– Спасибо тебе, Господи, – пробормотала в этот момент Роза Марковна, как всегда не задумываясь, какого из имеющихся богов благодарит. «И какое счастье, что Сарочка у нас есть, – подумалось ей тогда же, – особенно теперь после ухода Татьяны из семьи, когда помощница по дому станет просто жизненно необходима».
К тому времени Сара жила в доме Мирских седьмой год, и всякий раз, когда подходил очередной день ее рождения, Роза Марковна, загодя готовя к этому дню подарок и стол, думала, что, наверное, это сама судьба так не случайно соединяет и разъединяет случайных по жизни людей, лучше самих этих людей зная о том, как им будет правильней и лучше. Из-за того, что Сара, безусловно способная и, возможно, даже талантливая по-своему девушка, в силу несомой ею который год в семье Мирских трудовой повинности и речи не заводит о том, что надо бы учиться, поступать в столичный вуз и получать достойное образование, Роза Марковна стала нервничать на второй или третий год пребывания Зининой дочки в доме в Трехпрудном. Прикидывала поначалу и так и так. Допустим, пусть готовится и поступает на вечерний, к примеру, и совмещает учебу с жизнью и работой на семью. Но сама же, обмыслив вторично, каждый раз признавалась себе же, что вряд ли из этой идеи выйдет толк. Там – не вытянет, здесь – не справится. Или наоборот. В общем, откладывала до следующего года, а через время – те же сомнения мешали или случалось совсем неподходящее что-нибудь: то Вилька заболеет, то весна неожиданно разгорится вовсю и всем им в Фирсановку придет пора собираться. То стирка накопилась, глажка опять же, постель и скатерти с салфетками – на крахмал ставить, отдельно от постели, затем в гардероб укладывать, в аккуратную стопку. Опять же столовое серебро потускнело и кое-что из каждодневного мельхиора: чистить, после тонко уже оттирать и обратно раскладывать по местам, что куда. Потом, глядишь, отпуск подоспел, мать навещать, гостинец из столицы в Житомир переправлять, всегда в одно и то же обязательное время – вокруг еврейской Пасхи, на всякий случай, так, чтоб не было больше искушения у кого-то из гостей грехи свои не в кухонную раковину сливать, а в адрес конкретного живого человека направлять, пусть даже безмолвной домработницы-хохлушки.
Так и не складывалось, чтобы дальше после Житомира в Москве поучиться, с прицелом на самостоятельную жизнь, слишком уж отрыв от привычного серьезным получался, не выходило без потерь…
Оспаривать судебное решение Татьяна Мирская не стала. Просто встала со своего места в зале суда, плюнула в сторону всех их, этих, поцеловала сына в лоб и вышла, не оборачиваясь, вон.
Роза Марковна покачала головой и ничего не сказала. Борис покраснел, но тоже сдержался. Вилька растерянно наморщил лоб, скривил губы и с трудом сдержался, чтобы не зареветь от неожиданности и страха.
Роза Марковна всегда тайно полагала, что рано или поздно событие такое станет неизбежным, но, невзирая на это, всеми силами и ласковыми заходами старалась отвести Танюшину затаенную дурь как можно дальше от общего семейного благополучия, а заодно и от самой Тани. Все эти десять стоических лет, прикладывая скрытые усилия, просила она Бога неизвестной национальности, чтобы сын ее Боря никогда не смог увидеть в жене своей того, что увидела в невестке она. Например, стерпела она, когда узнала, что годовалого Виленьку Татьяна тайно от сына под предлогом показать матери увезла под Москву, где его успешно в местной церкви и покрестили. В православную веру балашихинских Кулаковых.
Но главное было в другом, и тут церковный добавок не шел ни в какое сравнение с подлинностью жизни. В том еще беду находила Роза, что чуяла – не горел Танин глаз на Бориса, на зов его мужской как надо не отзывался. Но, коли сын не подмечал, то сердцем-то знала она, Роза Марковна. Знала и снова терпела, не умея ничего с этим поделать. Ах, как было Розе обидно за сына, ах, как сочувственно! Но, заметив такое, сразу погасила в себе, придавила тяжелым изнутри.
