Отсмеявшись, подвел самую последнюю черту под сочиненной на ходу сказкой, обращаясь к жене:
– Таким образом, получается, что ты, Корачка, самая натуральная иудейская княгиня, полноценно подлежащая участию в праздновании иудейской Пасхи, на которую тебя вместе с твоим беспородным еврейским мужем и зовут.
И снова все засмеялись вслед за адвокатом. В такие минуты сердечная мышца Розы Мирской готова была бешено стучаться о грудину изнутри, доказывая неистребимую любовь к мужу, к сыну, к друзьям и ко всей ее так замечательно удавшейся, наполненной счастьем жизни.
Лишь Зина не понимала ничего из того, что происходило за столом, продолжая обносить гостей салатами на второй заход. Так, разве нескладные обрывки всяких шутейных разговоров.
Именно тогда, в какой-то из гостевых случаев, и пришла Георгию Евсеичу мысль о Зиночке, приведшая его к поступку, о котором Роза вспоминала потом долго и с негодованием.
Дело было на Пасху, году в тридцать втором, на еврейскую опять же, само собой. Стол снова был у них, у Мирских, – так почему-то получалось душевней. Кроме Зеленских, явился Аронсон с живой тогда еще супругой Соней, Ида, как обычно, – Розина сестра по линии отца, Марка Дворкина, с мужем Ильей и старшим сыном. Притащилась семья инженера-конструктора Каца в полном составе, по гроб жизни обязанного Семе руководящей работой и из кожи лезшего, чтобы лишний раз доказать уважительность к хозяину, оба Зеленских и кто-то еще от родни дальней, но близко к Мирским расположенной.
Родителей за столом уже не было никаких. Отец Семена Львовича, как и мать, оба в виде праха лежали больше десяти лет на Немецком кладбище. Розины же родители давно еще, сразу после дочкиного замужества, крепко поразмыслив, решили обрести новую родину, чтобы получилось подальше от большевиков. Органическая химия не столь бесплотна, как коммунизм, решил Марк Дворкин, она всем пока потребна, где в пробирках смешивают. В этом его поддержала и любимая жена, Рахиль.
Как раз в это время отмучился в подмосковных Горках лукавый Ильич, и в возникшей в стране неразберихе было чем основательно заняться большевистской верхушке, чтобы каждому не выпустить из рук по своему куску власти. Этим Дворкины и воспользовались под посмертный шумок, быстро упаковав вещи и выправив нужные паспорта себе и младшей Розиной сестре Броньке. География не обсуждалась – на подобные точные науки наилучший спрос оставался за океаном. Плыть предстояло из Европы, куда уже были закуплены билеты: сначала рельсовым экспрессом в Париж, затем паромом до Лондона, через Ла-Манш. Оттуда снова водой, но пересекать уже саму Атлантику.
С Розой обсуждать будущее не стали: знали, что бессмысленно. Просто обнялись, поплакали и простились навсегда. Мать вручила внушительный сверток: все семейное, родное, с чем и уезжать совершенно невозможно, а просто сбыть никак нельзя – фамильное.
В то, что – навсегда, Роза еще в те годы не верила и не понимала. Думала, через год-другой освободится немного Сема от архитектурных перегрузок, и тогда они навестят маму и отца, несмотря на так и не сложившиеся до конца отношения Дворкиных с Мирскими. Не вышло. И не только это – перестало получаться и другое: по маршруту Москва – Нью-Йорк и обратно письма стали пропадать начиная с двадцать седьмого года, и сколько ни пыталась Роза выяснить судьбу исчезающей в неизвестность переписки, ничего не выяснялось до конца. Так что покамест Пасха у Дворкиных с Мирскими праздновалась раздельно, у каждых на своем континенте, и всякий раз, пригубливая из бокала екатерининского стекла, что остались от мамы, Роза мысленно проговаривала на так и не забытом ею до конца идиш: «Зол дыр год гелфун майн либе мамочке, их геденк айх алэмен. (Храни тебя Бог, мамочка моя, я обо всех вас помню)».
