Это было самое сказочное завещание во всей истории. Пергам, прославленный гаргантюанским величием своих монументов и богатством городов, предлагал Риму такие богатства, которые и не снились согражданам. Однако что было делать с наследством? Ответственность за это решение лежала на Сенате, собрании примерно трехсот великих и благих мужей Рима, по общему мнению — поддерживавшемуся даже теми, кто не состоял в Сенате, — считавшемуся средоточием интеллекта и руководящего ума Республики. Членство в этой элите даровалось не по праву рождения, его приносили только достижения и репутация — и если, занимая административный пост, гражданин не слишком «пачкал» свой дневник, он мог надеяться в конечном итоге стать членом упомянутого собрания. Это придавало решениям Сената колоссальный моральный вес, и хотя они никогда не имели силы закона, лишь упрямый — или тупой — чиновник взял бы на себя смелость проигнорировать их. В конце концов, что представляла собой Республика, как не союз между Сенатом и народом, «Senatus Populusque Romanus», согласно общепринятой формуле? Чеканившуюся на самых мелких монетах, высекавшуюся на подножиях огромнейших храмов сокращенную форму этой фразы — SPQR — можно было увидеть повсюду, своей великолепной лаконичностью она подчеркивала величие конституции Рима.
Однако, как это бывает во всякого рода партнерстве, ничто так не усиливает напряженность, как спор из-за денег. Новости о неожиданном прибытке из Пергама поступили как раз вовремя, чтобы неустрашимый ратоборец за народное дело Тиберий Гракх предложил потратить их на свою честолюбивую реформу. Народ, естественно, согласился. Однако большая часть сенаторов, собратьев Тиберия, упиралась — не просто так, а всем телом. Отчасти, конечно, это было следствием демагогии Тиберия и негодованием по поводу отдавленных им нескольких августейших пальцев. Однако оппозиция была рождена чем-то большим, чем просто желанием прекословить. Перспектива получить в наследство целое царство истинно возмущала души, воспитанные на исконных римских принципах. Здесь доминировали прочная связь золота с моральным растлением и общая подозрительность к азиатам. Сенаторы, конечно, могли выступить в защиту традиционных ценностей, однако существовала и более практическая причина, которая заставляла их рассматривать приобретение Пергама в качестве «головной боли». Считалось, что управлять провинциями обременительно. Существовали более тонкие методы «стрижки» иноземцев, чем установление прямого правления над ними. Сенат предпочитал следовать на Востоке политике, представлявшей собой хрупкое равновесие между эксплуатацией и независимостью. И теперь возникала опасная возможность нарушить это равновесие.
Поэтому первоначально Сенат — если не считать соучастия в убийстве Тиберия, — не сделал ничего. И лишь после того, как в оставшемся без власти Пергамском царстве началась анархия, угрожавшая стабильности всего региона, в Пергам, наконец, была отправлена армия, но и после этого потребовалось несколько лет серьезных кампаний, прежде чем новые подданные Республики были приведены к повиновению. И тем не менее Сенат старательно уклонялся от провозглашения Пергама первой римской провинцией в Азии. Напротив, комиссары, которых посылали управлять страной, получали инструкции, требовавшие от них соблюдения законов царства. Как было заведено у римлян, следовало изображать, что больших перемен не произошло. Итак, выходило, что правящий класс, сумевший вывести свой город к небывалой прежде мировой власти, подчинивший себе все Средиземноморье, уничтожавший всякого, кто осмеливался противостоять ему, продолжал придерживаться инстинктивного изоляционизма. С точки зрения римских магистратур, заграница оставалась тем, чем была всегда: полем, на котором следовало заслуживать славу. И хотя никто не намеревался пренебрегать грабежом, честь оставалась истинной мерой города и человека. Придерживаясь этого идеала, члены римской аристократии могли убедить себя в том, что остаются верными обычаям своих оборванцев-предков, даже поколебавшись в исполнении их заветов. Пока изнеженные азиатские монархи посылали посольства, старавшиеся, распростершись на брюхе, уловить каждую прихоть Сената, пока номады африканских пустынь по дикости своей повиновались малейшему движению бровей легата, пока буйные варвары Галлии опасались бросать вызов несокрушимой мощи Республики, Рим был доволен. Городу не нужно было никакой другой дани, кроме уважения. Однако если сенаторская элита, уверенная в собственном состоянии и статусе, могла позволить себе такие мысли, то деловые люди и финансисты, не говоря уже о широких — и бедных — народных массах, исповедовали совершенно другие представления. Римляне всегда связывали Восток с золотом. И теперь, получив в свое распоряжение Пергам, они получали возможность грабить его систематически. По иронии судьбы именно настояние Сената соблюдать традиционное правление Пергамом указало на эту возможность. Правление, по мнению пергамских царей, как раз и означало обложение подданных максимально возможным налогом. Урок этот римлянам еще предстояло усвоить. И если в Республике было принято думать, что война означает доход, он, с точки зрения римлян, означал прежде всего грабеж. На варварском Западе война действительно чаще заканчивалась налогообложением, но только потому, что в противном случае ни о какой местной администрации не могло быть и речи. Власть на Востоке существовала задолго до появления Рима. По этой причине дешевле — и менее хлопотно — было как следует пограбить, а потом, чтобы не остаться в убытке, обложить население какой-нибудь парой выплат.
