Секс у них бывал очень редко. Но бывал. Как-то вдруг случалось. Но никакого удовольствия. Потом оба принимали валокордин и вяло спорили, кто первый пойдет в душ. Вернее, вяло уступали друг другу право пойти первым.
Сергей Петрович часто дарил ей подарки: духи, шелковые косынки или просто конфеты. Она тоже дарила ему галстуки и одеколон. Или коньяк.
По субботам они ходили в театр или на концерт. Анна Николаевна умела ярко и красиво нарядиться. Сергей Петрович одевался строго: темный костюм, сверкающие туфли. Они хорошо смотрелись рядом, когда отражались в зеркалах фойе.
А по воскресеньям принимали гостей. То дочку с другом, то сестру Анны Николаевны с мужем, взрослым сыном и его женой, то сослуживцев Сергея Петровича – профессоров Асатуряна и Ковалевского.
Однажды, выйдя от них, Асатурян сказал Ковалевскому:
– Какая все-таки милая семья!
– Да, – вздохнул Ковалевский и покосился на свою жену: она шла впереди и болтала с женой Асатуряна. И негромко добавил: – А мы давно уже… Фактически никто друг другу. Просто компаньоны.
– Не так уж плохо, – сказал Асатурян.
– Наверное, – сказал Ковалевский.
в радости и горе, в бедности и богатстве Вольный город Триест
– Давай убежим! – сказала мне одна девушка.
– Давай, – сказал я, не задумываясь.
Мы с ней собирались пожениться; я ее любил тогда и соглашался на всё, что она предлагала.
– Точно? – спросила она.
– Конечно, – сказал я. – А куда?
– На Запад, – сказала она. – Смотри. Мы сначала съездим туристами куда-нибудь в Польшу или ГДР. А потом возьмем путевку в Югославию. Именно в республику Словению. Оторвемся и перебежим в Триест.
– Хорошо, – сказал я.
Потому что я тогда очень сильно ее любил. Даже несколько чересчур. Я готов был всё для нее сделать. Всё, что она захочет. Всё, как она скажет. Честное слово. Ну, почти всё. Наверное, человека убить не смог бы. А убежать за границу – да с восторгом!
Я очень обрадовался, что она мне предложила такое. Потому что я не знал точно, любит она меня по-настоящему или нет. А тут я увидел залог и подтверждение любви – раз она хочет вместе со мной бежать на Запад.
У меня сильно забилось сердце. Казалось, начинается новая, интересная, опасная и прекрасная жизнь – с ней.
– Вот какие мы с тобой заговорщики, – я обнял ее за плечи.
– Нет, – сказала она и сбросила мои руки. – Не выйдет.
– Почему?
– У меня папа на загранработе, ты же знаешь, – сказала она. – Его сразу выгонят, уволят, исключат из партии. Отправят бухгалтером в домоуправление. В лучшем случае. А на нем вся семья. Мама и брат. И еще бабушка. Нельзя ломать жизнь стольким людям. Тем более папе с мамой. В Триест бежать, – усмехнулась она, – вот еще выдумал!
Сердце все еще сильно билось, но уже совсем не так.
– Это не я выдумал, – сказал я. – Это ты выдумала.
– Что? – рассеянно спросила она. Она уже думала о чем-то другом.
– Это ты придумала бежать в Триест! – сказал я.
– Ну и что? – сказала она. – Всё, забыли, проехали.
Интересно, – подумал я чуть позже, – что я про своих родных не вспомнил. Наверное, был слишком сильно влюблен. До потери здравого рассудка. Ну, а кроме того, – думал я, – мой побег не повредил бы моей семье: папа уже умер, а маму с сестрой ниоткуда не могли выгнать, уволить или исключить…
Но это были совсем уже отвлеченные размышления.
Потом мы все-таки поженились. Но ненадолго.
через двадцать лет, на недельку Тоже вера
Вера вставала раньше и шла пить кофе, а потом в ванную – так у них с Сашей было заведено.
Вот и в этот раз Саша проснулся от запаха кофе, потом услышал, как шипит и журчит вода. Встал, потянулся, помахал руками, поприседал, накинул халат и вышел в кухню.
Вера всегда оставляла на столе чашку с остатками кофейной гущи. Саша сам ее споласкивал.
Но тут он увидел, что чашка вымыта и стоит на сушилке.
Щелкнул замок ванной, и Вера, понизу замотавшись полотенцем, пошла в комнату. Под левой лопаткой у нее была большая темная родинка. Странно. Они ездили на море, они ходили в бассейн, да он с ней любовью занимался в той самой позе, буквально позавчера – у нее была совсем гладкая спина!
Он пошел за ней.
– Вера, – сказал он. – У тебя там выросла родинка.
– Где? – спросила она, обернувшись.