А какой это был Бог, иудейский их – Яхве или же обыкновенный человеческий Иисус Христос, Роза знать не желала: ей было все равно, кто охранит ее самых близких от беды, какой из возможных этих богов. Она не самого его любила напрямую, Спасителя Небесного, в первый черед, как на Законе Божьем учили когда-то, она больше признавала своих родных и близких, а потому и его, Бога, заодно, а не наоборот.
В этот раз было особенно весело: Мирский, как обычно, издевался над Кацем, зная, что тот все одно стерпит и вовремя переведет все в шутку, но при этом доходил до той выверенной опытом границы, после которой могла бы затаиться и обида.
И точно – как только Сема подбирался к очередной предельной шуточке, то сам же резко сдавал назад, наливал Кацу персонально и подбрасывал в его адрес пару-тройку ласковых признаний. Тогда и проносило мимо тайной обиды.
Выпивали за всех, в очередь. Иногда, забыв про положенную строгость, сбивались по дороге со своих обрядов на русские, успевая по пути наметать на пасхальный стол кучу искрометных блюд из запасов острословного меню – сверху донизу. На коленях у Аронсона пристроился шестилетний Боренька. Ему было крайне интересно наблюдать за взрослыми. Он больше молчал и наматывал на будущее. Ида ахала с каждыми появившимися на столе новыми розиными пирожками, что подтаскивала Зина. Ахала, обязательно пробовала и активно нахваливала для укрепления академического родства. Кора, обретшая с подачи Георгия Евсеича иудейские корни, чувствовала себя полноправным членом общего праздника, ловя себя на том, что, может, и правда есть в их роду евреи, кто ж такое деликатное дело знает точно? Или – кто не знает?
Так и сидели, умеренно выпивая и веселясь, пока не поднялся Зеленский.
– Друзья мои, – соорудив серьезное лицо, обратился к застолью Георгий Евсеич. – Пришло время избавления от грехов наших, какие с того года набрались, – он с прищуром осмотрел присутствующих. – Надеюсь, непричастных к этому делу не имеется? – Он налил себе и пустил бутылку кагора по кругу.
Все налили, а маленькому Борьке капнули в блюдечко – слизнуть на всякий случай. Зеленский взял пустой бокал и стал обходить стол. Каждый из сидящих за столом отливал в его бокал по чуть-чуть из своего. К концу кругового маршрута емкость наполнилась почти до краев. Далее всем полагалось выпить свой кагор, а отделенные грехи в виде слитого вина вынести на выброс. Нет слитых грехов – нет вины присутствующих. Зеленский присел на место, хихикнул и выкрикнул в сторону кухни, где возилась у плиты Зинаида:
– Зинаидочка! Дочка!
Зина явилась тут же, вытирая руки о фартук.
– Аиньки, Георгий Евсеич, – доложилась она. – Вот она я. Принесть чего?
– Ничего не надо, дочка, – по-отцовски нежно ответил адвокат, – выпей с нами лучше, а то носишься, носишься все, передохни малость, успокойся. – Он протянул ей греховный кагор и приготовился чокнуться с ним своим. – Давай, милая, до дна, на здоровье!
Зина благодарно склонила голову и приняла питье. Георгий Евсеич пригубил свой напиток, не отрывая от Зины глаз. Весело отхлебнула еще пара гостей. Ида Меклер тоже хихикнула и сделала большой глоток. Зина выдохнула и сказала:
– Спасибочки за угощенье, – она отглотнула, пробуя вино. Сладкий этот, густой кагор явно пришелся ей по вкусу. Тогда она залпом осушила остаток, вытерла губы краем фартука и благодарно известила хозяйку. – Пойду теперь, там горячее на подходе и фишу щас подам, да? – Зина бросила вопросительный взгляд на Розу, рассчитывая получить одобрительный кивок. Однако, не получив ответного указания, исчезла на кухню.