А совсем полегче стало, когда сообразила, что Борис то ее об этом – ни сном ни духом. Ну и к лучшему, подумала, ну и дай ему Бог, Бореньке нашему, раз теленком обретается неразумным, ну и пускай. Но порой возвращалась все же в мыслях к русской невестке. Подумала однажды, но невзначай, коротко так, впроброс, о том, что, если б Таня была тогда со всеми за пасхальным столом, в тот последний раз, с Зеленскими и Зиной, – что бы тогда имели все они в остатке той истории? Как бы в глаза они Танюше заглянули – вся родня их? И сама б она что про них про всех подумала? И сделала б что? Или без грехов тогда праздновать надо было? Без насмешки обманной? Выходит, следовало обычай под невестку усреднять? Традицию рушить, хотя и обернулось тогда все это Жориковым негодяйством?
«Ошиблась… – подумала Роза Марковна, покидая зал судебного заседания. – Волос не потемнел у нее, белым так и остался, как был…»
Борис, в отличие от матери, плыл все годы, не видя берегов, не вникая в зачинающуюся течь, не следя за поворотами, поскольку избегал любых порогов задолго до их возникновения. Танюшу любил, как надежную, верно отобранную для научного хозяйства бесхитростную вещь. Словно пробирку из стекла или, пусть даже, латунный кувшин, что от употребления не старится, ухода не требует, а если и потемнеет немного, то на предназначении не скажется. Что до женского ее супружеского качества, то в этом Мирский разбирался неважно – опыта не имел и другого не желал. Все ему подходило, как нельзя удобней и лучше. Доминантой являлась архитектура, и только: отцовский всеядный ген и сигнальная паховая система по поиску женских разнообразий на стороне миновали Бориса Семеновича, оставив в зоне мощных пристрастий исключительно теорию и практику градостроительной науки. Искренне полагал он, что главное в супружестве – регулярность плюс факт самой семейности. Об оргазме женском слыхал пару раз, но всерьез за тему не держал – дико было и подумать, что параграф такой имеет право на существование в конкретной семье, а не на место в учебнике по физиологии для медиков, повышающих научную квалификацию. Так и жил…
Сама Таня была и виновата, и не сильно виновна в том, что такой неожиданно дурной боковиной развернулась к ней жизнь. В том, что, когда-то став заложницей похотливого и могучего Аронсона, не смогла найти в себе сил прервать получившуюся связь, была, конечно, и ее вина, и она совершенно явственно отдавала себе в этом отчет. Но зато когда в известные супружеские минуты мысленно вспоминала она ту самую Аронсонову «табуретную ножку», твердую, как кость, и упругую, как пружина, сравнивая ее с кисельным Борькиным фаллосом, то предназначенный к законному применению инструментарий вызывал у нее лишь легкую улыбку да слабую ненависть к мужу-интеллигенту с неоттиснутым как надо штампом. Утром шла на службу злая и по приходе первым делом кидала вопрошающий взгляд на директора. Тот понимал с полуслова и без задержек проходил к себе.
В общем, как ни крути, крайними оказывались евреи. Все, но конкретно – два. Один – потому что совратил и никак не отпускал. Другой – из-за того, что не мог, не умел и не желал уметь.
Однако ужас ее положения к моменту развода состоял не в этом, а в том, что краше она, к сожалению, к своим тридцати пяти не сделалась и моложе тоже не стала. В общем, проснувшись как-то утром в дурном расположении духа, Таня поняла внезапно, что – все. Край. Осмотрелась вокруг себя, углядела мокрую каплю на рыхлом носу Бориса и стало ей окончательно тошно.
