О Сирине: «Очень приятный и жена его евреечка, образованная, знает языки, очень мила. […] На отца не похож. […] И. Ал. обожает. Показывал бабочек. Влюблен в них». […]
10 января.
[…] Ян решил, что нужно расходиться по комнатам в 10 ч. вечера, чтобы вставать, пораньше. Правда, вечера длинные, ведь мы кончаем обедать уже в 7 ч. […]
Яна огорчило прекращение субсидии от чехов. […]
12 февраля.
Записываю мало. […] я очень утомилась. […]
3 марта.
[…] Третьего дня ходили в долину, прошли в St. Jean. Нарвали диких гиацинтов. Вспомнила маму, как она любила их. А у Яна эти цветы связаны с Телешовым. У них они бывали с Рождества. Видели дом Уэльса. Ничего живет! Провансальский стиль. Безвкусия нет. Виден он и из парка, с площадки. Три писателя здесь — английский, французский и русский. […] и чем писатель хуже, тем богаче живет, комфортабельнее. […]
5 марта.
Набросала конспект своей жизни. […] Третьего дня мы прошли с Лосем почти 30 клм. […]
Получила за «Пимена» 120 фр. Отложила 50 на лето.
7 марта.
[…] Степуны приезжают самое позднее 11 марта. Мы все рады. […]
Оказывается, Тикстон заболел в Копенгагене — удар. Дали знать. Кому ехать — жене или Тэффи? Решили, что Тэффи и сыну. […]
8 марта.
[…] Ян за обедом говорил о Рильке, о том, что тот не боялся подражать, хотел найти Учителя. Потом, вечером, он читал из его переписки с Родэном о том, что главное счастье — работа, терпение и концентрация, а главное, чего нужно беречься, — спешка. Какая во всем тонкость! Замечательное явление этот Рильке. […]
Г. Иванов прислал свои «Розы». Кажется, Гиппиус с Мережковским преувеличивают в нем поэта. […]
Оказывается, Ян уже не может переносить «Митину любовь». Так и сказал: «Видеть ее не могу».
Начала читать «Письма Достоевского». Много приоткрывается. […]
11 марта.
[…] После обеда пришли И. И. [Фондаминский. — М. Г.] со Степуном. И Степун всех оживил. Был блестящ, сыпал парадоксами, суждениями, коснулся многих вопросов, сделал несколько характеристик, довольно беспощадных. Но его добродушие, какое-то благоволение сдабривают все, и эта беспощадность не кажется злой, не отдает завистью, злобностью, а дышит весельем.
Ильин, Ив. А., издал стопроцентную книгу против большевиков, а нужно было бы вскрыть и объяснить, а то получилась глупость. Сотрудники у него посредственные, о большевицкой литературе пишет Кульман. […]
Спор с Яном о Бердяеве, которого Степун ставит высоко, хотя и говорит, что он «кружится, но не достаточно быстро для дервиша».
О Достоевском: — У него точно экзема на языке. — У него большая ноздря и он нюхает канализацию человечества. — У него сильно развито нравственное чувство, мучается, сколько ему поставить в Москве, на празднествах Пушкина, за масло и колбасу. Я, например, не мучался, а просто поставил в счет свои расходы и расходы Наташи в гостиницах, когда читал теперь лекции о театре. […]
Он вскакивал, пересаживался, ходил — все это как-то необыкновенно легко, свободно, весело. Говорит, что не чувствует себя настоящим образом образованным, что его интересует теперь политич. эк., что без нее нельзя понять мира, что он в день читает 5 газет, что знакомства отнимают у него много времени, но это необходимо и интересно.
— Германия живет интенсивно. Она сумасшедшая. […]
Да, еще об Ильине — У него ум только в бельэтаже, ни подсознательного ума, ни надсознательного нет. Он теперь и русскую революцию по Фрейду рассматривает.
— Достоевский самый умный русский писатель. Если отнять талант у Пушкина, неизвестно, что останется, а если отнять талант у Достоевского — то останется ум.
Ян оспаривал — ум всегда талантлив. […]
12 марта.