Роза Марковна продолжала сидеть, замерев с нетронутым бокалом в руке. Мирский, перестав улыбаться, озадаченно посмотрел на жену, предчувствуя нехорошее.
– Пожалуйста, уйдите, Георгий Евсеич, – Мирская продолжала смотреть мимо Зеленского, но слова сказала так, что на шутку они не походили. И это поняли все. Возникла пауза.
Зеленский, надо отдать ему должное, не растерялся и не смутился, а принял единственно верное решение – адвокат-то от Бога. Он быстро глянул на часы, хлопнул ладошкой по лбу и бодро сообщил:
– Бог мой! И то правда. Засиделись мы, Коранька. Вставать завтра ни свет ни заря, деток будить, – он поднялся и беззаботно добавил: – Они у нас такие сони, такие сони! Пойдем, милая, – он подхватил под руку слегка нетрезвую супругу. Дочь князя сделала неудачную попытку выскользнуть из-под мужниной руки, пытаясь вставить свое:
– Жоранька, а как же фиш? И ведь завтра не надо в школу, завтра выходной, а?
– Мы уходим, Кора, – на этот раз Зеленский сказал это весьма твердым голосом, после чего вежливо поклонился гостям и увел жену в прихожую. Провожать его никто не поднялся, впрочем, нужды в этом уже не было, и не только на этот раз.
После той самой Пасхи тридцать второго года дружба Мирских с Зеленскими оборвалась, общаться они перестали, но при встрече кивали друг другу, как кивают жильцы одного и того же дома – смущенно или просто равнодушно.
В тот же пасхальный вечер, когда гости стали расходиться, Роза, поцеловав на прощание Аронсонов, придержала двоюродную родственницу, успев шепнуть на ухо:
После той самой Пасхи тридцать второго года дружба Мирских с Зеленскими оборвалась, общаться они перестали, но при встрече кивали друг другу, как кивают жильцы одного и того же дома – смущенно или просто равнодушно.
В тот же пасхальный вечер, когда гости стали расходиться, Роза, поцеловав на прощание Аронсонов, придержала двоюродную родственницу, успев шепнуть на ухо:
– Ида, задержись немного, разговор у нас к тебе, – Ида с радостью скинула жакет и вернулась в гостиную. – О «золотухе» знаешь? – спросила ее сестра, проводив последнего гостя.
– Наслышана, – огорченно вздохнула Ида. – Не знаю, что и сказать даже.
Иду, если честно, подобная чекистская затея при ее полунищей жизни не слишком смущала – даже и придут если, то тут же развернутся обратно: брать и на самом деле в доме Меклеров было нечего, разве что дранку посрывать со стен, какие уж там ценности-драгоценности-золото-монеты-брильянты-изумруды.
Речь шла о кампании, затеянной ОГПУ по указанию Политбюро лично Менжинскому и Ягоде, – об организованном изъятии произвольным способом у части населения излишков ценностей для экономического подъема страны, для нужд индустриализации. Фабрики строить надо? Надо. Заводы? Еще как надо! Голодные есть еще советские люди? Нет в основном, но поддержка необходима экономике, чтобы и не было их никогда, голодающих.
К ценностям относилось все, за что можно было выручить монетарный эквивалент: цацки, николаевские червонцы и пятнари, также советские золотые червонцы выпуска двадцать третьего года, камушки в оправах и без, остатки торгсиновских долларов, также имевших немалый ход вплоть до самого конца нэпа и отчасти зависшие на руках. Короче говоря, все, во что сумел вложиться чуткий до обмана народ, пытаясь любым путем избавиться от девальвированной бумажной массы. Торгсины, придуманные с целью выжать накопленные доллары, себя не оправдали, ожидаемого эффекта не принесли и поэтому были закрыты. Но и это было не все, усердно выискивали и серебряную массу – то есть тех, кто ухитрился набрать и схоронить весовое серебро в мелких монетах, и большинство таких укрывателей пришлось на транспортных кондукторов. Взвешивали найденное быстро, тут же, на месте обнаружения, и расстрел полагался такой же скорый: больше килограмма изъято – получите без задержки, с помощью быстрой на ответ трибунальной «тройки».
