29 июля.
Мы все поехали в Канн, думали проехать в Траяс, но пришлось бы ждать поезда целый час. Решили отправиться на остров Св. Маргариты. Там, действительно, хорошо. Цикады, густой запах пиний, безлюдность, глушь, море. Купались. […] Весело не было. Ян был подавлен и его настроение передавалось всем. Что с ним? Я никогда не видала его таким подавленным. Не пишет, плохо спит, из-за пустяков сердится. Боже, как хотелось бы хоть одно лето провести легко и весело. […]
Ян бранил Галю за то, что она не работает — «Почему-то хотят все, что пишут, печатать. А нужно писать всегда. Ведь, если начнешь ничего не делать, в кафе ходить, то так и тянет. А писать, работать — нужно втянуться» […]
31 июля.
[…] Ян в лучшем настроении. Во время прогулки он вел с нами разговор на литературные темы. Он только обескураживает Лося насчет исторических романов, — до чего это бунинская черта, кто близко — тот ничего не может делать. […] А на Леню это подействовало. А на самого Яна как действовали братья уверяя, что он ничего не знает и ни о чем писать не может. А между тем, Юлий Ал. считал его очень талантливым.
2 августа.
Сорин был недолго, т. к. он ежедневно ездит в два часа на этюды. […] Он рассказывал, что когда жил в Арзамасе, Горький говорил ему: «Вот поезжайте с Катей в Нижний и купите ей шелку на платье, такого, чтобы шуршал, люблю шуршащие юбки».
Галя верно заметила, что Сорин причесывается под Гоголя. […]
А дома нас ждали гости — Рахманиновы, приехавшие на неделю сюда в своей машине. Он был в отличном сером костюме и новой шляпе. […] У нее синематографический аппарат, — снимала. […]
В Рахманинове чувствуется порода и та простота, что была присуща нашим барам. […] Говорили о черепах: длинноголовые — это высшая раса, большинство военноначальников, царей, Петр Вел., Романовы до Александра III и Николая II. […]
Опять Рахманинов говорил, чтобы Ян писал о Чехове. Возмущался Цетлиным: «Теперь модно поругивать Чехова».
3 августа.
Только что вернулись из Канн. Давно не проводили мы лунного вечера на берегу моря. Ян сказал: «Мы ужинали, как босяки, под лодкой». […] Я долго разговаривала с М. Ал. […] Говорили о Дурново, кот. за полгода до войны подал государю записку, где предсказал все, что случилось. […] Подъехали Рахманиновы, он, как всегда, прост, мил и благостен. […] С. В. много говорил о Шаляпине. У него голоса нет, успех падает, он и сам понимает, что пора на покой, да М. В. не дает разрешения. Рассказывал, как Шаляпин роли придумывал. Нужно играть Олоферна — он об Олоферне ничего не знает — ему Савва Мамонтов говорит: нужно, точно с фрески сошел. Шаляпин ухватил и стал вести роль с угловатыми движениями. Газеты упомянули о фресках, а вскоре и он сам стал везде рассказывать, что Олоферна он придумал изображать, «как фреску». Нужно ему было готовить речь Сальери, а он и понятия не имеет, что за человек, какой грим. Врубель на листе почтовой бумаги нарисовал Сальери, и Шаляпин так и стал гримироваться. Гримировался он изумительно, по пути к Грозному он был Листом. Как это он делал, не объяснил. Много с ним возился Ключевский. Заставить его читать бывало трудно. Так Чехова и не прочел!
— А гармонию он знал? — спросил М. Ал.
— Какое там гармонию! Он и из оперы-то знает всегда только свою партию. […]
Таня сказала мне, что Шаляпин трудный человек, более трудного, даже тяжелого, она не знает. […]
5 августа.
