Ева - Слава Сэ 11 стр.


Лабиринт оказался всамделишным. Коридор раздвоился без всяких указателей направления. Причём, под косыми углами. Я пошёл направо и упёрся в стену. Вернулся к развилке, стал пробираться в другую сторону. Опять развилка. Писать на стенах «Здесь был Мотя» помогло бы, но это уже вандализм. Поймают, заставят платить. На одни только обои придётся вкалывать лет тридцать, если санитаром.

Бродил и бродил. Нашёл десяток тупиков и потерял направление. Не понимал, откуда пришёл и не ползал ли уже по этим развилкам. Несколько раз выбирался в кабинеты, в некоторых были окна на улицу. Но ориентироваться по заоконному пейзажу не получалось, улица не знакомая. Здесь легко можно плутать до рассвета. Марк говорил, в каждом кабинете потайная дверь, за ней лестница на верхний этаж. Там кухня и более дружелюбная планировка. Выйдя в очередную комнату, я стал простукивать стены. И правда, узкая полоска в углу вдруг подалась, повернулась. За ней винтовая лестница. Я поднялся, вышел в просторное помещение. Из пола торчали огрызки кабелей, трубы. На потолке вытяжки. Белый кафель. Будущая кухня. Стал заглядывать в двери. Первая вела к лифту, вторая в холодильник, способный заморозить цельного слона. А третья дверь открылась на балкон. Или бельэтаж, вокруг огромного холла. Бесконечное, пустое пространство. Марк говорил, в центре здания зал, я не представлял, что он может быть таким необъятным. Здесь можно строить дирижабли. Очень высокие стены. Паркеты зала принадлежали второму этажу, а потолок был уже на четвёртом, наверное. Я же оказался в середине, на подвешенном по периметру балконе. И здесь был слабый свет. Видимо, где-то горели аварийные плафоны.

Собрался уходить, но вдруг возникла музыка. В центр зала вышла босая дева в неопределённой белой хламиде. Вряд ли платье, скорее ночнушка. Одна, белое пятно в чёрном пустом пространстве. Она подняла руки и стала кружиться. Лица не разобрать. Но я узнал её силуэт. Ева.

Женская пластика — моя слабость. Все эти места их сгибов… Красота не бывает статичной. Сводит с ума не форма глаз, не белые зубы. Не сами по себе ноги, а только лёгкость, с которой они ступают. Посмотрите на фотографии: чем яснее на снимке движение, тем фото живее. Или, к примеру, дерево красивее бревна лишь тем, что бревно — венец статичности. А изогнувшаяся сосна — единственный и лучший способ изобразить ветер, который иначе и не нарисуешь, он невидим.

Многие женщины знают, что смысл обаяния в движении. И никогда не встанут перед фотоаппаратом в позу бревна. Хоть чуть-чуть, но изогнутся упруго, чтобы зритель предчувствовал взмах, шаг или поворот головы.

Бывает, недурная вроде бы мадемуазель поворачивается и идёт прочь. И сразу видно, какая она корова. Тяжёлая и сутулая. А иногда наоборот, сидит, неприметная. Но поднимется тебе навстречу, и отрывается внутри какой-то пузырёк. И ты уже косишь в её сторону, и постоянно помнишь, где она.

Я бы стоял так и смотрел много лет. Язык не приспособлен описывать танцы, вяжется узлом. Пушкин рискнул писать танец Истоминой. Не в обиду поэту, вышло так себе. Из текста понятно лишь, Александр Сергеевич хотел бы изучить танцовщицу вблизи, притушив освещение. Я же подавно не справлюсь с пересказом Евиных кружений и перетеканий. Представьте себе сами что-нибудь прекрасное, умножьте на пять, получите примерно её танец.