Вся кампания была довольно протяженной, но пик ее пришелся на весьма короткий срок, учитывая партийные аппетиты и реакцию пуганого населения, – до полутора – двух лет, с тридцатого до тридцать второго года. Именно это и обозвал тогда народ «золотухой».
Приходили не ко всем, но ко многим – главным образом к бывшим нэпманам, успевшим на этой самой политике славно разбогатеть. Не брезговали гэпэушники и прочим состоявшимся контингентом, под который подпадали известные врачи, успешные адвокаты, а также разное подозрительное начальство, повязанное в основном со снабжением кого-нибудь чем-нибудь.
Это, однако, не означало, что в сферу внимания ОГПУ не могли попасть и люди творческих профессий, включая знаменитостей. Правда, если говорить о доме в Трехпрудном, то к моменту, когда Роза шепнула Иде на ухо свои слова, пострадать от принудительного изъятия успел лишь один, но достойнейший человек – знаменитый педиатр, доктор Клионский Самуил Израилевич, главврач городской клиники детских заболеваний.
Пришли к нему поздним вечером, очень вежливо поговорили, после чего доктор выложил на стол то, о чем его попросили, написав заявление в органы о добровольной сдаче излишков материальных ценностей, жертвуемых им на благо индустриализации советской родины для скорейшего и победного построения социализма в Советском Союзе. Однако этим дело не ограничилось. Вновь к нему явились и на другой день, вернее, в ночь уже и поговорили чуть менее сдержанно, но пока все еще вежливо. К выданному днем раньше заявлению Самуил Клионский добавил еще одно, уточняющее первую бумагу в сторону расширения списка, после чего органы угомонились и ушли, снова поблагодарив врача.
Однако окончательно успокоились они лишь после того, как явились в дом в Трехпрудный в третий, последний раз. Теперь уже они не церемонились и не пытались завязать вежливый диалог – сразу увезли несчастного Самуила Израилевича в ближайшее отделение милиции в чем был и посадили его там на твердый стул. Затем вернулись обратно и сообщили жене Циле, что муж ее, главный детский доктор, помирает, но раз скрывает от государства излишек, то и пусть себе помирает А если Циля Клионская не желает мужу смерти, то пускай перестанет сопротивляться и отдаст работникам ОГПУ все, что отдавать таким, как они, положено. Ясно?
После таких слов Циля, обливаясь слезами двойного горя, рвя сердечный промежуток между жалостью и страхом, беспрепятственно выложила последнее, неблагоразумно схороненное Клионскими от своей страны. И люди с ромбами в петлицах ушли, учуяв по-собачьи, что на этот раз миссия их выполнена целиком и полностью, без допущения досадных оплошностей.
Как раз на этот короткий, но результативный период и пришелся крепкий виток в карьере сотрудника экономического управления ОГПУ, оперуполномоченного с двумя шпалами на воротнике и полугероической фамилией Чапайкин.
За короткий срок Глеб Чапайкин сумел проявить себя в качестве опера, накопившего достаточный опыт, чтобы по праву считаться в Управлении ловким психологом и умелым дознавателем. В общем, две шпалы вскоре сменились на три, и уже их Глеб носил до тридцать четвертого, поскольку резко пошел в гору после серии удачных изъятий, по завершении каковых сделался начальником отделения в Особом отделе НКВД, получив в тридцать пятом году звание капитана госбезопасности, как только звания такие ввели в оборот.
Однако в Трехпрудном Чапайкину в те времена пошуровать не довелось – другие были в списке адреса, прочая досталась уполномоченному столичная география.