В тот же день Татьяна Кулькова, чтобы предметно доказать этим Мирским собственную человеческую составляющую, собрала хилый чемодан с остатками балашихинского прошлого, многозначительно чмокнула сына и вышла в Трехпрудный, громко хлопнув на прощанье дверью двухэтажного жилья. Эхо от удара о косяк пару раз толкнулось о легкую перегородку отъединенной когда-то Семеном Львовичем детской и, не найдя твердой опоры, соскользнуло вниз, задев по пути остывающим краем Серебрякову, прощально обмахнув Юона, споткнувшись о Родченко, нанеся прощальный слабый поцелуй Пикассо и окончательно замерев на позднем Коровине.
Куда теперь деваться, кроме материной Балашихи, Тане было неведомо. То, что суд, идя навстречу интересам ребенка, оставит его в семье отца, она и предположить не могла. И по этой дикой причине о будущем жилье просто не подумала, не догадалась расставить жизнь на два хода вперед, немного напрячь голову, упреждая любой результат. А на практике это означало одно – идти ей больше некуда, кроме единственного на свете адреса, на Каляевской улице, – квартиры Юлия Соломоновича Аронсона, семидесятитрехлетнего библиотечного начальника, неувядающего строгого любовника с многолетним стажем и ближайшего родственника ненавистной бывшей родни.
Этот Танин визит к вдовцу был вторым за тринадцать лет их совместной потребности. Первый состоялся через неделю после опробования греха в условиях кабинета и требовал упрочения в домашних условиях. Однако, убедившись, что школа мужества молодой сотрудницы и впрямь неисчерпаема, Юлий Соломонович решил, что дальше вполне достаточно будет ограничиваться дозой ласк, не сходя с рабочего места, и не тратить запас тонуса на отдельный прием в условиях постоянной прописки. Что же касалось аксессуаров любви, то все необходимое имелось и там, по месту основного труда: кресло на коже, оттоманка и низкий табурет.
Этот Танин визит к вдовцу был вторым за тринадцать лет их совместной потребности. Первый состоялся через неделю после опробования греха в условиях кабинета и требовал упрочения в домашних условиях. Однако, убедившись, что школа мужества молодой сотрудницы и впрямь неисчерпаема, Юлий Соломонович решил, что дальше вполне достаточно будет ограничиваться дозой ласк, не сходя с рабочего места, и не тратить запас тонуса на отдельный прием в условиях постоянной прописки. Что же касалось аксессуаров любви, то все необходимое имелось и там, по месту основного труда: кресло на коже, оттоманка и низкий табурет.
– Примешь? – спросила она старика, когда тот открыл дверь, изрядно удивленный, и опустила чемодан на лестничный кафель.
Первый раз за все годы она обратилась к Аронсону на «ты». Нижняя губа ее была поджата и слегка прикушена, взгляд – настороженный и опасливый.
– Зайди, – понятливо ответил вдовец и потянул руку, чтобы перехватить чемодан.
И пока Таня входила в прихожую, распространяя вокруг тяжелую волну «Красной Москвы», и пристраивала на вешалку серый с бежевым пыльник, Юлий Соломонович уже все знал. Все, что будет и с ним, и с племянниковой женой. Знал и уже внутренне согласился, чтобы так оно и было. Догадался в тот день – каждому судьба кидает шанс. Вдовцу – догорать не в одиночестве, ей же, Борькиной жене, – гарантию верного обустройства на неопределенный жизненный срок. Притворяя дверь, успел подумать, что утаить от Мирских удастся на неделю-другую, не больше, после все одно вылезет правда. А что неделя, с другой стороны, или две… Не завтра ж подыхать, в конце концов? Да и квартира пропадет без наследников – один хер, а так хоть Таньку по опекунству прописать, все лучше, чем исполкому дарить.
Отдаваться в ту ночь Таня старику не стала, да он и сам не спросил. Оба понимали – спешить им теперь некуда, зато есть куда по новой друг к дружке притираться.