Он повернул ее к себе спиной и потрогал родинку пальцем. Вера закинула руку за спину, но не смогла дотянуться.
– Может, она всегда была?
– Клянусь, там ничего не было, – разволновался Саша. – Ты обязательно сходи к врачу, а то мало ли что. Главное, вовремя поймать.
– С ума сошел, – засмеялась Вера, снова обернулась к нему лицом и голой грудью и вдруг обняла его и проговорила: – Ну, иди сюда… – и потянула к постели.
– Тебе же на работу… – шепнул он.
– Обойдутся… – простонала она.
Вообще Вера была холодноватой женщиной, ей надо было раз в неделю, а то и реже, но тут на нее просто черт напал. У них даже в медовый месяц такого не было.
Через пару дней Саша сказал, что в субботу придут Малюковы. «А?» – переспросила Вера. «Ну, Дима с Ольгой». – «Да, да». – «Мы же еще в сентябре договаривались!» – «Конечно, конечно». Казалось, она с трудом соображала, о ком идет речь. Вдруг она в самом деле заболела? Рак. Метастазы в мозг. Сашу пробил холодный пот.
Он всю ночь не спал и думал, что делать, куда кидаться, а под утро ему приснилась одна девушка, ее звали тоже Вера, она училась в мединституте. Потом Саша слышал, что она работает в институте онкологии, заведует отделением.
А тогда он страшно был в нее влюблен, встречал и провожал, дарил цветы, водил в театр, и она охотно проводила с ним время, но притронуться не давала. Однажды он прямо спросил, в чем дело. «Ты хороший, – сказала она. – Но ты мне не нравишься как мужчина». – «Это навсегда?» – спросил Саша. «Ничего не бывает всегда, – странно улыбнулась Вера. – Вдруг мы с тобой встретимся через двадцать лет, и ты мне вдруг понравишься…» У Саши сердце застучало от тогдашней бессильной злости, и он проснулся.
Вера варила кофе в кухне. Вот она пошла в ванную.
Саша вскочил, раскрыл шкаф, достал толстый обтрепанный портфель и вытащил старую записную книжку.
Сначала он попал на давно проданную квартиру, но ему дали новый телефон.
Подошел ребенок лет тринадцати. Непонятно, мальчик или девочка.
– Простите, что я так рано звоню… Можно Веру?
– А кто ее спрашивает?
– Это Панфилов Александр, ее старый знакомый.
– Мама умерла.
– Господи! Давно?
– Недавно, – хрипло сказал ребенок. – Вчера было девять дней.
В кухне на столе стояла немытая чашка.
Вера вышла из ванной и пошла в комнату.
Саша смотрел в ее гладкую спину так, что она обернулась.
– Я вчера была у косметолога, – сказала она. – Удалила родинку.
как-то в полночь, в час угрюмый Nikogda
Аглая Сергеевна читала письмо:
«Дорогая Аля!
С днем рождения, моя милая. Всех благ тебе, удач и радостей, здоровья. Сказал бы “желаю успехов и свершений” – но ты же не терпишь лицемерия.
Тебе пятьдесят шесть. Не старость, конечно, и выглядишь ты прекрасно, но уже смешно мечтать о будущем. Ко мне это тоже относится. Тем более что я на целых полгода старше.
Наступает время покоя.
Меня это страшно бесит. Я все равно хочу будущего.
Алечка, дорогая моя! Почему так получилось? Я никак не могу понять – почему ты с таким дьявольским, таким фанатичным, с таким, извини, тупым упорством меня отвергала? Я влюбился в тебя на втором курсе, и сразу объяснился и сделал предложение, и потом бегал за тобой еще лет шесть – а ты повторяла “нет, нет, нет”. Пока не вышла замуж за этого типа. Я знаю, как он грязно тебя предал, ты от него убежала, и я тут же пришел к тебе, но ты снова сказала “нет, никогда”.
Но почему? Почему?
Чем я тебе не угодил?
Разве я был некрасив, несимпатичен? Слишком застенчив или невыносимо нагл? Ведь нет же! Разве я был глуп и бездарен? Нет! И цель в жизни я умел ставить, и достигать тоже. Достойно, собственными силами. Вот, пожалуйста: я академик РАН, директор НИИ, лауреат Госпремии, а также золотой медали Купера. Веду семинары в Геттингене и в Париже.
Эх, Аля моя бесценная! Какую замечательную, интересную, славную жизнь мы могли бы прожить вместе с тобой! Ты бы ездила со мной по всему миру, ты была бы хозяйкой моего дома. Ты, и никакая другая женщина, была бы матерью моих сыновей.
И ты не стала бы женой при муже, нет! Со мной ты бы написала диссертацию, и вторую, стала бы профессором. Или научным обозревателем в хорошей газете.