Не знаю, как долго это длилось. Так по пробуждении сложно бывает понять, как долго ты спал. Музыка вдруг смолкла. Ева повернулась и деловито зашагала прочь. А я всё прятался за колонной. Опомнился, когда ей остался десяток шагов. Вот дверь, и сейчас она скроется. Вдруг очнулся, но чёрт меня дёрнул пошутить. Я был уверен, она узнает меня по голосу. И обрадуется, как в первый раз. Я перевесился через перила и заревел:

— Женщина в белом балахоне! Вернитесь!

Мне казалось, выйдет удачная шутка. Но, отражённый от стен, мой призыв превратился в звериный рык. Слов бы никто не разобрал. Эхо ещё не улеглось, а она уже неслась прочь, рассыпая на бегу какие-то бусы. Летела, подхватив подол. Я напугал её, дурак. Теперь нужно было догонять. Перелез через перила, повис на руках, до пола осталось метра четыре. Грохнулся как мешок с картошкой. Вряд ли кто-нибудь полюбит меня за изящество и пластику. Другое дело, за редкой силы разум. Побежал за ней — и тут в зале погас свет. Будто глаза высосали. Где-то в паутине коридоров, она повернула рубильник и теперь убегала всё дальше. Понятное дело, сейчас на её место примчится стража. Я позвал по имени, во всё горло — ничего не изменилось.

Свалившись с балкона, я разбил фонарь. Он оказался плоть от плоти этого тёмного города. Тоже враг. На ощупь добрёл до стены, подсветил телефоном дверной проём и вышел в лабиринт. Тут они меня искать замаются. И чёрт с ними. Главное, она здесь. Я вернусь сюда на танке. Буду проезжать сквозь стены. Проплутав минуты три, нашёл кабинет с окном на улицу. Открыл и спрыгнул в сугроб. Уже не заботясь, видят ли меня камеры и не зарыта ли под снегом засада. Я вам покажу, как связываться с выпускниками Питерской консерватории. Это только с виду мы задохлики. На самом деле, те ещё Тесеи.

Сугроб попался по грудь. Еле выполз. Домой пришёл мокрым. Никто за мной не гнался. Я развесил костюм преступника на стульях, придвинул к батарее. Час отмокал в душе и на следующее утро пришёл в больницу с опозданием. Проспал.

Глава восьмая

«…Здравствуйте, Юля.

С Вами приятно общаться, Вы совсем не перебиваете. Чем безмолвней собеседник, тем приятней разговор.


Я хочу рассказать, как играл в детском вокально-инструментальном ансамбле. Мне было двенадцать лет. Молодость уже заканчивалась, хотя со стороны так никто бы не сказал. Наш музыкальный коллектив был приписан к клубу ткацкой фабрики. Кроме нас, брутальных рокеров, в клуб ходили ещё пятнадцать женщин неясного музыкального вероисповедания. Для удобства их разделили на два ансамбля, „Ассоль“ и „Ноктюрн“. Обе команды желали друг другу сдохнуть в муках. До поножовщины не доходило лишь потому, что силы без остатка тратились на любовь к искусству в лице худрука Лёни. Многие считают, нет лучшей доли, чем руководить женским коллективом. Это верно лишь отчасти.

Лёня говорил, например, пианистке:

— Стаккато, Жанна! Умоляю вас, ещё более стаккато!

Женские сердца таяли от таких слов. Лёне приходилось себя сдерживать. Безбрежное сердце, он обожал всех. Он хотел, и не мог рассыпаться на пятнадцать маленьких Лёнечек. И ещё, он был женат на женщине без слуха. Представляете, как она ревновала?


Дамы пели лирические произведения. А у нас, юных музыкальных хулиганов, с репертуаром были проблемы. Лёня утверждал, петь про секс нам рано. А про всяких малахольных Буратин, мы считали, унизительно. Других песен Леонид не знал. Только про любовь и её ужасные последствия. Когда руководишь клубом на ткацкой фабрике, все мысли об одном.


Я недоумевал, чего он возится с этими старыми коровами. Им было по 22, а то и по 23 года. Солистке Ире скоро ожидалось вообще 26. Непонятно, как она выходила к микрофону и не рассыпалась, птеродактиль.

