Овердрайв - Ace Diamond "Diamond Ace" 15 стр.


— Ну, я тоже надеюсь, что новая мировая война пока не начнётся, — ворчливо согласился мой собеседник, — хотя, если честно, я не знаю, кто мог бы удержать наших националистов на поводке, лучше нашего старика канцлера. Он-то был гарантом всей нашей спокойной жизни, — редактор печально вздохнул, — но насчёт себя ты прав Зигфрид. Уезжай, пережди это беспокойное время.

— Счастливо оставаться шеф, — я осторожно закрыл за собой дверь его кабинета.

В тяжёлой задумчивости я спустился по лестнице и покинул наше издательство, в котором проработал столько времени. Уличный шум оглушил меня, и на несколько мгновений мне послышался в нём далёкий топот кованных солдатских сапог.

Последний наш день мы с Анной провели в предместье Танжер-Ванзее, где уже начался первый этап больших ежегодных автогонок. На открытии были тысячи приехавших отовсюду зрителей, но мы здорово опоздали, Анна никак не могла обуздать свой непокорный 'Олимпик', мой неожиданный и королевский подарок. Моя возлюбленная злилась, но не очень сильно, на открытии гонок для неё всё равно не было ничего интересного, ей надо было поймать машины в движении, на предельной скорости, когда видимым становится сам воздух вспарываемый бешено мчащимися гоночными болидами. И как раз для этого, как будто и был создан легко делавший в автоматическом режиме десятки кадров в секунду лучший в мире фотоаппарат.

Когда мы, наконец, подъехали, первый этап из семи уже закончился, и нам ничего не оставалось, как засесть в небольшом открытом кафе, ожидая возобновления гонок. Я по опыту знал, что всё это дело затянется до глубокой ночи и поэтому не спеша основательно налегал на приносимые нам блюда, с улыбкой наблюдая, как Анна воркует над 'Олимпиком', держа его на коленях, как счастливая мать своего новорожденного ребёнка. В этот момент я уже не жалел, что расстался с фамильной драгоценностью, которую был обязан хранить как зеницу ока. Вместо этого я думал о том, как сделаю Анне предложение, когда мы отправимся с ней в двухнедельную поездку по южному побережью. По крайней мере, о деньгах на подобные увеселения можно было не беспокоиться, их после продажи браслета хватало с избытком.

Наконец по громкоговорителям объявили о старте второго этапа, и я преподнёс Анне ещё один сюрприз. Благодаря моим репортёрским связям и журналистскому удостоверению, нам удалось тайно пробраться в техническую зону автотрассы, куда не допускались зрители, но откуда было очень удобно вести фотосъемку. Это было что-то вроде маленького закутка на большой металлической эстакаде пересекавшей гоночную трассу поперёк движения и где были прикреплены огромные рекламные панели, за которыми нас практически невозможно было различить со стороны. Анна с трудом разместила на доставшейся нам крохотной площади трёхногий штатив и бережно укрепила на нём своё сокровище. В закутке было пыльно и жарко, хотя надвигающиеся с запада дождевые тучи сулили в скором времени прохладу, под эстакадой то и дело поодиночке и колоннами с рёвом проносились разноцветные автомобили, заставляя металлические конструкции опасно подрагивать. Несмотря на все неудобства, всё это время я ощущал себя на вершине блаженства, и Анна похоже также разделяла мои чувства. Мы успевали обменяться страстными поцелуями и объятиями, когда длинная вереница болидов, сотрясая эстакаду, в очередной раз исчезала за следующим поворотом, а когда Анна меняла кассеты, я держал над ней зонт, прижимаясь к ней и защищая от налетавшего порывами дождя. Этап проходил за этапом, время бежало незаметно, а вечер понемногу переходил в ночь, и дорога под нами матово блестела водой в лучах ярких электрических светильников и фар проносящихся внизу автомобилей.

