Гейрмюнд, сын Херстейна, и прежде был неказист, даже уродлив лицом, но телом статен и строен, он слыл лучшим охотником и стрелком из лука и всегда выходил победителем во всех состязаниях. Но три года назад он приполз домой с охоты на карачках, опираясь на ладони и одно колено и волоча за собой раздробленную ногу, и с того самого дня навсегда остался калекой. Теперь он и дома шагу не мог ступить без костыля, а взобраться на лошадь или пройти по крутым полям своей усадьбы он и вовсе не в силах был без посторонней помощи. Неудачи преследовали его по пятам, он был чудаковат и своеобычен, хозяйничал неумело, плохо заботился о своем достатке, каждый, у кого хватало совести, мог провести его на любой сделке. Но руки у Гейрмюнда были золотые, он искусно работал по дереву и по железу и говорил учтиво и складно. Ауж коли Гейрмюнд брался за арфу и начинал петь и играть, тогда он кого угодно заставлял плакать и смеяться по своей воле. Гейрмюнд сам не уступал тому рыцарю, про которого пел, будто он из всего, что бы ни попало к нему в руки, будь то «липы лист или тура рог, звук равно исторгнуть мог».
Иной раз старшие сыновья начинали подпевать отцу, и тогда голоса их звучали слаще колоколов в Хамарском соборе. Предпоследний ребенок в семье – Инга – еще не умела говорить и ходила, держась за скамью, но с утра до вечера что-то мурлыкала и напевала, и ее тоненький голосок звенел нежно и чисто, как серебряный колокольчик….
Все домочадцы – родители, дети и слуги – ютились в тесной, закопченной, старой горнице с открытым очагом. Гейрмюнд уже много лет поговаривал, что надо бы возвести в доме верхнее жилье, но дело так и не сдвинулось с места. Хорошо еще, что он наконец построил новый овин взамен старого, который сгорел в прошлом году. Однако родители и слышать не хотели, чтобы расстаться хоть с одним из детей. Сколько раз, наезжая в Крюке, Симон предлагал взять на воспитание племянника или племянницу. Гейрмюнд и Сигрид благодарили, но отказывались…
И все-таки, не раз думал Симон, пожалуй, Сигрид выпала более завидная доля, чем всем остальным детям господина Андреса. Гюрд рассказывал, правда, будто Астрид довольна своим новым мужем – они жили далеко на юге, в Рюфюльке, и Симон не видел их со времени их свадьбы. Плохо только, что, по словам Гюрда, сыновья Тургрима не ладят с отчимом.
Впрочем, и Гюдмюнд был счастлив и доволен судьбой… Но коли только в этом нет греха, Симон готов был возблагодарить бога, что господина Андреса уже нет в живых и он не видит своего младшего сына… Тотчас после смерти отца, как только позволили приличия, Гюдмюнд сыграл свадьбу с той самой вдовой, о браке с которой господин Андрес не хотел и слышать. Рыцарь из Дюфрина полагал, что уж если Гюрду и Симону, которым он сам выбрал молодых, богатых и красивых невест, девушек хорошего рода, с незапятнанной честью, этот выбор не принес счастья, то уж Гюдмюнд будет просто мыкать горе, уступи отец его сумасбродной прихоти. Турдис, дочь Борга, была на много лет старше Гюдмюнда и не очень состоятельна; в первом браке детей у нее не было. Правда, с тех пор она прижила дочь с одним из священников церкви Богоматери в Осло, да и вообще, по слухам, охотно дарила свои милости мужчинам, в том числе и Гюдмюнду Дарре, как только познакомилась с ним. Симон находил ее уродливой и для женщины слишком грубой и невоздержанной на язык, но она была умная, сметливая, веселая и добрая. Симон чувствовал, что мог бы очень хорошо относиться к Турдис, не будь она женой его родного брата. Но Гюдмюнд так наслаждался своим супружеским счастьем, что на него тошно было смотреть. Он стал почти таким же рыхлым и тучным, как сам Симон, а это было совсем не в его природе: в молодости Гюдмюнд был худощав и строен. А теперь он сделался таким увальнем и рохлей, что, когда Симон глядел на младшего брата, у него руки чесались вздуть его как следует. Вдобавок Гюдмюнд всегда был глуп как пень – и то утешение, что его дети пошли умом в мать и только наружностью – в отца… Однако Гюдмюнд был на верху блаженства…
Должно быть, Симону не следовало кручиниться из-за этого брата. Да и по правде говоря, из-за Гюрда тоже не стоило так убиваться. Однако каждый раз, как Симон наезжал в отцовское имение и видел тамошнее житье-бытье, у него так ныла душа, что на обратном пути он места себе не находил.