Часть вторая
Стефан объявился в Трехпрудном в восемьдесят восьмом, сразу после того, как с дальнего угла Дома, ближнего ко второму подъезду никому не ведомым ветром сорвало прикипевшую с послевоенных времен медную табличку. Табличка с годами бронзовела – в непосредственном, физическом смысле, все больше и больше накапливая на надорванной поверхности грязно-зелено-бурый окисел. К концу восьмидесятых бурого набралось столько, что разобрать что-либо из остатков слов, служивших когда-то предметом гордости отдельных жильцов, стало окончательно невозможно. Поэтому кто помнил изначальные слова – тот помнил, а кто не знал – то так и не узнал. Да и вспоминателей самих осталось не так и много. А слова были такими: «Дом образцового содержания».
В их числе, этих немногих помнящих, но все еще основательно живущих, продолжала пребывать и жиличка с четвертого этажа, вдова известного в прошлом академика архитектуры Роза Марковна Мирская, которой к моменту, когда из второго подъезда начали выносить вещи Затевахиных, шел восемьдесят пятый год.
О том, что внук командарма Василия Павловича Затевахина Алексей оставляет Дом в Трехпрудном, Мирская узнала от Фиры Клионской. Дочь Самуила и Цили Клионских позвонила и сообщила, что Алексей Затевахин с семьей уезжает навсегда: то ли куда-то на север Америки на постоянное место жительства, то ли на юг Канады на дипломатическую должность. В общем, в Монреаль, кажется, – где сплошные, говорят, американские французы и самые высокие в мире водопады. Квартиру, добавила огорченно, Затевахины продали по обмену, а на их место приедет теперь жить важный человек по имени Стефан. Тот – сам то ли бывший венгр, то ли другой иностранец, то ли какой-то непростой наш, но факт, что богатый и с сильными связями на самом верху. Больше ничего не известно.
Для того чтобы стало окончательно противно и подозрительно в отношении нового обитателя Семиного дома, Розе Марковне хватило и этих скупых сведений. Тем более что только-только по телевизору в открытую выкрикнул из новых кто-то, из демократов, не забоявшись слов своих, а, наоборот, с вызовом – что Ленин, мол, этот ваш – самый кровавый из вурдалаков и есть, и ничего больше. А жилец со связями если, то, стало быть, и с нынешними властями не может не якшаться, с партийцами, хоть и с другими уже против прошлых, не такими уродливыми.
Тут же Сема вспомнился. Что бы сказал, интересно, если б услышал то самое, про Ильича, но уже во всеуслышание и без опаски? Надо бы, тогда же подумала, на Ваганьково съездить, давно не была, больше полгода как: убраться и проверить заодно, как они там оба, отец и сын.
Раньше на могилу мужа Мирская ездила чаще, но после смерти Бориса Семеновича год тому назад меньше стала передвигаться по городу, некому стало возить: Вильке все некогда, вечно на съемках, в экспедициях бесконечных.
Смерть сына пережила тяжело, убивалась ужасно, но только на второй месяц после похорон, ближе к неотмеченной православной сороковине, удивленно подумала вдруг, что – странное дело – отчего-то мысль такая не явилась, что – почему он, а не я. По всем меркам если брать, то первое, о чем старуха мать себя спросить обязана – об этом. Не спросила и не подумала тогда. А потом уж поздно спрашивать было – перетерпела смерть, как умела, и дальше стала о жизни помышлять в Семином Доме образцового содержания.
Сын умер у себя в кабинете, в МАРХИ, в проректорском кресле, на шестьдесят первом году жизни. Кончина была короткой и нестрашной – нагнулся за упавшим карандашом и больше не разогнулся. Тромб в сосуде головы. Врач сказал, ничего не успел почувствовать – буквально секунда, и все.
Там же, на Ваганьково, через год после того, как рядом с Семой закопали Бореньку, встретила у семейного их места Таню и сначала не узнала. То есть все, конечно, что там у нее и как, знала от Вильки, а до этого от Митеньки, правнука, когда он к ней пару лет регулярно ездил по воскресеньям. В общем, все эти годы была в курсе, но видеть саму – не видела, если не считать дня, когда Вилен на Юльке своей женился, и все они в одном месте сошлись, включая бывшую невестку. Да и Вилька, если честно, мать свою Кулькову не слишком визитами баловал потом, все больше по телефону общался, если не забывал набрать.