Пергам, однако, доказал, что налогообложение и в самом деле может оказаться выгодным — и не просто выгодным, а блестящей возможностью. Достаточно скоро чиновники, которых посылали управлять царством, оказались погрязшими в казнокрадстве. Интригующие слухи об их занятиях начали просачиваться в Рим. Это было преступлением: Пергам являлся собственностью римского народа, и если там была какая-то пожива, то римскому народу полагалась соответствующая доля. Озвучивал это требование не кто иной, как Гай Гракх, ставший трибуном после своего убитого брата и не меньше Тиберия стремившийся запустить руку в пергамский доход. Он также предлагал амбициозные общественные реформы; ему тоже срочно были нужны наличные. Ив 123 г., после десяти лет, отданных агитации, Гай Гракх наконец сумел провести судьбоносный закон. Согласно его условиям, Пергам был, наконец, обложен регулярным налогом. Крышка с наполненного медом горшка, наконец, была снята.[43]
Новый налоговый режим, в равной степени прагматический и циничный, действовал посредством разжигания жадности. Не располагая огромным бюрократическим аппаратом, с помощью которого восточные монархи выжимали доходы из своих подданных, Республика обратилась за необходимым опытом к частному сектору. Контракты по сбору налогов были выставлены на общественные аукционы, причем лица, приобретающие их, должны были заранее выплатить государству все положенное. Поскольку запрашивались астрономические суммы, выплатить их могли только самые состоятельные люди, и даже они — не в индивидуальном порядке. На самом деле ресурсы соединяли, и образовавшимися компаниями управляли с огромной осторожностью, как и подобает управлять колоссальными финансовыми концернами. Распределялись доли, проводились общие собрания, избирались директора правлений. В самой провинции консорциум нанимал солдат, моряков и почтарей, в дополнение к собственно сборщикам налогов. В общем названии деловых людей, управлявших этими картелями, publican, слышалась их функция как агентов государства, однако в делах их не усматривалось никакого общественного духа. Основой всего был доход, и чем непристойней оказывался способ его получения, тем лучше. Цель их заключалась не просто в сборе того налога, который должно было получить государство; они должны были также выжать из провинциалов дополнительную плату за сбор налога. Словом, коммерческому подходу сопутствовало элементарное удушение. Должнику предлагались ссуды под грабительские проценты; после, ограбленный до нитки, он продавался в рабство. Пайщикам огромных корпораций, остающимся в далеком Риме, не было дела до тех страданий, которые они приносили. Города более не брали штурмом — их заставляли истекать кровью.
По всей видимости, подданные Рима все-таки имели некоторую управу на своих мучителей и мародеров. Система налогообложения могла оказаться в частных руках, однако провинциями правила сенаторская элита — класс, в наибольшей степени сохранивший преданность идеалам Республики. Эти идеалы требовали, чтобы наместники провинций обеспечивали своим подданным мир и справедливость. Однако предлагавшиеся им взятки оказывались настолько огромными, что при виде их рассыпались в пыль даже самые строгие принципы. Римская неподкупность быстро превратилась в злую шутку. И несчастные провинциалы не видели особой разницы между publicani и сенаторами, посланными править ими. Рыла и тех и других чавкали в одном и том же корыте.
Откровенное ограбление Пергама представляло собой спектакль человеческой жадности. Широкий замах республиканской власти, выиграв дело в пользу Рима, превратился в лицензию на право делать деньги. Возникшая золотая лихорадка скоро сделалась массовой. Дороги, первоначально построенные в качества инструментов войны, теперь служили для того, чтобы сборщик налогов быстрее добрался до своей жертвы; до предела загруженные вьючные животные цокали копытами по дорогам следом за легионерами. По Средиземному морю, все больше превращавшемуся в римское озеро, тянулись в Италию корабли, забитые до отказа плодами колониального вымогательства. Артерии империи укреплялись золотом, и чем более укреплялись они, тем больше золота высасывал Рим.
