, достала бутылку коньяка.
– А сразу пожалели! – закричал Гриша. – Ну что за женщины! Что за женщины! Почему вас обязательно надо заворачивать в слова?
Когда она проходила мимо, неся чашки в мойку, он положил ей руку на живот. Положи он ей руку на талию, на бедро, даже на попу, она просто бы отступила. Но это было так горячо и сразу, что она не заметила, как слегка согнулась, сжалась, будто обнимая в ответ его ладонь.
– Ты классная! – сказал Гриша. – Такое свинство, что ты одна.
Он нес ее на руках, а она объясняла ему, что не одна, что сошлась с мужем, вернее, не так, просто она заболе… Господи! Кому нужны были эти пояснения!
Потом они снова смеялись: мол, вдруг бы пришел Кулибин, который ни на какую растаможку не попал…
– Я до сих пор не знаю, что лучше: что он есть или чтоб его не было, – сказала Ольга.
– Нет вопроса, – быстро ответил Гриша. – Хорошо, что есть… Мужчина в доме делает климат.
– Нет вопроса, – быстро ответил Гриша. – Хорошо, что есть… Мужчина в доме делает климат.
– Не правило, не правило! – смеялась Ольга. И он снова клал ей руку на живот…
– Ты ходок? – спросила Ольга, разглядывая рыжие и сытые глаза Гриши.
– По-маленькому, – отвечал он. – Только когда меня завоевывают.
– Я тебя завоевывала? – кричала Ольга. – Да я ненавидела тебя. Как ты жрал! Как ты вытирал пальцы! Фу! Вспомнить противно!
– Мы пошли с тобой по самому короткому пути. От ненависти до любви.
– Ты меня ненавидел?!
– Я хитрый жид, – смеялся Гриша. – Я тебя раззадорил.
Он уезжал поздним вечером. Кулибин еще не вернулся. Они долго стояли обнявшись в коридоре.
– Приезжай еще, – просто сказала Ольга. – Я так давно не смеялась.
Он прижал ее к себе. Потом она думала о том, что мальчиков в России много. Один уже уехал «ценой карлицы», зато другому, наоборот, купили шашку, а его мама играет на флейте, и ей хоть бы хны… «Вот про хны я как раз ничего и не знаю», – остановила себя Ольга, а тут как раз вернулся Кулибин, грязный, усталый, полез в ванну, вернулся и сказал:
– Халат мой почему-то воняет рыбой…
Она вошла в кухню и встала в дверях. Очень хорошо видела себя со стороны. «Женщина в дверной раме. Портрет неизвестного художника». Так она думала об этом моменте. И с юмором, но и как о некоем художественно завершенном произведении. Напряглась для прыжка-слова.
Но сказал Кулибин.
– Знаешь, – сказал он. – Ты меня не выдавай. Маня почему-то не хочет, чтоб ты знала. Она беременная… Дела у них хреновые в смысле денег. Я боюсь, как бы она на аборт не пошла.Как это выглядело со стороны? Сначала упала, рассыпалась рама картины, потом в ней, Ольге, сломалась поза, то есть все полетело к чертовой матери: рука пальцами в кармане, угол локтя, этот гонористый подбородок, который торчал вверх… Все это рухнуло вниз, таща за собой примкнувшие к подбородку скулы, надбровные дуги, пространство лба. «Головка ее склонилась на тонкой шее» – вот какая теперь была картина, а всего ничего – прошла минута.
Кулибин же размышлял: зло хороших денег в том, что оно вышибает у людей память о возможности жить на деньги обыкновенные.
– Жили же! – говорил Кулибин. – А тут у них такие претензии. Рожать в Лондоне. Ты рожала в Лондоне? Но какая-то Манькина одноклассница рожала именно там. Вот и наши туда же. Если не в Лондоне, то нигде. Понимаешь? Я – нет. Я говорю: да я сам у тебя приму дитя! По-чистому приму, я к тому времени выучу, как и что… Это в смысле избежания стафилококка. Опять же… Понимаешь, мать… Я лично считаю, что надо нам поменяться квартирами. У нашей дуры еще и этот заскок. Рожать в тесноту она не хочет. Пожалуй, тут я с ней согласен. Я как вспомню это великое перенаселение народов в коммуналках… Да ты сама жила… Давай ты им предложи обмен, как бы от себя… Маня тогда точно тебе признается и глупостей не наделает… А я бы эту квартирку отремонтировал им, лучше всякого европейского. Е-мое! Жизнь, считай, прошла, раз пошли внуки. Но вот штука! Не жалко жизни… Как-то даже радостно.
Кулибин Ольгу не видел. Он рассказывал всю эту историю газовой плитке или холодильнику, и хотя в его словах содержалось обращение к Ольге, она понимала, что ее участие в разговоре, в сущности, и не обязательно: все решено без нее, Кулибину доверена тайна, с ним как бы все обговорено, а она… Она просто мимо шла… Это состояние «вне игры» было сильнее главной новости. Ее, гордую женщину, не просто выпихнули из рамы-картины, не просто предлагают съехать и из квартиры, Кулибин – добрый человек! – почти нежно подталкивал ее к обрыву жизни и – сволочь такая! – предлагал радоваться завершению, так сказать, биологического цикла.
– Налей, – сказала она Кулибину, протягивая чашку.
– Чайник холодный, – ответил Кулибин.
– Коньяку, идиот! – закричала Ольга. – Господи! Коньяку!
Она выпила его залпом. Почему-то сразу отяжелели ноги.
Вторую порцию она налила себе сама. Кулибин ходил в туалет, и у нее загорелось в животе. В том самом месте, куда Гриша клал свою ладонь. Она потянулась к бутылке во второй раз (для Кулибина – в первый), но он убрал коньяк.