Тогда же, в Кремле, в момент знакомства с орденоносцем Мирским, не удержался, соединив праздничный настрой академика с собственным приятным событием, и в приподнятом настроении сообщил будущему соседу, покосившись на свой воротник:
– У меня не орден, конечно, как у вас, но тоже вот звание подошло, так что праздник у нас сегодня общий, Семен Львович, получается. Двойной…
В тот гостевой вечер, продолжая оставаться расстроенной от истории с Зеленским и Зиной, Роза все-таки собралась и потолковала с сестрой Идой про дела. Речь пошла о взаимной семейной выручке в связи с болезнью «золотухи».
– Идочка, – обратилась к ней Роза, – мы с Семой хотели бы передать вам на хранение кое-что из самых для нас дорогих предметов, – она помялась, но попыталась поточней донести до Иды суть просьбы. – Видишь ли, дорогая… – Роза не очень точно чувствовала, как правильней начать, но в итоге сказала напрямую: – К нам могут прийти, очень могут пошерстить: сама понимаешь, что мы думаем обо всем об этом после Клионских, – она слегка наклонила голову вбок и приподняла глаза вверх, перебирая мысленно перечень, который мог бы вызвать у ЧК практический интерес. – Хотя, с другой стороны, особенно опасаться вроде нечего: достаток мы почти проживаем – ты знаешь, как Сема не любит себе ни в чем отказа, – украшений не покупаем, так, по мелочам, вроде кораллов да бирюзовой мелочи в серебрушке, – она оглянулась по сторонам и остановила взгляд на стене. – Это все… – кивнула она туда, где задержался взгляд, – …это им неинтересно, нет у ЧК ценителей прекрасного, да и спрос им неясен на искусство, для них все это мазня и баловство, так что пусть здесь так и висят. Мы с Семой об этом думали и полагаем, что в этом мы правы, – она вздохнула. – Но, знаешь, что касается нескольких предметов, семейных в основном, то есть у нас сомнения, что не на месте они теперь, когда такое развернулось.
– Это какие вещи-то, Роз? – с любопытством поинтересовалась Ида, понимая, к чему клонит сестра. – Старые которые, те, что от Дворкиных остались?
– И кое-что от Мирских, – уточнила Роза, – Семины. Немного, но есть, – она посмотрела на Иду и спросила прямо: – Возьмешь на время? К вам не придут, ты знаешь.
Раскидывать умом Ида и не собиралась.
– Милая моя, – она почти обрадовалась такому родственному доверию. – Да конечно, Розочка, о чем речь, дорогая? Будь спокойна – сохраним в лучшем виде, сунем в одеялко, да за вьюшку, – пошутила она, – пусть ЧК с нашими печными тараканами воюет, раз им так надо.
– Мыши, – поправила сестру Роза и улыбнулась, на мгновение выпустив из памяти неприятный осадок от гадости, учиненной Зеленским, – мыши бывают печные, а не тараканы, Идочка.
Предметов для утаивания от индустриализации коммунизма и впрямь оказалось не так много, но зато все они были высочайшего калибра: ваза на платиновом постаменте в виде хрустальной ладьи от Фаберже, пасхальное яйцо того же имени, из царской коллекции Александра Третьего, причем не придворной мастерской клейменные при полнейшем соблюдении ювелирных нюансов и неотличимых деталей, а непосредственно автором, мастером самим, Карлом, кольцо матери с крупным изумрудом редкой чистоты, плотно окруженным примовой брильянтовой россыпью. Кроме этого редкий набор фужеров и салатница – все екатерининского стекла, коллекционного, с царскими вензелями, резьбой, эмалями на ножке и двойной золотой каймой по краю. Ну и прочее, понемногу: Семины часы – золотая луковица с тонким переливным боем позапрошлого века, голландской работы и его же брильянтовые запонки с такой же заколкой для галстука. Больше прятать было нечего. Вернее, было чего, но этого было не жаль, если что. А точнее, если и жаль, то без семейной катастрофы – просто с огорчительным расстройством, и эту часть решено было не трогать: как сложится, так и будет.