Теперь-то, догадываюсь, у неё водились ноги, попа и другие слагаемые женской красоты. И вся она могла быть ничего себе. Но в двенадцать лет мужчина не склонен прощать недостатки.


Участницы обожали музыку с маниакальной страстью. Слушать их было невыносимо. Они мучили гитары, рояль и слушателей. Они издевались над своими же подругами по текстильной промышленности, в их же клубе, после всяких перевыборных собраний.

Чтобы коллективы звучали гармоничней, Лёня прятал в кулисах своего консерваторского друга Пашу. Паша шпарил на йонике. Сам Лёня гитарасил со сцены. Выходило живенько, швеи-мотористки хлопали.


Паше тоже нравились старые коровы. Ему хотелось бы оттянуть на себя парочку, или больше. Но был он маленький, в очках и в кулисах. Артистки на него не глядели. У них было соревнование, кто первой укусит Лёню за губу. Или за что-нибудь.

И тогда Паша изобрёл цветомузыку. Это был посылочный ящик с клавишами от пианино. Адский прибор с оголёнными контактами. Нажимаешь „соль“, внутри опасно трещит электричество, сыплются искры, и на рампе загорается оранжевый фонарь. Или синий. Паша сыграл для примера небольшую композицию. Девушки сразу поняли, какой он редкий смельчак и повелитель фейерверков.


Начался концерт. Коллектив запел юмористическую песню о безответной любви в плохую погоду. Паша грянул на цветомузыке. Полетели синие и красные брызги. Он был весь как демон сиреневых молний. Потрясённые ткачихи не справлялись с зайчиками в глазах. Во втором куплете, на словах „если б сзади подошла ты“, Пашин ящик загорелся. В небе хлопнуло, свет погас, женский скулёж смолк, будто весь ансамбль мгновенно и беззвучно застрелили. Лишь в темноте, яростно матерясь, Паша сражался с пламенем.

Конечно, это был успех. Музыкант, изобретатель и комсомолец Паша тушил заводское имущество сорванной портьерой. А пятьсот ткачих взволнованно следили, как он лупит стихию сперва кулисами, потом чьим-то пальто. В победе Паши над продуктами Пашиного разума никто не сомневался. Герой забил цветомузыку насмерть. Ему аплодировали, как какому-нибудь Моцарту. Включили свет. Мотальщицы и чесальщицы стали расходиться.

В целом, концерт удался. И даже лучше, что раньше закончился. Многих дома ждали дети, некоторых — мужья.

Паша после выступления исчез. Скорей всего, женился. Совсем неудивительно. На ткацкой фабрике иногда достаточно выйти во двор, чтобы обрести счастье. Оно прыгает на спину, как рысь. А если ты зарекомендовал себя мужественным пожарником, можешь и до двора не дойти.


Я с тех пор вырос и разучил множество скабрезных песен. И как-то раз отважно угнал трамвай вместе с пассажирами. Мне хотелось понравиться одной белошвейке. Её в тот вечер звали Викой, в тот вечер ей было 23. Она клялась, что в душе певица и разрешила укусить себя за мякоть ноги. Я целый год потом выгуливал её овчарку. Это было намного опасней, чем тушить занавесками посылочный ящик, но мне нравилось. До сих пор за ней скучаю.


Милая Юля. У нас в больнице ещё зима. Санитар Борис бродит мрачный, задумчиво ревёт, не может найти свою берлогу. Если до весны не выспится, всё лето будет ходить сонный и злой. И пусть. Главврач сказал, как только сойдёт снег, меня отпустят.

Обнимаю Вас. Искренне Ваш, Алексей…»

Сегодня Юля слушала сидя. Даже улыбнулась, два раза. Я воодушевился, стал жестикулировать, дочитал стоя. Потом вспомнил, что письмо не от меня и такая вовлечённость ни к чему. Ну и ладно. Мы вышли во двор. Последняя неделя февраля, на улице течёт и тает. По метеосводкам, с воскресенья вернутся морозы, но пока солнце, синицы скачут. Гуляли под руку, перемыли кости встречным санитаркам. Минут пятнадцать ходили, но всё равно. Я рад ужасно. Запатентую новый метод лечения. Со всего мира ко мне полетят караваны богатых женщин, грустных и красивых.