Богатство Гюрда росло – братнин свояк Ульв, сын Саксе, был теперь в большой милости у короля и ввел Гюрда в круг вельмож, которые пользовались всеми почестями и властью в стране. Но Симону не нравился брат Хельги, и он понимал, что Гюрду он тоже не по душе. Против собственной воли и желания вступил Гюрд Дарре на тот путь, на который его толкали жена и ее брат, – только ради того, чтобы обрести хоть немного покоя в собственном доме.
Хельга, дочь Саксе, – настоящая ведьма… Но, как видно, самой большой кручиной Гюрда, от которой он чахнул на глазах, были два его сына. Старшему, Саксе, уже исполнилось шестнадцать… Почти каждый вечер слуга волочил его, мертвецки пьяного, в постель. Саксе пропил уже и рассудок и здоровье, и не было никаких сомнений, что он умрет от запоя, не достигнув возмужалости. Невелика это будет утрата – Саксе уже снискал себе дурную славу в округе из-за своего необузданного нрава и высокомерия. Он был баловнем матери; сам Гюрд больше любил младшего, Йона. Он-то уж скорее мог бы поддержать честь своего рода, не будь он… Да, к несчастью, Йон уродился горбатым и кривобоким. И к тому же какая-то болезнь гнездилась у него в желудке: он не брал в рот ничего, кроме толоконной жидкой каши и пресных лепешек…
В тесном дружестве со своей семьей Симон, сын Андреса, находил какое-то странное прибежище всякий раз, когда его собственная жизнь казалась ему… не совсем ладной, что ли. Он куда легче переносил свои беды и неудачи, когда его тяготили думы о счастье и благополучии братьев и сестер. Кабы в Дюфрине и теперь все шло так, как во времена их отца, когда там царили мир, согласие и благоденствие, Симону было бы куда легче сносить свою собственную затаенную муку… Он чувствовал, что корни, которые привязывают его к жизни, где-то глубоко, во мраке под землей, тесно переплелись с корнями всего его рода. И любой удар по одному из них, любая болезнь, которая подтачивает и гложет один из них, тотчас отзывается на всех…
Так по крайней мере всегда бывало у них с Гюрдом – во всяком случае, в прежние времена. Но теперь Симон не знал, что у Гюрда на душе…
Старший брат и Сигрид – их он любил больше всех. Симон вспоминал свои отроческие годы: бывало, он сидел и любовался сестренкой так долго, что наконец не мог сдержаться, чтобы не высказать как-нибудь свою любовь к ней. Тогда он принимался дразнить ее, тормошить, щекотать, дергать за косы, щипать ее руки, потому что проявлять свои чувства по-иному он стыдился. Он для того и дразнил ее, чтобы потом без смущения подарить ей все свои сокровища, играть с ней в разные игры, строить для нее мельницу у ручья, возводить дома из земли и песка и вырезывать для нее и ее подружек свистульки из ивовых веток по весне…
Точно выжженное огнем клеймо, запечатлелось в его душе воспоминание о том дне, когда он узнал о ее несчастье. Всю зиму Сигрид оплакивала своего умершего жениха – Симон боялся, что она зачахнет с горя, но у него и в мыслях не было ничего дурного. И вот однажды ранней весной, в воскресенье, он вышел на галерею своего дома в Мандвике, поджидая жену и сестру и досадуя, что они так долго мешкают. Во дворе стояли лошади, оседланные для поездки в церковь, слуги тоже были давно готовы. Под конец Симон рассердился и сам пошел в женскую горницу. Сигрид еще лежала в кровати. Симон удивленно спросил, не больна ли она. Жена его сидела на краю постели – она взглянула на мужа, и ее нежное поблекшее лицо дрогнуло: «Да, она больна, бедное дитя… Но еще пуще она боится… тебя и других своих родичей… Боится, как вы примете это…»
Громко вскрикнув, сестра кинулась в объятия Халфрид, прижалась к ней, обвив ее талию тонкими обнаженными руками. Ее крик с такой силой пронзил сердце Симона, что ему почудилось, будто из него разом вытекла вся кровь и оно поседело. Он совершенно потерялся, мучась ее мукой, стыдясь ее стыдом; а потом его вдруг бросило в пот от страха: «Отец! Что он сделает с Сигрид…»
Этот страх так терзал его, когда он по весенней распутице пробирался домой в Рэумарике, что под конец сопровождавший его и ни о чем не подозревающий слуга начал посмеиваться над хозяином, который то и дело слезал с коня по срочной надобности. Взрослый, не первый год женатый мужчина, Симон испытывал такой страх при мысли о свидании с отцом, что у него начался понос…
Но отец не вымолвил ни слова. Только вдруг обмяк, точно под ударом обуха. Симону и теперь еще случалось, засыпая, вспомнить вдруг это мгновение, и сон снимало как рукой. Отец сидел, повесив голову на грудь, и все раскачивался взад и вперед, взад и вперед, а рядом с ним, положив руку на подлокотник почетного сиденья, стоял Гюрд, чуть бледнее обычного, опустив глаза…
– Благодарение богу, что ее нет здесь нынче. Хорошо, что она живет у тебя и Халфрид, – сказал Гюрд, когда они остались вдвоем.