Наконец у Анны осталась последняя кассета, которую она решила потратить на съёмку с земли, где в удобном направлении саму трассу и вылетающие из-за крутого поворота болиды освещали мощные электрические люстры. Зарядив камеру, мы стали осторожно спускаться по мокрым металлическим лесенкам, Анна была впереди, а я тащил за ней доверенный мне бесценный 'Олимпик'.

Всё дальнейшее произошло, как мне показалось за какие-то доли секунды. Анна вдруг поскользнулась на мокром металле, и в следующее мгновение я увидел, как она падает вниз с высоты прямо на несущиеся внизу гоночные болиды. Я успел, рывком отбросив за спину ненужную уже мне камеру, которая перелетела обратно через эстакаду, броситься вслед за Анной, как будто бы у меня были крылья, и я мог спасти её, схватив в падении и поднявшись с ней в воздух. Но всё чего я добился, это того, что полетел вниз вслед за ней. Меня спасли отснятые кассеты в кофре висевшем меня на плече. Ремень кофра зацепился за какой-то металлический штырь, и меня отбросило обратно на лестницу. Я услышал за спиной визг тормозов, легко прорезавшийся сквозь рёв машин, а затем страшный скрежет и треск. Эстакада качнулась, и вдруг всё вокруг осветилось вспышкой первого взрыва.

Спустя какое-то время, не знаю, какое точно, когда отчасти закончился весь этот смертельный кошмар, я всё ещё в каком-то оцепенении бродил вокруг заливаемых пожарными догорающих остовов автомобилей и карет скорой помощи, увозящих одного за другим раненых и тела погибших в катастрофе гонщиков и зрителей. Тело Анны давно уже унесли какие-то равнодушные люди, а я всё ещё не мог уйти, будто ожидая какого-то знамения. Полицейские уже оставили меня в покое, удостоверившись в моей карточке, и видимо посчитав, что я просто явившийся прежде всех остальных представитель прессы. И в один из этих моментов я совершенно случайно наткнулся на изуродованный, измятый и обгоревший 'Олимпик'. Движимый каким-то странным предчувствием, я подобрал его, стараясь не привлекать к себе лишнего внимания. Плёнка внутри уцелела, и проявив её, я увидел кадры, отснятые падающей камерой в последние секунды.

Близкий разрыв тяжёлого снаряда встряхнул наш хлипкий блиндаж до основания. По дощатым стенам снова зашуршал песок, обсыпая всех нас спасающихся от богов войны в этом ненадёжном убежище. Крохотная лампа, висевшая над столом, закачалась, а голос рейхсканцлера вещавшего через настенный репродуктор об очередных победах нашего оружия вдруг прервался и умолк.

Обер-лейтенант Веддинген сидевший напротив меня и даже глазом не моргнувший от взрыва, оценивающе покачал головой и хладнокровно заметил:

— А уже ближе лупит, чем раньше. Глядишь, в следующий раз, шарахнет прямо в крышу. Да Зигги? — он насмешливо улыбнулся.

Я не успел ответить, как зазвонил полковой телефон. Веддинген выругавшись, снял трубку и молча выслушал несколько коротких приказаний.

— Так точно, сделаем! — наконец пролаял он в трубку и с досадливым выражением лица швырнул её обратно на телефон.

— Полковник, — сообщил он в ответ на общий невысказанный вопрос, — говорит, что корректировщику почудилась колонна бронемашин в нашем направлении.

Веддинген со скучающим видом обвёл взглядом весь наш блиндаж, и наконец остановился на мне.

— Пойдем Зигфрид прогуляемся, — он хлопнул ладонью по столу, — хватит пялиться на свою фотокарточку, скоро дыру в ней протрёшь. Пошли!

Я послушно поднялся и осторожно отряхнул от песка свою единственную драгоценность, подклеенную газетной бумагой. Обер-лейтенант, не дожидаясь меня, уже выходил из блиндажа. Я поспешил вслед за ним, под вспышки выстрелов, треск пулеметных очередей и грохот тяжёлых орудий. Туда, куда слетались сейчас бесчисленные валькирии, чтобы взять с собой новых женихов.