[…] Попробую записать то, что слышала сегодня у Алданова за завтраком. […]
Рахманинов рассказывал о Толстом, который жестоко обошелся с ним. «Это тяжелое воспоминание. Было это в 1900 году. В Петербурге года 3 перед тем исполнялась моя симфония, которая провалилась. Я потерял в себя веру, не работал, много пил. Вот, общие знакомые рассказали Толстому о моем положении и просили ободрить меня. Был вечер, мы приехали с Шаляпиным, — тогда я всегда ему аккомпанировал. Забыл, что он пел первое, вторая вещь была Грига, а третья — моя, на скверные слова Апухтина „Судьба“, написанные под впечатлением 5 Бетховенской симфонии, что и могло соблазнить музыканта. Шаляпин пел тогда изумительно, 15 человек присутствующих захлопали. Я сразу заметил, что Толстой нахмурился и, глядя на него, и другие затихли. Я, конечно, понял, что ему не понравилось и стал от него убегать, надеясь уклониться от разговора. Но он меня словил, и стал бранить, сказал, что не понравилось, прескверные слова. Стал упрекать за повторяющийся лейтмотив. Я сказал, что это мотив Бетховена. Он обрушился на Бетховена. А Софья Андреевна, видя, что он горячо о чем-то говорит, все сзади подходила и говорила: „Л. Н. вредно волноваться, не спорьте с ним“. А какой шор, когда он ругается! Потом, в конце вечера, он подошел ко мне и сказал: „Вы не обижайтесь на меня. Я старик, а вы — молодой человек“. Тут я ответил ему даже грубо: „Что ж обижаться мне, если Вы и Бетховена не признаете“. — Он мне сказал, что работает ежедневно от 7 до 12 ч. дня. „Иначе нельзя. Да и не думайте, что мне всегда это приятно, иногда очень не нравится, и трудно писать“. Я, конечно, больше ни разу не был у него, хотя С. А. и звала. Темирязев тоже говорил, что он спорил с ним по физиологии растений, хотя в этом ничего не понимал. Вообще, когда он говорил, то никого не слушал». […]
Ян старался оправдать Л. Н. Сергей Вас. до сих пор задет.
6 августа.
Продолжаю запись вчерашнюю: Рахманинов передавал слова Толстого о толстовцах: «Это все равно, что ключи в кольце, они кажутся надетыми, а приглядишься, видишь, что им еще один оборот сделать надо, чтобы быть, где я». — Я так больше и не был у Толстого, а теперь побежал бы. Очень он меня тогда огорчил. А утешил Чехов, сказав, что, может быть, просто у Толстого в этот день было несварение желудка, вот он и кинулся.
Вишневский рассказывал, что после первого представления «Дяди Вани» все поехали к Чехову. В театре был Толстой. Вдруг во время ужина, входит Толстой и, здороваясь с ним, говорит: «А зачем вы за чужой женой ухаживаете? Нехорошо!» — Ян замечает, что Вишневский не прочь прилгать.
Шаляпин, когда ехал к Толстому, очень волновался, хотя почти ничего не читал. — Мы приехали вместе, — рассказывает Рахманинов, — Л. Н. сидит на площадке лестницы, а Шаляпин, расставив руки, неожиданно говорит: «Христос Воскресе!» — Толстой приподнимается и холодно, со словами «Мое почтение» пожимает ему руку.
М. Ал. [Алданов. — М. Г.] передавал, что Шаляпин очень высокого мнения о Рахманинове. Рахманинов имел, конечно, большое влияние на Шаляпина, прежде всего своей необыкновенно большой музыкальной культурой и общим развитием.
Говорит Рахманинов очень тихо, глухо. Слушать приходится с большим напряжением. […]
7 августа.
Вчера все утро ушло на Сорина. Приезжал смотреть, где писать Галю. […]
Мы все восхищались М. А. [Алдановым. — М. Г.], что он не боится расспрашивать о том, что нужно ему для романа. На обеде у Сорина он расспрашивал его об освещении, какое могло быть в Юсуповском дворце в марте около шести вечера, о дворце, подробностях его украшений. — Он признавался опять, что самое для него трудное — описывать, а разговоры — очень легко. […].