То был единственный случай, когда из слов Гюрда можно было заключить, что он не ставит свою жену превыше всех женщин в мире…
Но Симон видел, как поблек и словно зачах Гюрд с тех пор, как взял в жены Хельгу, дочь Саксе.
В ту пору, как он стал ее женихом, Гюрд тоже не отличался словоохотливостью, но каждый раз после свидания с невестой он расцветал такой ослепительной красотой, что Симон как зачарованный глаз не мог оторвать от брата. Гюрд признался Симону, что и раньше видел Хельгу, но ни разу не говорил с ней и никогда не думал, что ее родичи согласятся выдать за него такую богатую и прекрасную девушку…
В юности Симон испытывал нечто похожее на гордость, любуясь удивительной красотой своего брата. Гюрд Дарре был прекрасен какой-то особой и чарующей прелестью: его наружность точно говорила всем и каждому, что этот изящный, приветливый юноша добр, великодушен и сердце у него мужественное и благородное. А потом он женился на Хельге, дочери Саксе, и… Гюрда Дарре точно подменили…
Гюрд всегда был молчалив, но братья постоянно держались вместе, а Симон умел поговорить за двоих. Он был остер на язык и общителен; на пирушках и охоте, в потехах и состязаниях, для разных шалостей и молодечеств у него всегда была ватага дружков и приятелей, одинаково любезных его сердцу. Брат повсюду следовал за ним – говорил мало, но улыбался своей прекрасной, серьезной улыбкой. Зато в тех редких случаях, когда он открывал рот, все прислушивались к его словам…
Но теперь Гюрд Дарре молчал как могила…
В то лето, когда Симон вернулся домой и объявил отцу, что он и Кристин, дочь Лавранса, по взаимному согласию желали бы расторгнуть бывший между ними сговор, Симон почувствовал, что Гюрд угадал многое из того, что крылось за этим решением. Угадал, что Симон любит свою невесту, что у него были какие-то причины освободить ее от данного ею слова и что из-за этих причин сердце Симона испепеляют гнев и горе. Гюрд осторожно посоветовал отцу примириться со случившимся. Но он ни разу ни словом, ни взглядом не намекнул Симону, что угадал все. И Симону казалось: будь он в силах полюбить брата еще сильнее, чем любил с первых дней своей жизни, он полюбил бы Гюрда теперь за его молчание…
Симон во что бы то ни стало хотел вернуться к себе в усадьбу в веселом и беспечном расположении духа. Дорогой он придумывал дела, чтобы навестить своих друзей, живших в долине: передавал хозяевам деловые поручения и приветы от их общих знакомых, пил, прогоняя хмелем тоску, а потом приятели Симона седлали коней и скакали вместе с ним в соседнюю усадьбу, где жил какой-нибудь их друг и собутыльник. По первому морозцу скакать было легко и привольно…
Последнюю часть пути Симону пришлось проделать в сумерках. Хмель уже сошел с него. Слуги продолжали хохотать и зубоскалить, но хозяин не отзывался больше ни на смех, ни на острые словечки – как видно, устал.
Наконец они приехали домой. Андрес по пятам ходил за отцом, а Ульвхильд кружила вокруг седельного вьюка: уж верно, отец привез для нее какие-нибудь подарки. Арньерд поставила на стол пиво и кушанья, жена уселась рядом с Симоном и, пока он ел, болтала и расспрашивала его о новостях. Когда дети улеглись спать, Симон посадил жену к себе на колени, и стал рассказывать ей обо всех друзьях и родных, передавая от них поклоны.
И про себя он подумал, что стыдно и недостойно мужчине жаловаться на такую долю, какая выпала ему…
На другой день, когда Симон сидел один в горнице Семунда, туда вошла Арньерд, чтобы подать ему поесть. У него мелькнула мысль, что сейчас самое время поговорить с ней сглазу на глаз об искателе ее руки, и он тут же передал дочери свой разговор с хозяевами Эйкена.
«О нет, красотой она не может похвалиться», – думал отец, глядя на стоявшую перед ним девушку. Приземистая, коренастая, с широким и грубым бледным лицом и копной белесоватых волос; сзади они были заплетены в две толстые косы, но спереди свисали на лоб и лезли девушке прямо в глаза; у нее была привычка то и дело отстранять их рукой…
– Как вам будет угодно, отец, – спокойно сказала она, выслушав Симона.
– Я знаю, что ты послушная дочь, Арньерд, но что ты сама думаешь об этом деле?