Это уже после того, как Юлика Аронсона не стало, году в восемьдесят пятом. До девяноста доскрипел активный двоюродный родственник, прежде чем квартиру на Татьяну окончательно переписать решился. Но переписал-таки, никуда не делся, высидела она себе законную жилплощадь на Каляевской к шестидесяти годам. Правда, как женщину, а не только как прислугу использовал Татьяну, чуть не до самой смерти. Под самый конец, в девяносто три, года за два до кончины, догнать уже не получалось, но к слабому разогреву попытки все же имел: то причинным местом, бывало, потрется об нее при бессоннице, а то, глядишь, и облапить бывало хотелось и пальчиком туда-сюда вспомнить. А она сжимала губы и терпела, считая дни и минуты.
Самым интересным в деле расстройства многолетней семейственности между Мирскими и Юлием Соломоновичем явилось то, что никому из Мирских и в голову не пришло задуматься об истинном характере такого странного причаливания Тани к Юлику. Роза Марковна уверена была, когда уже о соединении этом неожиданном стало известно всей родне, что произошло оно исключительно по сердобольности Семиного брата, по причине его пожилой одинокости и жалости к неприкаянной Борькиной супруге и собственной библиотекарше. И не только удивляться она готова была такому, но и отнестись в конце концов с пониманием.
Однако сам Юлик шанса не дал. Он-то первый о таком варианте разбора ситуации и не подумал вовсе. Знал про себя, что напакостил несомненно, – хотя и вынужденно, но поступил, по собственному разумению, словно кот гадливый. А другие, полагал, тем паче знают и уже возненавидеть успели, скорей всего, да по семейному радио убойную волну пустили, вплоть до двоюродных внуков инженера-конструктора Каца. Так что ему и в голову не пришло, что можно родственность и дальше с прежней привычностью поддерживать, да невинно удивляться перед Розой Марковной нелепому разрыву нелюбимой ее невестки с любимым его племянником.
С того дня перестал он Мирским звонить и появляться. А до того, не желая ответного Розиного упрека, сказал раз что-то грубо или ответил, упреждая родственные козни. Думал, та начнет для поддержания семейных интересов обвинять его в старческом блуде и низости поступка.
Роза Марковна же из другой исходила догадки. Полагала, что на границе старости и полоумия Юлик мнит себя защитником угнетенной библиотекарши, видя часть своей вины в том, что свел когда-то Татьяну с сыном Мирских.
После этого в истории Розы Марковны и Татьяны продолжения не было, если по касательной не брать в расчет отдельные нечастые контакты Вилена Мирского с матерью.
В тот раз, когда они наконец пересеклись вживую, не зная загодя и не планируя увидеть друг друга, Роза Марковна поехала на кладбище одна. Вилен торчал в очередной экспедиции, на съемках кооперативной картины, не то в Вышнем Волочке, не то в Ужгороде, – не удавалось каждый раз отслеживать бесконечные его разъезды, а правнука Митьку не пыталась просить, тот мимо ушей прабабкины просьбы пропускал. Начиная с недавних пор, занимался одному ему ведомыми делами. Сама в тот день чувствовала себя не так чтобы очень: накануне до поздней ночи сидела перед телевизором, смотрела «Взгляд», берясь за сердце после каждого сюжета, что мальчики показывали. Но радовалась зато страшно, что ужасы наконец коммуняцкие всем откроются, а не только самой себе документально подтвердятся, поэтому и заснуть после программы долго не удавалось. Митька, кроме того, сильно беспокоил, что-то явно с ним было не так. Что именно – не могла понять, не пускал он дальше привычного, скрытничал. И по школе устойчивый непорядок образовался, по учебе.