Она оторвала от неба взгляд, и накопившаяся в глазах и на ресницах соленая влага, соединившись в тяжелые капли, разом стронулась вниз, обмочив по пути кофту и юбку.
– Все теперь, Семен Львович, – произнесла она так громко, что удивилась собственной отваге, – хватит больше наших с вами от Розы Марковны свиданий, конец этому настал, через вас самих, господин хороший. – Она еще немного подождала, пока не уляжется в сознании последнее строгое слово, и подвела последнюю черту под восемью годами персонального служения академику Мирскому. – Зря вы так, Семен Львович. Зря такого со мной натворили.
Конечно, это не было осознанной ревностью кухарки к господину, да и слово само, не только чувство отнюдь не из Зининого было с трудом перелицованного на русский язык словаря. Скорей, захлестнула ее дикая обида за такую незадавшуюся жизнь: без повестей знаменитого сказочника Пушкина, за которыми принеслась она в город черт знает откуда, посланная умной, но обманутой ею же хозяйкой, без черного блестящего рояля-пианино, от которого, когда проклятая музыкантша ловко нажимала пальцами на черно-белые косточки, получался волшебный перезвон, без твердых салфеточек хозяйских на чистом крахмале, таких, что стоят, если поставить, и не падают, без «спасибо, дружочек» и «не стоит того, милый», без шапочек специальных на ночь и поцелуев в щеку, в родителя и обратно.
И еще поняла одну важную вещь про то же самое гадство академиково: не первый это был с пианисткой случай его и не последний, да и не с ней одной, надо чаять, раз так. Многое теперь проясняться стало, очень многое про хозяйское двойное вранье. Вспомнилась и парикмахерша, что навещала архитектора, только неведомо теперь, кто кого у них постригал, и сестричка из специальной поликлиники для научных лауреатов. И подпадало-то все обычно, когда уходили все домашние или же не являлись покуда обратно, – теперь все сходилось. Плюс всякие по случайности неприметные в каморке следы, отныне тоже удобопонятными ставшие: волоски, что не ветром надуло, а с чужой головы оторвались, запахи, какие не от святого духа налетели со второго этажа, а конкретную прописку имели от прокаженных Семен Львовича посетительниц без нижней юбки.
«Выходит, свою постельку марать не разрешается, а мою, которая, за Боже мой, пожалуйте, со всем, кем не попадя, от старо до велико, так?» – продолжала распалять себя Зина новым знанием, но постепенно мысли ее втискивались обратно, в прежнюю уютную коробочку, медленно перетекая в иное уже направление досады, где сыскивалось место и для хозяйки.
«И как же сама-то Роза могла такое не учуять про своего?» – продолжала выпытывать у себя Зина, все еще держась за высотку случайно отысканной правды, словно было открытие это сделано ею давным-давно и сопутствующие разоблачению переживания окончательно заполнили накопительную емкость, достигнув наипоследнего высшего края.
Когда она вернулась, Мирский находился у себя наверху и работал. Выглянул, не спускаясь, со второго этажа, обнаружил Зинин приезд, удивился, но, ничего не спросив, просто приветно кивнул домработнице головой.
В ту ночь он при кухне не объявился, что, впрочем, разумелось само собой. Утром, собрав с полок отмеченные Розой Марковной детские книжки, Зина убыла в Фирсановку, не сказав хозяину положенных слов, чего прежде с ней не случалось.
Роза Мирская, в отличие от домработницы, знала о своем муже довольно много, хотя и не все. Не знала она, к примеру, о затяжной его связи с прислугой, да и представить, если честно, такого себе не могла. Если б узнала – ушла бы в тот же миг. Забрала бы Бориса и покинула этот дом, где предают на самом видном месте, плюя на чувство, верность и любовь, без которых в остатке лишь голое свинство да тупая, необъяснимая причуда. И не стала бы Роза вдумчиво исследовать такую любопытную особенность собственного мужа в надежде разобраться – что можно расценивать как связь, а что явно недотягивает до подобного определения мелкого негодяйства и пахового зуда.
Что касалось сведений о реальных историях Семена Львовича, то базировались они в основном на интуиции и чутье. Однако предположительно присутствовали в историях этих лишь несколько сотрудниц среднего возраста одной с мужем специальности. Возрасты соизмеримые и отличительно молодые Розой в рассмотрение не брались: первые – по понятным причинам, в связи с ненадобностью из-за наличия у самого моложавой и любящей жены, вторые – в основополагающем смысле тоже в рассмотрение не брались, но допускались как залетные быстротечные романы, освежающие пожилую кровь случайным чувственным разнообразием.