Вчера мы были приглашены к Фондаминским. […] Степун занимал всех. Он много говорил о Рильке, которого очень ценит, как поэта и философа.
20 марта.
[…] Брежневы на днях привезли свою невестку (вдову их несчастного сына), вышедшую замуж за голландца. […] они из «Ленинграда», были у «Алексея Максимовича». Он голландец, что-то строит, восторженно говорил о правителях России. Пел настоящий гимн. Вращаются они в литературных кругах — Толстых, Замятина и еще кого-то.
Толстые живут богато — собственная дача. Наташа вся в детях. Фефа — комсомолец. Ника — «очень милый мальчик». Митя чуть не гениальный ребенок, пишет.
Думают, что здесь к ним относятся с ненавистью. Очень удивились, что Ян сказал, что больше с жалостью и непониманием. «А там вас жалеют», сказала Гуля. […]
Она, правда, сказала: «Мы там живем, ни о чем не думаем, а тут нас засыпают вопросами». Это правда, думать там страшно, вот и не думают.
Как-то вечером у нас был Степун, много говорил, как всегда. Рассказывал, что ставил при большевиках «Эдипа». […] Очень хвалил Андрея Белого, восхищался его «Голубем», сценой, как 2 человека одну палку держат. Хвалил очень «Тургенева» Зайцева […] да еще Сирина. Опять бранил Алданова. […] Зато Гиппиус — «очень талантлива в стихах».
Ян почти все время ему возражал. Когда припирал Степуна к стенке, то он делает вольт и переводит разговор на другие рельсы. Вообще, он редкий собеседник, главный талант его в этом. Он должен чувствовать своего слушателя, это его возбуждает, почему он и предпочитает форму писем в своих произведениях. […]
25 марта.
М. С. [Цетлина. — М. Г.] вчера мне звонила. […] Ей пришла в голову благая идея устроить вечер в отсутствии Ив. Ал. — вечер Бунина. Я сказала, что передам Яну. Это нас спасло бы, ведь в этом году у нас ежемесячный доход уменьшился на 550 фр. (чехи и Маня). […]
27 марта.
Прочла «Петербург» [А. Белого. — М. Г.] […] Ужимочки, скачки, самолюбование. Особенно это чувствуешь, когда вспоминаешь Пруста. У обоих «искание новых путей в искусстве», как говорит Андрей Белый, но у Пруста все органически, а у Белого все пробы, попытки. […]
6 апреля.
[…] Письмо Яну от Бориса Зайцева, очень милое, дружеское. Его сестра Таня — игуменья «Нечаянной радости». По-видимому, она хорошо влияет на них — и он, и Вера в последних письмах очень благожелательны. Боря сообщает, что Валери едет в Швецию, соперник очень сильный, […]
За обедом разговор о Достоевском. Ян сказал, что он читал сцену в монастыре и что ему было нестерпимо скучно: «Всегда один прием, собрать всех вместе и скандал». […]
Леня говорит, […] что Достоевского Яну мешает понимать его талант, он всегда внутренне отталкивается от него. […]
10 апреля.
Слава Богу, мы говеем. Ян очень добр ко всем. Вчера приехал к 12 Евангелиям, что нас всех очень обрадовало. […]
15 апреля.
[…] Вчера после обеда был очень интересный разговор между Яном и Степуном. Начался с того, что Степун рассказал, что он читал Скобцовой фельетон Бунина и объяснял. Ян засмеялся, и сказал — это хорошо, ибо это подлинная Россия, а не литературная, Блоковская, Андрей Беловская. — С этого и началось. Степун доказывал, что Бунин берет часть России и не касается другой. В нем 100% бытийность. Ян возражал, что у Бунина есть персонажи небытийные, как Шаша, Аверкий, Иван Рыдалец.
— Бунин и про небытийность пишет бытийно, у него нет невнятности, а у других она есть, у Блока, например.
Ян доказывал, что в хорошем художественном произведении аура художника и аура произведения должны сливаться. Тут Степун как будто уступил. Но заметил, что ему мало Бунинской атмосферы, нужна и Блоковская.