* * *

Объяснял себе происходящее. Не понимаю, зачем Ева прячется. Если её держат, сбежать проще простого. Значит, по своей воле. Но дело не в губительной для разума страсти, Яблокова она не любит. А если бы и любила, к чему запираться-то?

Вероятней прочих версия шантажа. Он ей угрожает. К примеру, она прознала что-то такое о его делишках. Тогда ему даже выгодна её болезнь. Помрёт и всё. А может, он сам её заразил. Тогда непонятна позиция родственников. Не могли же они настолько рассориться с дочкой-внучкой, чтобы плюнуть на её здоровье.

Или, они все вместе берегут Еву от некой внешней угрозы. Прячут. Но от кого здесь можно прятаться? Это же не Колумбия, где женщина стоит два мешка героина. Выглядит, будто она проглотила фамильный бриллиант и отказывается выплёвывать. А может, прознала рецепт их страшного молочного супа с овощами. Я пробовал, это же настоящее химическое оружие! Люди, умеющие такое готовить сами по себе угроза обществу. Их, правда, не следует выпускать на улицы.


Вечером мне позвонили. Номер не определился. Незнакомый дядька сказал загадочное:

— Матвей Станилевский? Меня зовут Юрий. У меня есть нужная вам информация. Приходите сегодня в девять вечера на перекрёсток улиц Элияс и Дзирнаву. И лучше будет, если придёте один.

И повесил трубку. Мадридский двор. Информация у него есть. Ну-ну. Если потребует денег за важные сведения, пообещаю ему рай после жизни. Платить мне нечем.

С другой стороны, звонивший мог быть той самой угрозой, от которой прячут Еву. Увидал её танцующей, теперь преследует. Проснулся в нём псих, мало ли. Пока ничего не натворил, с ним действительно ничего не сделаешь, можно только прятаться. Если это он меня нашёл, то мы его шишечкой по чайничку. Я снял с ходиков бронзовую шишку и положил в карман. На всякий случай.


Улица Элияс начинается в дебрях центрального рынка. Нужно переплыть гомонящую толпу и грязь торговых рядов. Киоски, павильоны и палатки долго тянутся, но всё-таки переходят в склады, потом в длинные заборы и тёмные дома. Машины по этой улице не ездят. Я прошёл несколько кварталов, нашёл нужный перекрёсток. Снега много, фонарей мало. Собственно, один на всю улицу светильник. Зато приятного медового цвета. Так себе место для деловых встреч. Девушку я бы сюда не повёл дышать кислородом. Заборы чёрные, в сугробах зимуют авто давно забытых марок. Из-за одного такого железно-снежного холма мне навстречу вышел человек.

— Здравствуйте, вы, Матвей?

Человек улыбнулся широко и радостно, совсем как Гагарин. Я почувствовал, что это хороший человек. У нас общая цель и, наверное, мы подружимся. И разжал в кармане ладонь, выпустил шишечку.

— Да, это я.

Мужчина улыбнулся ещё шире, как-то неловко нагнулся, взмахнул — и в моей голове взорвалась ртутная лампа.


Очнулся в белой пустоте. Болела башка, ныли рёбра, в груди нехорошо хлюпало. Гагарин неплохо меня отделал.

— Ну что, Бильбо Бэггинс, изучил город?

Голос был Колин, но неприятно резкий и с тройным эхо. Я разлепил глаза. Знакомая палата. Пятый корпус.

Коля рассказал: меня нашли прохожие. Вызвали «скорую». При мне был мобильный телефон, кошелёк и в нём три лата. В кармане бронзовая гирька от часов. Врачи выбрали в списке моих номеров бабу Лизу, позвонили, та прибежала к Николаю, заплакала: «нашего Мотю убили». Коля договорился с бригадой, «неотложка» отвезла меня сразу в психушку. С радостью, безымянные отбивные другим больницам ни к чему. А сотрясение и в нашей родной клинике прекрасно лечат.