Какая получилась бы прекрасная пара!
А сейчас ты кто? Учительница в школе? Очень благородно, но как-то запоздало. Глупо. Сейчас ученики не те, да и учителя тоже. Не то что сорок лет назад. И ты это сама знаешь.
Кому и что ты хотела доказать?
Кому и что ты хотела доказать?
И почему ты молчишь, не отвечаешь?
Полгода назад я овдовел. De mortuis aut bene, aut nihil[1]. Дети совсем большие.
Мне кажется, нам есть о чем поговорить.
Коля».
Аглая Сергеевна вытерла слезы.
Потом курсором выделила фразу насчет академика-лауреата и нажала delete.
Насчет «овдовел» – тоже убрала.
Потом вместо «Коля» написала «Павлик».
Потом сохранила.
Перечитала еще раз и отправила в папку с именем “nikogda”.
почти безнадежный случай Какая жалость
Борис Петрович увидел в газете объявление: просили помочь больному ребенку. Таких объявлений он видел много, но не обращал внимания. А сейчас почему-то жалко стало малыша. Борис Петрович был человек небогатый, но пара тысяч у него бы нашлась. Возиться с банковским переводом не хотелось, он позвонил и спросил, можно ли приехать и отдать деньги в руки.
Квартира была бедная, заставленная коробками. Неподвижный мальчик в кроватке. Мама без мужа. И еще там была одна женщина. Представилась: соседка и подруга по несчастью.
Борис Петрович отдал конвертик и подошел к ребенку. Ребенок был изможденный, весь белый, глаза мутные. И такая страшная, нестерпимая жалость вдруг охватила Бориса Петровича, что он положил руку ребенку на грудь, а тот посмотрел на него, поднял голову, сам сел в кроватке и весело позвал маму.
– Как это вы, как это вы? – повторяла она, не веря чуду.
– Не знаю, – смутился Борис Петрович. – Просто жалко стало.
– Может, моего тоже пожалеете? – сказала подруга по несчастью. – Мы тут рядом, на седьмом этаже.
– Пойдемте, – сказал Борис Петрович.
Потом эти две женщины – Алла и Наташа – все организовали. Взяли на себя материальные дела и вопросы. Потому что с работы ему, конечно, пришлось уйти. Жена от него тоже ушла и сына забрала.
Но ему было некогда страдать и писать ей письма.
Принимал он у себя дома. Восемь человек в день, не больше. Но зато каждый день, без выходных. Пробовали по десять, но оказалось, что девятого и десятого он уже не может как следует пожалеть.
Потом очередь стала уменьшаться.
На четверг было записано всего четыре человека.
Троих он пропустил до обеда. Потом съел окрошку на кефире и кусок вареной курицы. Вернулся из кухни в кабинет и пригласил ожидавшую в другой комнате семью – маму, папу и ребенка.
Ребенок был почти безнадежный: какой-то редчайший синдром. Родители рассказывали подробности, перебивая друг друга. Борис Петрович погладил ребенка по голове и вдруг понял, что не жалеет его. Вообще ни капельки. Первый раз за все эти годы.
– Минутку, – сказал Борис Петрович и вышел в ванную.
Он умылся холодной водой и посмотрел на себя в зеркало.
Как он постарел! Весь седой. Волосы редкие. Морщины, мешки под глазами. И никого рядом. Алла и Наташа не считаются.
– Извините, – сказал он, вернувшись. – Не смогу вам помочь. Уходите.
– Мы так надеялись, – заплакала мать. – Ну, пожалуйста…
– Ах ты, гад, – зарычал отец и схватил его за горло. – Лечи! Лечи сейчас же!
Борис Петрович обмяк в его руках; какие-то лица плавали перед ним в светло-желтом тумане.
– Пожалейте меня, я маленький и бедный, – сказал он, но ответа не дождался, потому что туман сгустился и почернел.
Алла и Наташа прибежали из кухни, но было поздно.
А тот ребенок потом выздоровел: там был неправильный диагноз.
педагогические досуги Взвившись, занавес шумит
Был на встрече одноклассников.
Обнимались, веселились, выпивали и закусывали. Вспоминали разные смешные случаи. И вот в числе прочего вспомнили одну презанимательную историю, в некотором смысле целую педагогическую поэму.
Однажды нас – наши два класса, «А» и «Б», – повели в театр.
Это было примерно в 1966 году. То есть мы были в восьмом классе.
Там, конечно, были не только мы. Там были школьники со всей Москвы – какое-то общегородское мероприятие.
Правда, вчера мы никак не могли вспомнить, что это был за спектакль. Кажется, «Вишневый сад» в Театре имени Ленинского Комсомола. Или что-то другое. Но тоже очень классическое.
Ну, неважно.