Кое-что набралось за эти годы и по мелочам: что-то до нее долетало из Академии наук, но больше как анекдот и, стало быть, в правдоподобность рапортичек верить было совершенно нельзя. Она и не верила, не придавала поначалу значения скользким полунамекам от научного окружения Семена Львовича. От кого-то услыхала подлинную историю, как некий очень знатный в науке человек, явившись в ГУМ, сунул в нос молоденькой продавщице в развернутом виде академическое удостоверение красного сафьяна с золотым тиснением на обороте и потребовал срочного любовного свидания в связи с категорическим недостатком времени. Роза посмеялась, конечно. Такая дикость не могла даже отдаленно увязаться с любимым образом. Даже в самом критическом смысле. Ну и так далее, по списочку…
А в результате скапливалось нечто, чему удавалось-таки выдавить из недоверчивой Розы тайные горькие переживания, но не обиды, нет, – униженной быть она не желала и никогда ею не была. Так учили ее Дворкины, так не раз повторял ей отец. Но сами переживания часто не оставляли подолгу, поджимая печаль под самое горло, под тугой мучительный перехват. Но ни разу с тех пор, как чутье стало подсказывать про мужа, ни разу не сказала она Семе ни полслова, ни единой не сделала попытки вызвать мужа на нелицемерный разговор затем, чтоб раскидать накопившийся мусор дурных подозрений и обрывков случайных знаний про другую жизнь его – жизнь, где места ей не было и нет.
Семен Львович, со своей стороны, предполагая догадки жены в его адрес, конечно же находил свои измены в случае их раскрытия делом довольно неприятным, но к пятьдесят пятому году жизни, отсчитанному третьего дня, если мерить от музыкантши-кряквы, поделать с характером своим Мирский ничего уже не умел. И несло академика, словно легкую лодчонку вдоль бурлящего потока, полоща о камни и пороги, чтобы плыть да плыть по течению до тех самых пор, пока не опрокинется лодчонка та, споткнувшись о непреодолимую преграду и не уйдет на самое пропащее дно.
Тем не менее ничего особенного в жизни Мирских не случалось. Все оставалось, как было, без допущения Семеном Львовичем грубых оплошностей на условиях терпеливой любви к нему Розы Марковны. Борька отца обожал, если не боготворил. К тому времени он ходил в четвертый класс мужской школы и мечтал строить дома, такие, как строил папа: красивые, высокие, каменные, с причудливой разновысотной крышей, в которой были бы обязательные овальные окна, как в их доме в Трехпрудном.
Зина, перегорев в своей обиде после истории со сказочными книжками Пушкина, отжила очередную дачную неделю, сумев за плитой, уборкой и другими заботами благополучно растворить в себе собравшуюся накипь. Что-то между тем накрепко в ней зависло, но она честно постаралась отринуть от себя дурную обиду, загнав ее в самый дальний потай, так, чтоб если уж пришлось отыскать, то лишь в случае, когда очень понадобится.
Вернувшись в город, на пересменок между хозяином и хозяйкой, она слегка даже порадовалась, обнаружив дома Семена Львовича, потому что поняла вдруг, что привыкла к нему за эти годы, как к близкому, хотя и бездушному родственнику. И потому, когда ни о чем не подозревающий Мирский, заявившись к Зине после отбоя, навалился на нее всей своей ученой тяжестью, она не изрекла ему навстречу ни одного отказного слова, не испробовала попытки с силой придавить ногу к ноге, чтобы суметь оказать достойное сопротивление прежней радости. Она лишь по обыкновению прикрыла глаза и постаралась выкинуть из памяти все, что удалось ей вызнать про хозяйскую суть.
В том же, тридцать пятом, году академику архитектуры Семену Львовичу Мирскому торжественно вручили в Кремле орден Ленина за разработку лучшего проекта создания Дворца Федераций, который призван был открыть новую эру в отечественной архитектуре и строительстве. Начало строительства правительство наметило на 1940 год, увязав его с ходом выполнения пятилетних планов. За проект этот Мирский себя не то чтобы презирал, но немножечко ненавидел. То, чего бы ему мечталось видеть возведенным, о чем думалось и просилось наружу, – все это, решил, он выкинет из рассмотрения вовсе. Причиной изначального расстройства стало пронзительное открытие для себя совершенно нового в советском искусстве направления, выдвинувшего задачу конструирования окружающей человека материальной среды. Таким открытием стал конструктивизм, стремившийся использовать новую технику и мысль для создания простых, логичных, функционально оправданных форм и целесообразных конструкций.