8 августа.
[…] Вчера он [Алданов. — М. Г.] вспоминал свою эвакуацию, Толстых [А. Н. Толстого. — М. Г.] […] Вот однажды Толстой говорит: — Давай издавать журнал! — Как? Да кто покупать будет? Откуда деньги? — Достанем. Редакторами будем мы, пригласим Чайковского, Львова. […] И представьте, так и вышло. […] С первого номера начались «хождения по мукам». […] Там в редакции мы с вами в первый раз встретились после Одессы, Иван Алексеевич. Вы приехали с Толстым, мы все встали. Ведь вам тоже предлагали быть редактором, но вы отказались. Почему? — Да так, видел, что ничего сделать нового не могу, вот и отказался. — А знаете, Толстой всегда о вас хорошо говорил, он ценил вас. […]
11 августа.
[…] Была у Мережковских. Фильма подвигается. […] Они составляют фильму по Пушкину, либретто по А. К. Толстому, перечитывают романы, исторические документы. […] — Я придумал встречу Бориса с Самозванцем, это для кинематографа очень эффектно. — А разве это было? — спросила я. — Конечно, нет, но можно придумать, что Дмитрия взяли в плен и тогда они виделись с Борисом. — А как же он спасся? — Бежал. […]
16 августа.
[…] Сорин сказал, что он последний ученик Репина. Вообще, он рассказывает о себе много и все время втолковывает, что он знаменит и замечательный человек. […]
Вспоминаю, как Стеллецкий рассказывал, что Дягилев предлагал ему писать декорации и костюмы для балета из жизни Христа. Он отказался, сказав: во-первых, я дворянин, во-вторых, я русский дворянин, а в-третьих, я православный русский дворянин. Вы на смертном одре вспомните мои слова. — Стеллецкий рекомендовал Гончарову и она даже набросала эскиз иконостаса, при чем перепутала места Богоматери и Спасителя. Должны были танцовать без музыки, на двойном полу, чтобы отдавались звуки ног. Для антрактов Стравинский должен был написать хоралы.
Вспоминаю, как Стеллецкий рассказывал, что Дягилев предлагал ему писать декорации и костюмы для балета из жизни Христа. Он отказался, сказав: во-первых, я дворянин, во-вторых, я русский дворянин, а в-третьих, я православный русский дворянин. Вы на смертном одре вспомните мои слова. — Стеллецкий рекомендовал Гончарову и она даже набросала эскиз иконостаса, при чем перепутала места Богоматери и Спасителя. Должны были танцовать без музыки, на двойном полу, чтобы отдавались звуки ног. Для антрактов Стравинский должен был написать хоралы.
17 августа.
Были у Неклюдовых на goûter, слушали рассказы из дипломатической жизни и из беженской, о ростовщиках из аристократии. […]
Обедали á deux с Яном. Было странно и приятно. […]
22 августа.
Виделись с Поляковым-Литовцевым. Он произвел странное впечатление, точно его лихорадило. Он много говорил, обрушился на Алданова, что у него меньше творчества, чем у Брешко-Брешковского, что он блестящ, умен, как эссеист. […] Когда же он пишет роман, он делает ошибки. […] — «Нет, — я говорю ему, — вы еврей и никогда настоящим русским писателем не будете. Вы должны оставаться евреем и внести свою остроту, ум в русскую литературу». […]
25 августа.
[…] Я немного писала о «Старом Пимене». Очень трудно. Я никогда еще так не мучилась, как теперь. Хочется показать два мира, два века, которые не в состоянии понять друг друга. Это не Тургеневские «Отцы и дети», там разговаривали, спорили, волновались, ссорились, а тут почти всегда молчание. Кончилось все бегством Оли и 18 лет не видались. Такое непонимание! Жутко и символично. […]
2 сентября.