— Что интересно, — сказал Коля, — пока ты спал, к тебе приходила эта, депрессивная из восьмой палаты. Юля Муравьёва. Сидела тут, чего-то шептала. Главврач удивлялась. Она ведь полгода не вставала. А тут вдруг эмпатия, спрашивала, что с тобой. Интерес к людям. Думали, она галлюцинирует, но нет, сознание ясное. У неё курс лечения долгий. Предполагался. Положительную динамику ожидали к осени, в лучшем случае. А тут вдруг встала, ходит… Скажи, ты чего полез-то в этот Гарлем? Ты же вроде не колешься?

— Почему Гарлем?

Коля рассказал о заповеднике, где мою бедную голову обогатили информацией методом вбивания. В Риге есть разные районы. Мой чердак — это центр, старый город. Бывшая крепость и окрестности. Романский стиль, готический. Здесь каждый сантиметр на счету, и страшно дорог. Гостиницы, банки, парламент местный, называется Сэйма. Дворец президента. В Домском соборе шпарят Баха для засыпающих туристов. Жилья здесь почти и нет. Разве что чердаки, вроде моего.

Вокруг крепости улицы, застроенные при русских царях. Тоже красиво всё и дорого. Наш Дом с лабиринтом как раз в таком квартале.

Самые богачи живут за городам, вокруг озёр, где сосновые леса и шикарные дачи. Там резиденции послов, дома писателей.

На периферии рассыпаны бесцветные панельные ульи. Скучные, как во всём мире.

Непросыхающая голытьба собрана в паре мест. Есть такая улица Лабораторная, например. Там веками селились дети и внуки уголовников. Отсидевшим уркам традиционно выдавали здесь углы в бараках. Вечерние прогулки в этом оазисе — аттракцион для настоящих самураев.

И второй страшненький район, на юг от рынка. Там всегда жили наши хулиганы, со времён Петра. Район — клон Бомбея и Гарлема с поправкой на национальную неспособность русских вовремя остановиться. Коля рассказал, медсёстры специально просятся работать в поликлинике за рынком. Это хлебное место. Что ни день, перевязки ножевых ран и битых бутылками затылков. Здравомыслящие рижане туда не суются. Именно в этот уголок дружелюбия я отправился за знаниями.


Весть о посещении мною этой урбанистической клоаки взбудоражила всех. Меня почти полюбили. В больницу приезжал Марк Андреевич, привёз ананас и мандарины. Приезжала баба Лиза с Серафимой. Сима набросала мой портрет. Я на нём забинтованный, но улыбаюсь. Видимо, заразился от Гагарина. Василь Василич приходил, ничего не принёс. Сказал: «Привет, котлета». И шепнул, что кой-чему меня научит, потом. Даже Паша заглянул, охранник из «Белого Носорога». Съел ананас, помолчал и уехал.

И, конечно, Юля. Войдёт, сядет и смотрит. Она знакома с Марком Ильчиным. О чём-то они шептались в коридоре.


Марк устроил консилиум светлых сил. Прямо у меня в палате. Присутствовали: Коля, два охранника из «Белого Носорога», Паша и Роберт, сам Марк и зачем-то Василь Василич. Против него никто не возражал. Силы Добра постановили: я собираюсь вломиться к Яблокову. Хорошо бы мне помочь, потому что сам я бестолковый. Меня при этом не спросили и даже внимания не обращают. Я забинтован как мумия, не могу встать с койки. Только слышу, пленум плетёт кружева моей судьбы. Думают, например, кому из ментов звонить, когда меня повяжут. Интересно, а если я решил плюнуть и жениться на пожилой миллионерше Нинель Платоновне из третьей палаты? Всё равно бы меня погнали на штурм?

Назад Дальше