Важно другое: юные зрители – в том числе и наши ребята – вели себя просто ужасно. Самые паиньки зевали и перешептывались. Остальные громко смеялись, кидались бумажками, делали из программок бумажных голубей и пускали их с балкона в зал. А в партере их кто-то ловил и бросал дальше.
Бедные актеры едва дотянули спектакль до финала.
Хлопали, впрочем, громко и искренне – очевидно, ребята радовались, что всё кончилось, можно встать, размяться и пойти домой.
Тут к рампе вышел старый актер в гриме – кажется, Фирс? – и объяснил нам, какие мы невоспитанные и грубые люди.
– Нехорошо! – гневно и скорбно сказал он. – Стыдно!
В общем, встреча с искусством не состоялась.
Но мало этого! Через несколько дней в «Комсомолке» появилась статья, в которой всё это было подробно описано – с указанием номеров школ, где учатся такие, можно сказать, дикари. Номер нашей школы тоже был.
Стыд, позор, скандал.
И вот однажды утром в класс вошла наша Татьяна Гавриловна, учительница литературы. Она вообще была строгая дама, но тут она держалась особенно прямо, шагала особенно громко и смотрела особенно сурово.
– Состоялся педсовет, – сказала она. – Мы разбирали этот возмутительный случай. Я сама не могу понять, что произошло. Разве мы не воспитывали вас в духе интереса к театру, к искусству? Да и просто в духе уважения к труду! Ведь актеры – такие же труженики, как рабочие! Какой позор на всю страну. Вы знаете, какой тираж у «Комсомольской правды»? Двадцать миллионов экземпляров! Вы знаете, что каждую газету читают как минимум три человека? Шестьдесят миллионов советских людей теперь знают, какие дикие люди учатся в 175-й школе. Вам не стыдно?
Нам было стыдно. Мы молчали.
Она тоже замолчала. А потом добавила:
– Хотя играли они очень плохо…
педагогические досуги Еще про Татьяну Гавриловну
Татьяна Гавриловна, наша учительница литературы, была непростая женщина и очень непростая учительница.
Немолодая – лет сорока, не меньше, когда мы были в восьмом классе. Небольшого роста, коренастая, скорее некрасивая, курносая, черноволосая, с химической завивкой. Белая кофточка, темный пиджак, темная юбка. Туфли на толстой подошве с тупыми носами.
Она читала нам вслух разные стихи.
Вдруг, без предупреждения. Однажды прочла «Елену Сергеевну» Вознесенского. Если кто забыл – стихи про любовь учительницы и ученика. «И стоит она возле окон, чернокосая, синеокая, закусивши свой красный рот, белый табель его берет». Это был некоторый шок.
Помню, как я однажды написал в сочинении – десятый класс – две вещи.
Первое – что я верю в Бога и что народу нужна Церковь.
Второе – что немного сухого вина за ужином – ничего, кроме пользы.
Татьяна Гавриловна остановила меня в коридоре. Мы присели на банкетку. Был конец уроков, уже никого не было.
Она сказала:
– Я показала твое сочинение своим коллегам-словесникам. Они спросили, знаю ли я, куда ты собираешься поступать. Я сказала, что да, знаю. (Я собирался на филфак МГУ и всем об этом рассказывал.) Тогда мои коллеги-словесники сказали, – продолжала Татьяна Гавриловна, – что я должна пойти в приемную комиссию этого вуза и показать им твое сочинение, чтобы тебя ни в коем случае не приняли, потому что ты враждебен и циничен.
– И что теперь? – спросил я.
– Ничего, – сказала она. – Никуда я не пойду, конечно же. Я не доносчица. Кроме того, это совершенно бессмысленно.
Отдала мне сочинение. Там были волнисто подчеркнуты некоторые, с ее точки зрения, стилистические шероховатости. Вместо отметки стояло: «./.» (точка-слэш-точка, то есть «без оценки»).
Насчет вина. Страшно признаться, но мы иногда баловались на переменке сухеньким. У нас все перемены были по пять минут, а большая – сорок. И мы успевали слетать в магазин. Вот так, дорогие товарищи. Однажды я отвечал урок по литературе – как сейчас помню, по поэме Твардовского «За далью – даль» – и был при этом в очень хорошем настроении. Я этак непринужденно держался за спинку учительского стула. Но всё окончилось хорошо. До сих пор не могу понять – это я так железно держался, или Татьяна Гавриловна была бесконечно доброй и мудрой.
Однажды Татьяна Гавриловна сказала:
– Я, как дисциплинированный коммунист, подчиняюсь решениям XX и XXII съездов. Но я считаю, что разоблачение культа Сталина было большой ошибкой партии и государства. Но не потому, что я сталинистка, нет, что вы! Просто я уверена – народу эти разоблачения не нужны. Народу это вредно.
Непростая учительница, я же говорю.