Потом он читал Блока. Читает Степун по-актерски, временами устремляя взгляд в пространство. Ян: Как Блок эстраден. Очень рад, что слышу его в вашем чтении. Это объясняет его успех.
Степун только раз слышал Блока. — Он читал глухим голосом, без выражения, но когда его слушаешь, то улавливаешь очень тонкий рисунок, как водяные знаки.
Да, Ян, между прочим, говорил: — Вот безумие Аполлона Григорьева, его цыганщину, я приемлю. Замечательные у него письма, лучше статей! А вот Блоковская цыганщина меня не трогает.
17 апреля.
[…] Да, Ап. Григорьев умел любить, имел этот, может быть, самый тяжкий дар, дар, встречающийся редко. Он этот дар развивал в себе всю жизнь и познал от него тоску великую, за которую я полюбила его уже на всю жизнь. […]
Отчего люди, одаренные любовью, редко бывают счастливы? Отчего они так сильно страдают, мучаются? […]Роднит меня с Григорьевым и та жалость, которую он испытывал к людям. […]
20 апреля.
Завтракал Демидов. […] Много расспрашивал о Шаляпине. Он ходил к нему записывать его автобиографию. «Нудно было. Как рассказывает хорошо, а не понимает, что нужно. Длинно говорил о Крыме, о горе, где дворец артистов». Кабинет его без окон, т. е. окна есть, но вверху стены, т. ч. комната имеет вечерний характер, улицы не видно. Рояль, дубовая старая мебель, обитая зеленым репсом. Столик посредине. Большой письменный стол, за которым Шаляпин едва ли сидит. Писать ему трудно.
Квартира его на седьмом этаже. Из передней широкий коридор, убран в виде холла мягкими диванами. В кабинете Кустодиевский портрет.
Демидов находит, что Ян представляет Горького лучше, чем Шаляпин. Ян говорит, что это потому, что он берет его изнутри.
Оказывается, что Даль, чей словарь — родной дед Демидова, отец его матери. Демидов рассказал, как Мельников-Печерский написал свои романы. Наследник Цесаревич был в Нижнем, где служил Даль, а под его начальством Мельников, очень ленивый по природе. Когда наследник поплыл вниз по Волге, то к нему прикомандировали Мельникова, который хорошо рассказывал наследнику о быте раскольников. Наследнику его рассказы очень нравились и на прощание он сказал, что было бы хорошо, если бы Мельников все написал. Даль призвал своего подчиненного и сказал: Вы слышали, что сказал Его Высочество? Это высочайшее повеление. Я прикомандирую вас к себе в секретари и вы ежедневно будете с 9 ч. до 4 писать. Жить вы будете у меня.
Когда было кончено «В лесах», Даль вышел в отставку. Что делать? Он приказывает на основании «Высочайшего повеления» выйти в отставку и Мельникову. Поселяет его в своем имении, где он также ежедневно работает от 9 ч до 4. Написана половина «На горах» и Даль умирает. Мельников переезжает в свою деревню и там, комкая, заканчивает свой роман. […]
Вечером у Фондаминских. […] Степун рассказывал о детстве. […] Говорили опять о Шаляпине, о его таланте артиста и о том, что в жизни он повторяется, что он никем не интересуется, что он всегда чувствует себя в кругу зрителей, а не знакомых, не собеседников.
Говорили и о Горьком, о том, как он терял рядом с Шаляпиным. Ян рассказывал об Андрееве […] и все сходились, что философия у него от лукавого.
6 мая.
Зашел в 5 ч Демидов. […] ко дню русской культуры он послал статью о Пушкине, о его сюртуке и кольце, которые были получены Далем, дедом Демидова, после смерти Пушкина, при которой он присутствовал. Кольцо с изумрудом. Последняя из Далей владела им мать Иг. Пл., которая, боясь, что его украдут (сюртук был украден), передала его Вел. Кн. Константину Конст., который не носил его, а хранил у себя в Павловском дворце. Где оно теперь — неизвестно.