Когда Семен Мирский разобрался и понял, о чем идет речь, было поздно. Он не успел. У истоков конструктивизма в его деле уже стояли братья Веснины, Гинзбург, Мельников и конечно же невероятный Иван Леонидов с его так и не осуществленным в двадцать восьмом году проектом Дома Центросоюза. И получилось-то все незаметно как-то, совершенно без какого-либо участия во всем этом Семена Львовича Мирского – проспал маэстро, не учуял запаха взбаламученных времен. Оттого и не мог растопить в себе сердитость, разбавить насколько выйдет, настоявшийся компот из уязвленного самолюбия, легкой тщеславной гордыни и маскируемой от себя же самого слабой зависти, хотя на людях, включая и домашних, все эти чувства умело скрывал.
В общем, Дворец Федераций Мирского самым коренным образом отличался от новомодных представлений о рациональном. Все у него было модной современности вопреки: помпезные формы, активное скульптурное сопровождение, внутренний мрамор и фасадный гранит отборных уральских сортов, прочие заведомые излишества, недвусмысленно подчеркивающие категорическое несогласие с конструктивистским подходом при возведении объекта особого государственного значения. Это в итоге и сработало на победное решение в конкурсе. Вышло то самое, чего не могло не выйти, если здраво подойти к поставленной цели.
Там же, на торжественном приеме в Кремле, где вручались награды, подошел поздравить Семена Львовича и лично пожать академическую руку моложавый военный, капитан из органов.
– Чапайкин, – представился он академику, – Глеб Иванович, будущий ваш сосед.
– В каком смысле? – вежливо поинтересовался Мирский, протягивая ладонь навстречу военному.
Капитан уточнил:
– В смысле вашего, Семен Львович, дома в Трехпрудном переулке. – Он по-хорошему улыбнулся, изучая Мирского взглядом, и добавочно пояснил: – Днями переезжаю в жилье над вами, там уже, можно считать, свободно. – Чапайкин одернул гимнастерку, поправил ремень и добавил, чтобы совсем стало понятно, о чем идет речь: – За выездом. – Тут же поинтересовался: – Вы, надеюсь, не очень по этому поводу переживать станете?
Отчасти это было так. Если говорить только о нем, но не о Розе.
Над Мирскими, сколько себя Семен Львович помнил, еще с девятьсот третьего, заселенческого, года, проживали Зеленские, пенсионеры из династии московских адвокатов, сами в прошлом успешные адвокаты: и Георгий Евсеич, и жена его, Кора, дочь князя Сулхана Кемохлидзе. Там же с родителями проживала вся большая дружная семья, состоящая из детей и внуков. Георгий Евсеич, как и Кора, – оба они относились к Мирским с большой симпатией, и, пожалуй, это можно было назвать дружбой. Розу они просто обожали, особенно ценя ее умение организовать домашние чайные церемонии.
– Ненаглядная вы наша, – с милым грузинским акцентом любезничала княжеская дочь, пробуя на вкус уши имана. – Ну чтобы Семен Львович без вас делал, скажите мне, что?
Георгий Евсеич поддакивал, отделяя себе меньшую долю от напластанного внушительными кусками медового лакэха, и, желая лишний раз отточить остроумие, решительно поддерживал добрососедский разговор:
– Не скажи, Коранька, не скажи… Семен Львович в подобной защите вряд ли нуждается. Он бы, к примеру, мог тебя взять в супруги после моей кончины, а Розу, если что, удочерить… – И все они смеялись, и было им тепло и хорошо.
Подавала, как всегда, Зина: бесшумно, с робостью перед чужими и переживанием за своих. Раз от разу Георгий Евсеич скашивал глаза в направлении Зининого низа, но тут же отводил их обратно, успевая вовремя вплестись в разговор.
Вместе обычно собирались и на еврейскую Пасху, как правило, у Мирских. Подсмеиваясь над грузинским происхождением собственной супруги, Георгий Евсеич специально для Коры привычно шутил, и каждый раз она, приоткрыв от удовольствия ротик, почти искренне верила в дурацкую Жоренькову придумку. И было забавно.