Имперская длань сжималась, и под ее хваткой начинал изменяться сам облик провинций, словно под пальцами великана, глубоко впившимися в ландшафт. Города Востока грабили ради сокровищ, но на Западе объектом грабежа была сама земля. Результатом его стали горные разработки в масштабе, невиданном до промышленной революции. Опустошения нигде не были столь очевидными, как в Испании. Все новые и новые путешественники становились ошеломленными свидетелями увиденного. Даже в далекой Иудее люди «слышали о том, что римляне учинили в стране Испании ради добычи серебра и золота, которые есть там».[44]
Копи, отобранные Римом у Карфагена более века назад, были отданы в руки publicani, которые приступили к эксплуатации их с обыкновенной для себя энергией. Единая сеть тоннелей могла занимать площадь более сотни квадратных миль, обрекая при этом на смерть при жизни более сорока тысяч рабов. Над изрытой оспинами землей постоянно лежало покрывало дыма, извергавшегося из плавильных печей через гигантские трубы, и настолько пропитанного всякими химикалиями, что он обжигал и выбеливал нагую плоть. Пролетавшие сквозь облака птицы погибали прямо на лету. Власть Рима ширилась, и облака эти следовали за ее продвижением.
Первоначально крупные области Испании считались слишком отдаленными и опасными для освоения, римляне находили обычаи местных племен дикарскими: разбой считался там почетным занятием, а зубы чистили мочой.[45] В последние годы II столетия до Р.Х. вся территория страны, за исключением северных областей полуострова, оказалась освоенной и пригодной для деловой активности.[46] Огромные шахты новых рудников ушли под землю в Центральной и Юго-Западной Испании.
Измерения содержания свинца во льдах ледников Гренландии обнаруживают потрясающее увеличение концентрации этого металла в указанный период, свидетельствуя тем самым о колоссальных масштабах ядовитых выбросов.[47] Там выплавляли серебро: согласно оценке, на каждую добытую тонну серебра приходилось десять тысяч тонн извлеченной из земли породы. По другим оценкам, в начале I века до Р.Х. римский монетный двор ежегодно использовал пятьдесят тонн серебра.
Как в Азии, так и в Испании колоссальный размах подобной деятельности нельзя было обеспечить без столкновений между частным и общественным секторами. И во все большей мере, помимо обеспечения оставшихся в Риме инвесторов кроткими туземцами, приличными гаванями и хорошими дорогами, римские власти в провинциях стали искать взяточников. Последовавшая в результате этого коррупция была тем более опасной, что она не поддавалась разоблачению. Старательно пригребая к себе деньгу, сенаторы по-прежнему изображали пренебрежение к финансовой деятельности. Пренебрежение к выгоде нашло даже место в законе: ни один publicani не имел права занять место в Сенате, и ни один из сенаторов не имел права заняться столь не престижным делом, как заморская торговля. Однако на самом деле подобное законодательство не стремилось достичь своей цели. Предписывая наилучший способ сотрудничества правителю провинции и предпринимателю, оно в лучшем случае только сводило их ближе: оба они нуждались друг в друге, если стремились разбогатеть. В результате всего этого римское правительство стало постепенно превращаться в некий военно-фискальный комплекс. В годы, последовавшие за присоединением Пергама, выгода и престиж стали сплетаться еще более сложным образом. Традиционная политика изоляционизма начинала трещать по швам. И все это время провинциалы оказывались под все более тяжелым гнетом.
Но еще не отмерли идеалы Республики. Некоторые из чиновников были настолько возмущены происходящим, что пытались противостоять положению дел. Такая политика была опасна — ибо, если деловые картели обнаруживали серьезную угрозу своим интересам, они немедленно переходили от слов к делу. Их наиболее известной жертвой стал Рутилий Руф, известный добродетелью и неподкупностью наместник провинции, пытавшийся защищать своих подданных от сборщиков налогов, которого в 92 г. до Р.Х. заставили предстать перед судом, составленным из сторонников publicani. Крупный бизнес благополучно подмазал все судебные подшипники: предметом обвинения — выбранным с предельной наглостью — было вымогательство. Выслушав обвинительный приговор, Руф, в порядке ответного выпада, выбрал местом своей ссылки ту самую провинцию, которую он якобы ограбил. Там его встречали с почестями и цветами.