Тихонова Т. В. Калач-палач

Гончие шли по его следу. Рыжие бестии. Поджарые, впалые в боках, они жадно глотали слюну за его спиной, держа узкие морды по ветру. Миновали подлесок. Рысью неслись по полю. Подвывали и скулили, и шли вброд по стылой воде. Он слышал витиеватые завывания рога, петляющие за ним по лесу. Чуял, как она праздновала победу, видя его спину. И на излучину арбалета легла стрела…

Ззззз… Мимо. Ззззз… Стрела с чёрным оперением впилась в бархат пробкового дерева. Совсем рядом…

Беглец перевалился через борт лодки и смотрел, прищурившись, в щели утлой развалины, качающейся на волне. Видел разочарование на том берегу и слышал гнев. Этот гнев был слаще белой изюмовой булки для него.

Он беззвучно засмеялся, откидываясь на спину. Серое осеннее небо нависло над ним, плюясь мелким дождичком. И беглец, задрожал, понимая вдруг, что холодно. Сыро. Опавшие с прибрежной ивы листья дождь знобко топил в речной ряби…

…Тогда он ушёл рано, она ещё спала. Сквозь узкую щель штор солнце показывало ему её. Играло тенями на её лице, прочерчивало его тонкими линиями ресниц. Он блуждал в их лабиринтах. А она улыбалась во сне. Ему. Потому что ещё не знала, что уже одна.

«Нет… Пожалуй, я возьму вот это на память о тебе», — подумал он.

Отведя прядь спутанных волос в сторону, прихватил пальцами овальный медальон чудной сардийской работы. Погладил его, любуясь. Теперь таких не делают. Красное золото сардов с их изумрудами… Солнечные зайцы прыгали по граням камней… по её волосам… губам… Она открыла глаза…

Отведя прядь спутанных волос в сторону, прихватил пальцами овальный медальон чудной сардийской работы. Погладил его, любуясь. Теперь таких не делают. Красное золото сардов с их изумрудами… Солнечные зайцы прыгали по граням камней… по её волосам… губам… Она открыла глаза…

Но он уже далеко.

Охранник выпустил беглеца, сонно приоткрыв один глаз, но так и не проснувшись.

«Сонный бурдюк…»

Толстые ноги в перевязях сандалий не шевельнулись, когда беглец перешагивал через них. Затаив дыхание, он сделал пару шагов, ожидая в спину удара топором на длинной рукояти. Но тишину утра вспугивал лишь храп.

Бронзовые холодные завитки ворот. Створка неприметной в стене калитки неслышно открылась вовнутрь. И, не веря сам себе, беглец рысью припустил вдоль тёмной линии ограды, беззвучно касаясь голыми ступнями мостовой…

Подлый раб, выбранный из толпы пленников за победу в поединке — жрице богини Солнца только лучшее…

Улицы сардийской Аркелузы тёмны. Сухо постукивали колокольцы на шее обходчика. Дождливый день сменился холодной ночью. Но в купальне жрицы сардийской богини Солнца Деузы жарко. Плещется вода о голубой, в морских коньках и звёздах, кафель.

— Зачем ты преследуешь его, о, прекрасная Деуза? — рассмеялась одна из купальщиц, смех её долго перекатывался по влажным стенам, отдаваясь эхом. — Стоит только пожелать, и сотни рабов будут у твоих ног! Что тебе в этом тощем и наглом дервише?