Муж начинал всегда одинаково:
– Весь род князей Кемохлидзе, согласно Торе, берет начало от древних египтян, где он трансформировался из имени фараона Аб Кемаля в древнееврейскую августейшую фамилию Кемохе, что означает, – он почесал голову, якобы вспоминая историю древнего мира, – означает на древнем же еврейском «гордый». Далее – после того, как евреи двинули в пустыню, часть из них, что была не под Моисеем, выдвинулась в отдельный смешанный полк, решивший идти самостоятельно, не бороздя пески, а поставив себе цель отыскать новые плодородные земли, с реками, горами, виноградом и шашлыком. – На этом месте Зеленский раздумчиво почесывал кончик пористого носа, определяя точный момент, когда с учетом слушательского внимания следует превратить все это в накатанную шутку. – Так вот, как вы думаете, кто у евреев возглавил раскольников, вышедших из-под царского контроля? Правильно, – Кемохе, лично сам и возглавил. Плутали они в поисках земли обетованной не сорок лет, как все нормальные люди, а гораздо больше – сорок лет и три года. Но именно эти три года и дали миру процветающую грузинскую землю, включая все прочие радости жизни на ней, от красного вина до чахохбили и сациви. – Кора слушала, затаив дыхание, с приспущенной нижней губой и распахнутым навстречу рассказчику взором. А Зеленский продолжал как ни в чем не бывало:
– Когда полк, обогнув Синай, форсировал Иордан… – он замялся, представляя в мыслях карту ближневосточной местности, – …ну и эти… Тигр с Евфратом, а потом уж перебрался наконец через двух сестер, Арагву и Куру, и достиг грузинских земель, то обнаружил на них лишь разрозненные племена пещерных иноверцев, живущих на уровне первобытного человека. И тогда сказал Кемохе: «Отныне мы поселимся здесь и вольем новую жизнь в эти меха, разведем скот, превратим долины в цветущий виноградник, объединим племена в один народ и научим его приготовлять пищу, которая была б достойна этих мест. В мацу добавим парочку ингредиентов и перепечем в лаваш, гулять так гулять! Но это немного позже. Начнем же мы с лобио.
– Э-э-э-э… – отвела указательный палец в сторону Кора, начинающая с этого момента предполагать от мужа подвох, но тот продолжал оставаться серьезным.
Мирский едва держался на стуле от приступа с трудом сдерживаемого смеха, но Зеленский еще не завершил изложение исторической правды:
– Так вот, для лобио требовалась фасоль трех видов: молодая, зрелая и недозрелая – в состоянии между нежным стручком и твердой горошиной. И тогда изрек Кемохе: «Слушай меня, о, народ мой. Я, Кемохе Первый, обещаю, что лобио, которое мы замутим, явится наивкуснейшим питанием для любого разумного человека на этой Земле, для чего мне понадобятся три вида фасоли. Теперь мы посадим ростки, а дальше уйдем в поход, с тем чтобы соединять племена на этой благословенной земле. Женщины останутся и соберут первый молодой урожай. Когда же вернемся мы, то сами отберем стручки, потребные для второго сбора. Третий сбор будет последним, и после него начнется новая эра жизни на этой еврейской земле».
И увел воинов соединять племена в народ. Но народ оказался гордым и объединяться захотел не сразу, а постепенно. И тогда Кемохе снова объявил, но уже племенам: «Я, Кемохе-завоеватель, обещаю вам, что, поверив мне и пойдя за мной, вы получите самое неизгладимое удовольствие для ваших желудков, потому что ничего слаще моей фасоли вы никогда не пробовали, о люди!»
Вот тогда народ поверил Кемохе, и сказал ему их главный по самому большому племени с первобытным именем Дзе, просто Дзе: «Мы пойдем за тобой, о Кемохе, веди нас к своему сладкому блюду, надоело нам жить среди гор и камней, мы спустимся в долины и станем хозяйствовать на земле вместе с вами, пробуя на вкус все, чему ты нас обучишь». И они вернулись в долины. Но к тому времени первый урожай фасоли был давно снят – так давно, что уже перезрел второй и почти вызрел третий, последний для настоящего лобио.
Кора уже почти начала по новой верить в историю собственного народа, но была остановлена Розой, которая, не выдержав, прыснула и таким образом подпортила повествовательный натурализм. Тем не менее, оставляя серьезную мину на лице, Георгий Евсеич близился к финалу:
– И тогда Кемохе решил, что должен отдать дань справедливости этому народу и этой земле, оставив ему слова его и доброту его, и сказал он: «Я, Кемохе Первый, не являюсь отныне Кемохе-завоевателем. Начиная с этого дня нарекайте и зовите меня именем, которое станет таким, как ваши имена, теперь я стану Кемохлидзе Первый, соединив свое имя с именем предводителя вашего племени. Или же просто – грузинский князь Кемохлидзе от иудейского живительного корня. Ну а сейчас, – сказал он, – займемся лобио, пока не перезрел последний урожай». С тех пор, – грустно резюмировал рассказчик, – лобио у грузин всего лишь двух сортов: молодое – зеленое и зрелое – бурое. Лично я больше люблю оба, – сказал он и захохотал, выпуская из себя накопившуюся веселость.