[…] не помню, как И. П. вспомнил об осетре, присланном в подарок каким-то рыбником, с которым разговорился Новосильцев. Он попросил рыбника, у которого были большие промыслы, послать большого осетра его тестю кн. Щербатову и вынул сторублевку. Тот возвратил деньги и сказал, что пришлет в подарок. Зимой, когда Новосильцев забыл о своей просьбе, был получен огромный осетр. В чем его сварить? Как его подавать? […] На осетра было приглашено человек 50 — старая родовитая Москва.
Потом зашла речь об ясновидящих. И. П. рассказал несколько случаев. […] На фронте одна ясновидящая предсказала все — и что государь будет убит, и что Варшава навсегда отпадет от России, и что в России будет голод. […] далее она предсказала, что Россия оправится и пойдет войной — «Богатырь встанет, разбросает всех людишек и пойдет на Запад». […]
И. П. рассказывал, что Бальмонт ему писал ужасно грубые письма, раз написал такое, что И. П. решил порвать с ним и сообщил ему. И вдруг получает письмо Бальмонта, в котором он пишет, что погорячился и что «дорогой Игорь Платонович» и т. д. В этом весь Бальмонт — нагл, если с ним вежливы, и труслив, если ему сделать окрик. […]
13 мая.
Год, как мы вернулись в Грасс. […] Ян все никак не может сидеть, ездит чуть ли не каждый день то туда, то сюда. […]
17 мая.
Вчера у нас обедали Фондаминские и Демидов. И как всегда при Демидове, разговоры сбивались на Россию, Москву, Тамбовскую губернию. Профессиональные писатели гораздо беднее впечатлениями, чем «бывшие люди». Сколько знает Демидов, он воспитывался в Нижнем в дворянской гимназии, читал «Московские Ведомости», был предводителем дворянства, председателем Земской управы, членом Думы, правым кадетом. Знал хорошо родовитую богатую Москву. У кого из писателей такое поле наблюдения? У Толстого было меньше. Потом война, революция, Добр. армия, Польша, Париж — да, для такого материала Толстой нужен!
Заговорили о том, что в России дворянство все свое состояние пропило и проело. […]
— Знаете, сколько бутылок шампанского выпивало губернское дворянское собрание, которое длилось, ну, 2 недели? — 3500 бутылок! На 40000 рублей — одна Тамбовская губерния. […] Но не думайте, что мы всегда так проводили времечко. С февраля мы работали очень много. […]
21 мая, четверг.
[…] Письмо от М. С. [Цетлиной. — М. Г.] — вечер1 назначен на 10 июня. Чехов2 приедет после спектакля, а потому читать будет то, что уже знает. […] Лифарь и Спесивцева танцуют, согласились петь Кедровы, — словом, вечер на «ять». Но боюсь, что сбор будет меньше обычного. Кажется, билеты только рассылаются, а в это я не очень верю.
Вчера письмо от Алданова. Он обедал с Т. Манном. Говорили об Ив. Ал. Манн подал в Нобелевский комитет за немца. […]
3 июня.
Вчера письмо от Верочки [В. А. Зайцевой. — М. Г.], тон дружеский. […] Боря кончил «Тургенева». Если поедут, то в Ниццу «на курорт для бедных». Концерт Бальмонта дал 700 фр. Какой ужас! […]
Часам к двум пошла к Лопатэнше […] на ночь прочла воспоминания Ал. Львовны [Толстой. — М. Г.] и возмущена до нельзя. Главное тем, что «ими восхищаются все — и Илюша и Иван Алексеевич. Вот я поняла, когда читала, почему я не могла бывать у Толстых. Какая грубость! Как пишет о матери […]»
Вечером […] Ян заговорил о Спировиче, которого он читает теперь. О том, что императрица была психически больная женщина, что кроме истерии, у нее была еще какая-то болезнь. […]
6 июня.
[…] Потом мы, как очень часто, говорили с ней [Ек. М. Лопатиной. — М. Г.] о любви. Она вспоминала о своем романе с Ив. Ал., за которого чуть было замуж не вышла.