Кресло-качалка из красной сардийской лезги качалась у воды. Белая мокрая туника прилипла к телу. Гладкий волос забран в узел гребнем… Деуза молчала. «Разве можно знать, отчего тебе нужен тот или другой человек, именно он и никто другой, безмозглые утицы?» Тонким носом туфли она задумчиво задевала гладь воды. Шлёп. Шлёп. Шлёп…

Путаясь в темноте в пышных брэ и глупейших полосатых шоссах, натягивая рубаху и узкий блио, он видел её лицо и торопился, боясь, что взгляд его разбудит её. «Вчера ты долго искала ключ от моих доспехов. Нашла. И теперь он виднелся в глубоком вырезе этой батистовой штучки, прозрачной и тонкой. Но я не мог оставить ключ тебе. Даже, если имя твоё Деуза, и оно что-то смутно напоминает мне. Потому что при звуке твоего голоса поджарые борзые визжат за моей спиной, стрелы впиваются в воздух над головой. И мне кажется, что я тебя где-то уже встречал… Но где? И почему мне кажется, что твой ошейник давил тогда мою шею?..»

Может быть, поэтому, оказавшись на тёмной улице, он не мог сдержать улыбки, представляя её гнев, когда она увидит, что его нет рядом.

Но улыбка слишком светлое существо, чтобы бродить по тёмной улице. И он спрятал её…

Дождь лупил по стеклу. Капала вода в кране, стукала брызгливо по пакету с курицей.

«Скучно… Вечер. Кухня. Курица. Нет, не так. Кухня. Вечер. Курица».

Он бросил курицу в морозилку.

«Скоро придёт Тыпомылпосуду. Наступит вечер. Вечер. Кухня. Ужин»

— Ты помыл посуду?

Пришла. Где-то на шее вздрагивает поводок. Натягивается. Режет.

— Мог бы встретить…

Что-то про сумки. Руки до пола. Мама сказала. Поводок…

И пахнет рекой, мокрыми листьями… Кораблики скрученных их плывут по стылой реке… Лодка. И далёкий вой рога… Дыхание становится тяжёлым… Бежать.

Ночь. Зелёные глаза будильника тикали пунктиром.

— Деуза…

— Как смешно ты меня называешь…

— Я нашёл тебя… Ты пряталась от меня за курицами и сумками. За мамиными словами и своими.

— Нет, это я нашла тебя… Помнишь, ты подрался с Тютей, когда он хотел повесить чёрного кота…

Брэ, шоссы, отбеленная нательная рубаха, наколенники с набедренниками, кольчужные чулки, плетёные четыре в один, такой же хауберк, шпоры, сюрко с вышитым фамильным соколом, пояс, перевязь, кольчужный капюшон и шлем — топхельм — четыре с половиной кило весом. Меч, пика…

Утро уже скомкало на небе ночь грязными простынями в дальний угол. Заглядывало одноглазо в шатёр. Пробовало вино и сыр на складном столе, не тронутые им. Ему не до них. Сегодня турнир. Людской муравейник с трудом просыпался после допоздна затянувшихся танцев в честь открытия турнира.

«Пожалуй, вина… Зачем я здесь? С голым задом, а потому и здесь, и сомнительным гербом, гербом благородным не во всех поколениях и имеющим такого неблагодетельного хозяина, как я. Le débiteur, joueur… но это ничего. А вот жениться на милой Мадлен было большой глупостью… Это страшный проступок — ведь милашка Мадлен неблагородна. Представляю вытянувшиеся лица всех этих графинь и маркиз. Но только одно из них волновало меня. У неё странное имя. Деуза. Оно мне что-то напоминало…»

Однако вчера всё прошло сносно. Странно, но о «проступке» с простолюдинкой Мадлен умолчали, и его шлем не был брошен на землю в знак того, что наказания не миновать. Быть бы битым и сидеть бы в дальнем углу ристалища задом наперёд на лошади…

Орущие трибуны и полощущиеся на ветру разноцветные бока сотен шатров. Месса только что закончилась. Колонна в три всадника в ряд входит на ристалище среди жонглёров. Во главе — герольды, судьи с белыми шестами и уже избранный дамами почётный рыцарь с развевающимся белым шарфом — «дамской милостью» — на копье.