– Я ничего не думаю, дорогой отец. Как вы решите, так оно и будет.
– Видишь ли, Арньерд… Я мог бы повременить год-другой, чтоб еще ненадолго избавить тебя от всех хлопот и забот, какие выпадают на долю замужней женщины и матери… Но иной раз я думаю: может, ты сама хочешь обзавестись семьей и зажить хозяйкой в собственном доме?..
– Мне некуда спешить, отец, – ответила девушка с легкой улыбкой.
– Если мы просватаем тебя в Эйкен, у тебя по соседству будут твои богатые родичи… Как говорится, одна головня в поле гаснет. – Заметив озорные искорки в глазах Арньерд и ее лукавую улыбку, он поспешно добавил в смущении: – Я имел в виду твоего дядю Гюрда.
– Я знаю, что не мою родственнику Хельгу… – сказала она, и оба рассмеялись.
У Симона потеплело на сердце от благодарности богу, деве Марии и Халфрид, которая посоветовала ему узаконить эту дочь. Стоило им вот так посмеяться наедине, и ему не нужны были никакие другие доказательства его отцовства.
Он встал, стряхнув с ее рукава приставшие к нему крупицы муки.
– Ну, а сам жених? По душе ли тебе сам Грюнде? – спросил он.
– В общем, да. Я видела его мельком, но он мне понравился – да ведь и не всякой молве можно верить. Но вы решайте, как вам угодно, отец.
– Ну, значит, так тому и быть, как я сказал Осмюнду и Грюнде. Придется им подождать, пока ты станешь немного старше, коли они не передумают к тому времени… Но вообще ты знаешь, дитя мое, я не стану приневоливать тебя к замужеству. Тебе самой решать, где твое счастье, коли ты сможешь рассудить об этом собственным разумом. А разумом тебя бог не обидел, моя Арньерд.
Он привлек девушку к себе и поцеловал. Она залилась румянцем, и Симон вспомнил, что давным-давно не целовал свою старшую дочь. Вообще-то он был не из тех мужчин, что стыдятся обнять жену при свете дня или поиграть со своими детьми. Но все это было как бы в шутку, а с Арньерд… И Симон вдруг подумал, что эта его дочь – единственный человек в Формо, с которым ему случается говорить всерьез…
Он подошел к южной стене горницы, отодвинул заслон отдушины и через маленькое отверстие окинул взглядом долину. В воздухе чувствовалось дыхание южного ветра; там, где горные хребты смыкались, закрывая край неба, вставали огромные серые тучи. Но когда солнечный луч пробивался сквозь их толщу, все краски сверкали особенно сочно. Оттепель слизнула безжизненно белую пелену инея, поля стали бурыми, еловый лес – иссиня-черным, а еще выше, где безлесые утесы поросли мхом и лишайником, солнечный свет ложился ослепительными золотисто-желтыми бликами…
Симону чудилось, будто осенний ветер и все это трепетное сияние в воздухе напоены какой-то чудодейственной силой. Если к празднику всех святых прольется настоящий дождь, в ручьях хватит воды, чтобы молоть хлеб по крайней мере до рождества. Тогда он пошлет людей в горы собирать мох. Осень выдалась на редкость сухая, Логен обмелел и тоненькой струйкой бежал меж обнажившихся мелей: желтого гравия и серого камня.
Во всем поселке только у хозяев Йорюндгорда и у священника были мельницы на реке. Симон не любил просить у родичей разрешения на помол, тем более что все окрестные жители обращались к ним с этой просьбой, так как отец Эйрик взимал помольную плату. Да и вдобавок прихожане считали, что он тогда слишком хорошо будет знать счет их урожаю, а все знали, как жаден священник, когда дело идет о церковной десятине. А Лавранс всегда позволял соседям безвозмездно молоть на своей мельнице, и Кристин желала, чтобы порядок, заведенный отцом, сохранился и при ней…
Стоило Симону невзначай подумать о ней, как сердце его мучительно стеснилось и заныло…
Был канун праздника святых Симона и Иуды, в этот день он, по обыкновению, ходил к исповеди. Он для того и заперся, когда все работники отправились на гумно молотить, здесь, в горнице Семунда, чтоб очистить душу и провести день в посте и молитве…
Ему не стоило труда припомнить свои грехи. Он ругался, лгал людям, когда они совали нос не в свои дела, застрелил оленя, хотя давно заметил по солнцу, что уже праздник, и охотился в воскресное утро, когда все прихожане слушали обедню…
О том, что произошло во время болезни его сына, он не мог и не смел упоминать. Впервые в жизни ему пришлось утаить грех от своего приходского священника…
Он много раздумывал о случившемся и в душе жестоко страдал. Должно быть, это был смертный грех – ведь он прибегнул к колдовству или по меньшей мере соблазн ил другого человека заняться ворожбой…