Завтракал у нас Мочульский. Как всегда, я испытывала удивление от его веселой жизнерадостности. […] Много рассказывал интересного о немцах. […] У него гостили 2 немца, принадлежавшие к очень теперь распространенному типу «интернационального сноба». Они против войны, один был только семестр в университете, т. к. не мог быть в среде патриотов. Все подобные этим немцам молодые люди увлекаются Жидом и Прустом, особенно большое влияние имеет на них Андрэ Жид, как-то они даже подражают ему в жизни. […] К женщинам, к чувствам — самое циническое отношение. […]
Потом Ян рассказывал, как Володя [Злобин. — М. Г.] говорил, что по Мережковскому Атлантида погибла от черной магии и «Содома». Мочульский очень смеялся. […]
24 сентября.
Письмо Яну от Гиппиус — просит присоединить его подпись к письму Беличу, чтобы выдавали пособие хотя бы в 200 фр. в месяц Плещееву, который ослеп. Вот действительно несчастье! Кроме того, она хвалит короткие рассказы Яна. Сетует, что он их бойкотирует и сообщает, что у них котенок. […]
[К этому периоду относится единственная запись Бунина за этот год:]
16-Х-30.
Вышел вечером из дому — звезды. Какие? Бело-синие?
Ночью через Монфлери. Осенняя свежесть, звезды белеют сквозь деревья.
20 октября.
[…] Ян долго спал, т. к. ночью просыпался и первый раз кофе пил в 6 ч. утра. Потом он целый день убирался, наводил порядок и перед своим днем рождения и перед, дай Бог, Арсеньевым. Понемногу начинается зимний сезон. […]
2 ноября.
Еще один юбилей справили — Лоло. Было приятно, вкусно, но очень грустно. Это уже полу-похороны. Он почти ничего непил, мало ел. […] телеграммы, адреса. И все это как будто ему нужно, а ведь он должен знать всю сущность этих поздравлений, а все-таки радует. […]
Утром с Леней были у Герцена, положили цветов к его подножью […] каким он был русским интеллигентом и кто скажет, что он полу-немец и полжизни прожил на западе. […]
9 ноября.
Вчера были у Кугушевых. Видели новых их соседей, которые совершенно живут по-американски: сняли хуторок и все делают сами. Чистота, порядок. 60 кур. […] По рождению они сибиряки, по фамилии Самойловы. […]
Читаю Ундсет. […] все же Нобелевская премия слишком большая награда.
Читала Эклезиаст. Что за прелесть! Как вообще неровна Библия — от высшей поэзии до скуднейшей прозы. […]
11 ноября.
Начала читать «Бесы». Первая глава удивительно хороша. […]
15 ноября.
Вчера были у Мережковских. Д. С. в необыкновенно хорошем настроении — как у него [?] всегда хорошо сказывается материальное благополучие. Он становится добр, остроумен, блестящ.
«Совр. Зап.» не взяли воспоминаний о брате Ек. М.7 […] Говорили о Сирине. Д. С. сказал: «Боюсь, что все это мимикрия». […] «Нужен только тот писатель, который вносит что-то новое, хоть маленькое. А даже Флобер мне не нужен, — ну, великолепная фраза, а дальше что? Вот Стендаль — другое дело, его отношение к Наполеону». «Меня занимают только скучные книги, только они и интересны. Вот „Капитанская дочка“ — ее съешь как конфетку, а Маркса или Канта — их читать все равно, что нож во внутренности вводить и там поворачивать. Но такие-то книги и нужны, они-то и делают эпохи. Это я так говорю, что моя „Атлантида“ скучна». Он советовал прочесть из нее конец и начало — середина скучна. […]
23 ноября.