«Когда он делал мне предложение, я очень смеялась. […] Мы сидели в гостиной, он в сюртуке, бледный, худой, с бородкой […], похожий на Гоголя. Потом мы ездили в Царицыно дачу снимать. Искали большую, т. к. нужно было, чтобы никто никому не мешал. Он еще спрашивал: „Зачем такую большую? Комнаты хотите сдавать?“ — Я очень смеялась. И он тут сказал, между прочим: „Я буду знаменит не только на всю Россию, а и на всю Европу“. — А мне было его жаль. Я, конечно, не верила и думала: дай-то Бог — и жаль мне было его очень. Мне рассказывали, что где-то он сказал, что я „лучше Венеры Милосской“ и ему тогда заметили — „Ну, значит, вы влюблены“. А я не была влюблена — у меня был роман с Токарским, и я, конечно, очень колебалась. Володя [брат. — М. Г.] говорил „он честно тебя любит“. Кроме того, он был моложе на 6 лет. Но главное, почему я решила не выходить замуж, это после свидания с Токарским — он внезапно поцеловал меня, и я не противилась. Как выходить за другого? Накануне нашей разлуки я плакала, мне было очень жаль его, а на другой день, когда я ехала с ним в поезде до Москвы, провожала его на юг, то у меня на душе было так тяжело, что я думала, что если существует ад, то это и есть такое чувство. А он сидел, читал какие-то книжки. И потом, через 2–3 месяца, женился». […]
Вечером на прогулке Ян нам подробно рассказал о своем романе с Лопатэн. Я сказала о разговоре с Е. М. о том, что он сказал ей, что будет знаменит […]
— Это от задора!
— Нет, совершенно спокойно, я был уверен.
— А я думаю, что отчасти и от этого она упустила случай выйти замуж, что ты слишком отличался от ее понятия мужа. Да и смотрела она на тебя, как на мальчика. Да и взрослей она была тебя, ведь 6 лет разницы в тот возраст — немало.
— Это не так, она была менее развита, чем я.
— Но все же ее окружали люди, как брат [Л. М. Лопатин. — М. Г.], Соловьев, Юрьев, она от них многого набралась, а у тебя кроме Юлия Алексеевича кто же был?
— И это неверно. Я вращался, если не среди таких блестящих людей, как Владимир Соловьев, то все же среди очень образованных, как напр. Кулябко-Корецкий, Русов и др. Кроме того, вся наша среда только и делала, что разбирала вопросы политические, литературные, общественные, и я принимал в этом горячее участие, тогда как она жила другим, в стороне от интересов братьев, своим. Один брат, правда, хотя и в душе всегда печален, вечно кого-нибудь да представлял, к другому — Льву Михайловичу, они ходили за разрешением всяких вопросов, и он говорил с ней серьезно — и только. Нет, она не была взрослей, развитей меня. Это ей так казалось, потому что она была старая дева, кое-что пережившая в сфере чувств. Да и доказательство есть, — это я сократил ее роман, там было 500 страниц и очень много наивного, детского и хотя я почти ничего еще не написал, а все же понимал больше, что нужно, и чего не нужно. […]
Почему я хотел жениться на ней? Влюблен я в нее не был, как женщина она не влекла меня. А чуть было не женился. Нравилась вся обстановка, их старый дом, гостиная — и очарование от этого переносилось на нее. Часто бывает обратное. Кроме того, она любила и понимала литературу, восхищалась ее художественной стороной, с ней можно было говорить на эти темы, а ведь, нужно сознаться, с братьями-писателями трудно было говорить. Да и прелесть, чистота была в ней только такая, какая бывала в некоторых старо-дворянских семьях. Но все же не представляю, что бы вышло, если бы этот нелепый брак состоялся. […] И ведь, как только расстались, как я выспался в поезде, так все, как рукой сняло, точно и не ходил ежедневно к ним. […] А женитьба моя [на А. Н. Цакни. — М. Г.] еще более нелепа. Зачем я это сделал, сам не понимаю.