Провинцией этой была Азия: бывшее царство Пергамское, которое и по прошествии сорока лет после перехода в руки римлян все еще оставалось для них любимой дойной коровой. Для жителей римских провинций суд над Руфом мог являть еще одно доказательство, если доказательства еще были нужны: римляне никогда не будут обуздывать свою алчность. Но что они могли сделать? Никто не осмеливался даже огрызнуться. Обугленные руины Коринфа красноречивым образом свидетельствовали об опасности подобных намерений. Отчаяние и налоги душили греков Азии. Как могли они надеяться сбросить с себя ярмо Республики, ее хищных финансистов и непобедимые легионы?
А потом, наконец, через три года после осуждения Руфа, провинциальные власти зашли в своей алчности слишком далеко. Стремясь расширить поле своей деятельности, римские деловые круги начали обращать свои жадные взоры к царству Понтийскому, расположенному у берега Черного моря, в северной части нынешней Турции. Летом 89 г. римский комиссар в Азии, Маний Аквилий, придумал повод для вторжения. Чтобы не рисковать собственными войсками, он предпочел отправить на войну зависимого царька — с фатальной самоуверенностью предполагая, что любой исход такой провокации будет выгодным для него. Однако Митридат, царь Понтийский, был отнюдь не ординарным противником. Его биография, старательно украшенная гением в пропагандистских целях, читается как настоящая сказка. Притесняемый в детстве злой матерью молодой принц был вынужден найти себе убежище в лесу. Там он прожил семь лет, гоняясь за оленями и отбиваясь от львов. Опасаясь, что матушка все же может попытаться убить его, Митридат обнаружил навязчивый интерес к токсикологии и стал принимать противоядия до тех пор, пока не сделался невосприимчивым к ядам. Короче говоря, мальчик был не из тех, кому семейство может преградить путь к трону. Наконец-то возвратившись в столицу вполне уместным в таком случае образом — во главе победоносной армии, Митридат приказал казнить свою мать и — просто на всякий случай — брата с сестрой. И по прошествии более чем двадцати лет после этого события он оставался столь же жадным до власти и жестоким, как прежде, — безусловно, слишком наделенным этими качествами для нерешительного римского пуделя. Вторжение было отражено — самым небрежным образом.
Далее, однако, последовал более судьбоносный шаг. Митридату нужно было решиться напасть на сам Рим. Супердержаву никогда нельзя считать легкой добычей, однако война с Республикой была вызовом, к которому Митридат готовился все время своего правления. Подобно любому честолюбивому деспоту он самым усердным образом стремился укрепить свои боевые возможности, так что войско его было новым, «с иголочки», и сверкало — в буквальном смысле этого слова, поскольку оружие его украшало золото, а панцири — яркие самоцветы. Однако хотя взор Митридата и услаждала пышность, он был не меньшим энтузиастом плаща и кинжала: путешествуя инкогнито по Азии, он в достаточной степени навидался всякого, что убедило его в ненависти провинциалов к Риму. Это прежде всего и побудило его принять окончательное решение. Вступив на территорию провинции Азия, он нашел, что ее защищают слабые и не подготовленные гарнизоны, а греческие города готовы приветствовать его как спасителя. За считанные недели власть Рима в провинции рухнула, и Митридат обнаружил, что ноги его стоят на берегах Эгейского моря.
Едва ли этот варвар и убийца собственной матери принадлежал к той разновидности заступников, которым в нормальной обстановке могли симпатизировать греки. А сейчас пусть он варвар и убийца — это все же лучше publicani, ведь тоска по свободе стала настолько отчаянной, а ненависть к Риму сделалась столь «нутряной», что провинциалы были готовы на все, лишь бы избавиться от своих угнетателей. Летом 88 г., когда римские цепи были уже сброшены, они продемонстрировали свою решимость с жуткой свирепостью. Чтобы необратимо привязать к себе греческие города, Митридат отправил им послания, в которых приказал истребить всякого римлянина и италика, который еще найдется в Азии. Греки выполнили инструкцию с дикарской решимостью. Свирепость их была ужасна. Они готовились к избиению тайно; их атаки были отлично скоординированы. Наемные убийцы выслеживали и убивали указанных им людей, которых крошили в куски, если они искали убежища возле священных изваяний, или расстреливали из луков, если они пытались спастись в море. Тела их бросали гнить без погребения за городским стенами. Утверждают, что в одну страшную ночь было убито восемьдесят тысяч человек — мужчин, женщин и детей.[48]