[…] Опять разговор о Фондаминском. Дм. С. хорошо сказал: «Вишняк лучше, там все ясно, а Илюша это хорошо нарисованная дверь в стене, хочешь войти, а не можешь. У Вишняка же есть где-нибудь вход и кто ему по сердцу, тот входит свободно». […]
Я сказала Дм. С, что мне нравится «Атлантида», что читаю ее с удовольствием, порой трудно оторваться. Он ответил, что она дает ключ к пониманию христианства, беспорочного зачатия, догмата Троицы. И стал объяснять, но я не слышала, т. к. З. Н. начала со мной разговор о нашем завтраке у них. […]
18 декабря.
Возвратили «Старый Пимен». Милюков написал, что двойной фельетон для Иловайского давать нельзя. Значит, в «П. Н.» можно вспоминать лишь о левых. […]
25 декабря.
[…] Я в этом году прямо нищая, а у Яна тоже брать нельзя, все идет на первые потребности. Молодежь никогда так мало не зарабатывала.
Все время во мне живет непроходимая тоска. Огорчает, что ничего нельзя послать в Ефремов. И ничего не знаем мы про них. Как все Бунины рассеялись: Ефремов, Ростов, Орел, Воронеж, Москва, Грасс.
26 декабря.
Из письма Троцкого8 Полякову9: «…Фридрих Беек дал мне свою карточку к проф. Лундского университета Зигурду Аграллю, дабы я с ним познакомился и побудил снова выставить кандидатуру И. А. Бунина10. Конечно, я это сделаю. […] Посещу также Копенгагенского проф. Антона Калгрена, с которым намерен побеседовать относительно кандидатуры Бунина и Мережковского. Все это, как видишь, чрезвычайно серьезно. Друзья Бунина должны взяться за дело!»
30 декабря.
Получена книга от Thomas'a Mann'a со следующей надписью: «An Ivan Bunin, zum Dank fur 'La Giovenezza di Arseniev' in herzlicher Bewunderung. Munchen, Weihnacht 1930. Thomas Mann». […]
31 декабря.
[…] Дождь ужасный. Как приедут Зайцевы?11 И звонок от них, решили, что приедут завтра.
Купили фиников, изюму, малаги, печенья, бананов и мандаринов и бутылку вина. […] Все это поделили по-братски, съели и выпили, вернувшись с прогулки. […] Все уже спят.
1931
1 января 1931 г.
Одиннадцатый раз встречаем Новый Год во Франции, третий, нет, даже четвертый — в Грассе. И тринадцатый раз не в Москве.
Завтракали у нас Зайцевы. […] Говорили насчет И. А. Ильина. Он имеет большое значение в Германии. […] Шла речь о Гиппиус и Тэффи. Зайцев считает, что Тэффи — падший ангел, а Гиппиус просто зла, что у Мережковских любовь к интригам просто из любви к искусству. Мы говорили, что Мережковский умен, но нарочно притворяется юродивым, т. к. этим ему легче выделиться. Он неискренен, когда ругает Толстого, делает это для того, чтобы уничтожить в литературе то, что ему самому недоступно. А Достоевский — источник для него самого. З. Н. же не понимает истинной красоты Толстого, ее ум абстрактнее и ей Достоевский должен быть ближе.
— Недаром, — сказал Ян, — Карташев говорил, что именно в ней есть ведьминство: «Мне всегда вспоминается наша семинария, в стенах которой идут трубы. И вот иногда туда проваливалась галка и там трепыхалась. Вот так и душа З. Н.». […]
Говорили о Фондаминском, с которым Зайцев подружился за поездку в Болгарию. Он думает, что в конечном итоге он слабый, несмотря на мудрость, на самопожертвование, на энергию. […]
4 января.
[…] И. И. (Фондаминский. — М. Г.] рассказывал. Мы слушали.
О политике: Германия — сумасшедший дом. Все взоры обращены на большевиков. Ждут войны: большевики должны стереть Польшу и соединиться с Германией. Франция не вступится. […] Весь вопрос теперь, решатся ли рискнуть большевики или нет. Надежда, что не решатся. Керенский хочет войны, а И. И. боится. […]