– Успокойся, – сказал он, – тебе больше не надо.
Ольга понимала: не надо. Выпитое не добралось до головы, оно разжигало ее снизу, и ей это было неприятно. Будь это всепоглощающее желание, куда ни шло. Мужчина – вот он, какой-никакой… В наличии. Но это не было желанием. Плоть горела без желания, а голова была бессильна мыслью.
– Ощущение дури и слабости, – рассказывала она мне потом. – Бесчувственный мешок сердца вполне прилично разгонял во мне кровь. И еще я думала, что никого не люблю достаточно сильно. И мне все – все равно. Можете перевозить меня куда хотите. Можете оставить. Ужас безразличия.
Кулибин принес коробку с лекарствами и стал в ней рыться.
– Скажи что, я отвечу где, – сказала Ольга.
– Нашел, – ответил Кулибин. – На, выпей. Успокойся.
Значит, он рылся не для себя, для нее. Лениво захотелось швырнуть таблетки в помойку, в лицо Кулибину, в форточку. Маленький дебош вполне годился бы к моменту. Но для этого как минимум надо было бы помахать руками. Сил же не было. Ольга выпила таблетки. Кулибин обнял ее и отвел в спальню. Она уткнулась в подушку, столкнув с места притаившийся в складке запах Гриши. «Жидовская твоя морда, – вяло думала Ольга. – Зачем отдал мальчика казакам? На флейте она у тебя играет, дура! А сыну дарят шашку… Ей не на флейте надо чирикать, ей надо стучать по барабану… Хотя какое мне дело? Пусть делают что хотят… Все! Мне по фигу!»
Кулибин укрыл ее стареньким детским заячьим пальтецом. Им они укрывали Маньку, когда та хворала. Девочка цеплялась пальчиками за ласковый мех и всегда хорошо засыпала.
Какая-то натянутая струна в Ольге не выдержала и тоненько, деликатно лопнула. Ольга почувствовала, как именно в это место устремилась боль и вышла через щель, оставленную струной.
…Ей снился неприятный сон. Она в Польше и не может продать утюги. Кругом полным-полно самобегающих вверх и вниз «Мулинексов» и прочей хрени, а ее замечательные утюги-танки, которые так бойко шли еще вчера, оттягивают ей руки, а ей хочется в уборную, и она присаживается на утюжные коробки и старается пописать между ними, но ей так неудобно, так неудобно…
Она проснулась. Кулибин спал крепко и тихо. Она даже тронула его рукой – теплый. Сходила куда надо, вернулась, сна ни в одном глазу. «Ну и пусть рожает, это нормально… Я порадуюсь. Помогу. Все путем, все как у людей».
Правильные мысли или, скажем, первые мысли… Но в том-то и дело, что тут же выпархивали и вторые, и третьи… Например, что ей делать с планом устройства собственной жизни, жизни без Кулибина, с поисками главного в ней, потому что то, что было, это как бы закончившийся репетиционный процесс. Только сейчас она готова к сольному концерту, сейчас она все знает и может, и Манька это поймет, она не приставит, не посмеет приставить ее к пеленкам… Хотя, Господи, какие пеленки? Теперь и понятия такого нет… Значит, и говорить не о чем… Но разве она сейчас думает о дочери? Она о том, что в план жизни надо внести коррективы. Вот рядом спит Кулибин, спит крепко, и ему вряд ли снятся утюги… Кто-то ей сказал, она тогда была еще молодая, что утюг во сне – грех на совести. Правда, речь шла о тех, старых утюгах, которые разогревали на огне и к которым имели прихватки. Ей же снились электрические, советские, тяжелые и ценные именно этим. Что есть грех в ее жизни? То, что она лежит сейчас в одной постели с Кулибиным, или то, что она хочет его из нее изгнать? Но как можно решиться сейчас все менять, когда Манька в положении? Тогда она точно возьмет и изгонит дитя. И у нее потом начнется непроходимость труб, это то, что у нее, у Ольги, случилось после родового воспаления. Но она отказалась лечиться, потому что благодаря непроходимости не беременела. Знакомая гинеколог сказала ей тогда, что она дождется, что все нелеченое на старости лет взбрыкивает. Слава Богу, у нее все в порядке, но ведь еще и не старость… Но почему-то тогда не страшно было за себя, а сейчас за Маньку страшно, не надо ей больных труб, чтоб она у меня была здоровенькая и крепенькая, она у меня одна, хотя, конечно, и я у себя одна, но я баба могучая, я еще той закалки, когда сначала было очень страшно, а потом привыкли, а потом уже не страшно ничего, потому что пугать уже и нечем… Сталин был… Чернобыль был… Чечня опять же… «Вы не пробовали их дустом?» Это такой анекдот детства. А нынешние выросли нежными. Деньги у них – доллары, родильный дом – Лондон, утюги – «Мулинекс», чайники – «Тефаль». Прокладок завели как грязи. И все с крылышками, с крылышками. Ангелы вы наши!
Сахаров, Адамович умерли… А супостаты их блямкают на митингах. И черт им брат.Она сказала мне, что снова уезжает в Тарасовку. Кулибин будет ремонтировать квартиру, взял в помощники украинца Сэмэна, а, может, наоборот, это Кулибин у украинца будет в помощниках. Не важно. Главное, вдвоем быстрее и дешевле.
Кулибин прочистил в Тарасовке печку и трубу, и теперь Ольга жила при живом, веселом огне. На все ремонтные дела живых денег не было, пришлось продать старинный серебряный портсигар и шесть столовых ложек из двенадцати.