— Слушайте! Слушайте! Слушайте! — кричали герольды, поворачиваясь ко всем трибунам. — Пусть все принцы, сеньоры, бароны, рыцари и дворяне знают, что маркиз де Брельи избран дамами почётным рыцарем, вследствие его честности, храбрости и благородства. Вам приказано судьями, а также дамами, что когда вы увидите этого рыцаря под этим шарфом, под страхом быть битым за это, не смеет нападать или прикасаться к нему; с этого часа он взят дамами под свою защиту и милость, а шарф называется «Благоволение дам»…

…Бугурт. Стенка на стенку с затупленными пиками. Если тебя свалят с коня, ты лишишься его или отдашь выкуп, или, быть может, победитель пожалеет тебя. А если свалишь ты и не одного… будешь жить безбедно целый год…

Разогнавшиеся рыцари, лязгая железом, скрипя шарнирами, тычут копьями друг в друга, и съехавшись, кружат на месте в толпе, нанося беспорядочные удары… Ещё… Ещё… Удар сзади в круп лошади… Конь, свирипея, хрипит… В прорези шлема напротив прыгающие от злости глаза… Ха! Ну же, ближе… Есть! Первый…

Удар в спину выбивает из седла. Клинок, пробивший доспех, ворочается, выбираясь из него. Обернувшись, раненый видит лишь, как лезвие втягивается в пику и исчезает.

И «дамская милость» белым саваном касается лица.

«Деуза… это твоя работа. Ты в который раз спасаешь меня…»

Пыльный июльский вечер. Многоглазые девятиэтажки остались за спиной. Пустырь полынный, мусорный. Отсюда до дома пять минут хода, но не докричишься. Шум города отрезает микрорайон от свалки. Этот дурацкий кот. Зачем он попался на глаза Тюте. Тутовников Борян — ничего пацан, только злой, зараза. Вот и сейчас, он тянул за собой на верёвке орущего утробно чёрного кота. На казнь. Чёрный потому что. И все за ним, как цуцики, прутся.

Что тебе этот кошак дался, Тютя? — говорю. — Пошли ранетки рвать к школе.

— Щас кошака повесим и пойдём, — отвечает Тютя, не оглядываясь, — да не ссы ты. Вот сейчас тебя палачом назначим… А что, ребя, пускай, Калач палачом будет. Кто за то, что бы Калач палачом был?

Одобряют гады. Ещё бы. Лишь бы не самим. А тошнота подкатила к горлу. Мутит противно.

— Держи, Калач!

Тютя кота поднял на верёвке. Тот вякнул и замолчал. Задёргался. Глаза выпучились.

— Подожди, Тютя! — крикнул я сорвавшимся голосом и ухватил кота под мягкий пушистый живот, споткнулся и упал на колени.

— Придурок… — прошипел Тютя, пнув меня в лицо.

В глазах потемнело и во рту солёно. «А не тошнит уже», — отчего-то подумал я, выпуская кота, и, сплюнув, дёрнул Тютины ноги под себя.

— Бей Калача! — заорал тот, падая и пытаясь устоять.

Удары посыпались на меня. Пацаны били не зло. А так, будто за дело. Что б не повадно было Тютю малькам не слушаться.

Но я-то вцепился намертво. Мне кота на землю спустить надо было. А Тютю просить — это я дурак, конечно.

Кот только не шевелится вот. Беги, дурында, беги же.

Одной рукой прижав ногу, другой я отпихивал кота. Тютя, лёжа и пиная меня свободной ногой, тянул верёвку на себя, противно оскалясь. И я выпустил кота, боясь, что держа его, задушу ещё быстрее. И ноги Тютины тоже отпустил. Кот лежал, не шелохнувшись. А Тютя прошипел, злорадно прищурившись:

— Калач кота казнил! — и уже громче: — Калач — палач! Калач — палач!

Я поднялся и взял кота на руки. Орущие и кричащие лица кривлялись вокруг. Тютя тоже встал. Противно ухмыляясь. Останавливать меня никто не стал. Из круга молча выпустили вместе с мёртвым котом…

Назад Дальше